257 119 2MB
Russian Pages [304] Year 2011
Содержание
Вокруг словаря философских непереводимостей Барбара Кассен. В защиту непереводимости. Беседа с Микаэлем Устинофф . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
4
Михаил Маяцкий. Непереводимости реальные и воображаемые. Листая «Европейский словарь философий: лексикон непереводимостей» под ред. Б. Кассен . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 13 Ален Бадью. О французском языке как опустошении . . . . . . . . . . . . . . . . 22 Теории и контртеории Микаэль Устинофф. Роман Якобсон и французская школа перевода . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 35 Инес Озеки-Депре. О соотношении между герменевтикой и переводом . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 50 Марк де Лоне. Какая герменевтика требуется для перевода?. . . . . . . . . . 61 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль. Поэтика…/Теоремы… перевода . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 72 Хитрость переводческого разума Антуан Берман. Испытание чужим. Культура и перевод в романтической Германии . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 92 Жак Деррида. Если есть место переводу. Философия на национальном языке. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 114 Филипп Лаку-Лабарт. Перевод и история . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 134 Поль Рикёр. Вызов и счастье перевода . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 148
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 1
1
16.04.12 15:50
Что значит переводить философов? Как переводить немецких философов? С Жаном-Пьером Лефевром беседуют Жерар Нуарьель и Петер Шёттлер. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 154 Луи Пэнто. (Пере)переводы. Феноменология и «немецкая философия» во Франции в 1930-е годы. . . . . . . . . . . . . 169 Ханс-Дитер Гондек. О переводе философских текстов и о философских теориях перевода . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 193 Задача переводчика и незадача философа Сергей Фокин. Перевод как незадача русской философии: Шестов. Бахтин. Подорога… Пушкин. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 212 Игорь Чубаров. Перевод как опыт нечувственных уподоблений. Причины неудач переводов «Задачи переводчика» Вальтера Беньямина на русский язык . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 237 Критика Евгений Абдуллаев. София и Кант . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 253 Игорь Чубаров. Аутоэротическая асфиксия, или «Собачий кайф». . . . . 259 Иван Аксенов. Теория литературы и идеология . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 278 Светлана Бардина. Феноменология как психиатрия?. . . . . . . . . . . . . . . . 287
2
5_2011.indb 2
16.04.12 15:50
Л О ГО С # – ( ) философско-литературный журнал издается с г., выходит раз в год Учредитель Фонд «Институт экономической политики им. Е. Т. Гайдара» Главный редактор Валерий Анашвили Редактор-составитель номера Сергей Фокин Редакционная коллегия: Александр Бикбов, Виталий Куренной (научный редактор), Михаил Маяцкий, Яков Охонько (ответственный секретарь), Александр Павлов, Николай Плотников, Артем Смирнов, Руслан Хестанов, Игорь Чубаров Научный совет: С. Н. Зимовец (Москва), С. Э. Зуев (Москва), Л. Г. Ионин (Москва), †В. В. Калиниченко (Вятка), М. Маккинси (Детройт), В. А. Мау (Москва), Х. Мёкель (Берлин), В. И. Молчанов (Москва), А. Л. Погорельский (Москва), Фр. Роди (Бохум), А. М. Руткевич (Москва), С. Г. Синельников-Мурылев (Москва), К. Хельд (Вупперталь) Номер подготовлен при участии Центра современной философии и социальных наук Философского факультета МГУ им. М. В. Ломоносова Address abroad: “Logos” Editorial Staff Dr. Nikolaj Plotnikov Institut für Philosophie Ruhr-Universität Bochum D - Bochum Germany nikolaj.plotnikov@rub. de Художник Валерий Коршунов Корректор Лидия Ермакова Верстка Дмитрий Кашкин Редактор сайта Анна Григорьева Уважаемые читатели! У журнала новый сайт и электронный адрес: http: z www.logosjournal.ru [email protected] Свидетельство о регистрации ПИ №ФС– от .. Подписной индекс в Объединенном каталоге «Пресса России» ISSN -
Публикуемые материалы прошли процедуру рецензирования и экспертного отбора © Издательство Института Гайдара, http:zwww.iep.ru/ Отпечатано в типографии «Момент» , Химки, ул. Библиотечная, . Тираж экз. Заказ №
5_2011.indb 3
16.04.12 15:50
В защиту непереводимости Беседа с Микаэлем Устинофф¹
М У: В своей недавней книге «Погугли меня. Вторая миссия Америки» ² Вы цитируете Гумбольдта: «Множественность языков вовсе не сводится к множественности обозначений какой-нибудь одной вещи; языки суть не что иное, как разновидности этой самой вещи, и, когда вещь не является объектом внешних значений, зачастую мы имеем дело с таким же количеством вещей, которые каждое значение облекает в свою форму» ³. Можно ли приложить эту цитату сегодня к эпохе глобализации? Б К: Да, конечно. Ни больше, ни меньше, чем во времена Гумбольдта. Мы всегда говорим и думаем на языках, а языки не взаимозаменяемы. Когда же возникает обратное предположение, языки показывают нам язык, смеются над нами. Простой пример. Зайдите на Google в рубрику «Перевести эту страницу». Результат поразителен. Введите «И Бог создал человека по образу своему / Et Dieu créa l’homme à son image», затем дайте команду перевести на английский, и получится «And God created the man with his image». Переведите заново на французский, затем снова на английский, и так до тех пор, пока не получите уравновешенный перевод. Таким образом, мы имеем сначала «And God created the man with his image», затем «И Бог создал человека со своим образом». Что заметно отличается от того, с чего мы начали! А если мы начнем переводить с немецкого, та же самая процедура за¹ ² ³
Перевод выполнен по тексту: Cassin B. Intraduisible et mondialisation (entretien avec M. Oustinoff) z Hermès. . Vol. . Traduction et mondialisation. Печатается с разрешения М. Устинофф. Cassin B. Google-moi. La deuxième mission de l’Amérique. Paris: Albin Michel, . Von Humboldt W. Fragment de monographie sur les Basques (). Переведено в кн.: Caussat P., Adamski D., Crépon M. La langue source de la nation. Mardaga, . Р. .
4 Барбара Кассен
5_2011.indb 4
16.04.12 15:50
кончится «И человек по образу своему создал некоего Бога», и можно смаковать всю кощунственную остроту нашего перевода. М. У.: Значит ли это, что машинный перевод на самом деле не представляет большого интереса ввиду таких ограничений? Б. К.: Нет, наоборот. Машинный перевод в эпоху глобализации представляет огромную площадку для деятельности и самого большого интереса. Прежде всего трудности, с которыми сталкивается машинный перевод, позволяют выявить со всей очевидностью, что языки не являются взаимозаменяемыми. К тому же Google не единичный случай: Европейское сообщество, например, использует Systran, на сегодняшний день самый совершенный онлайн-переводчик. Как он избегает многочисленных искажений смысла, о которых я только что говорила? Если «И Бог создал человека по образу своему» создает столько затруднений, то это как раз из-за множественности возможных интерпретаций предлога «à»: в самом деле, камень преткновения перевода всегда лежит в области омонимии, куда бы мы его ни поместили — в область синтаксиса или семантики. Таким образом, машинный перевод обходит это препятствие, обращаясь к «обезмногозначенным» высказываниям ⁴, и, чего мы еще не умеем, пользуясь единым «опорным языком», а именно английским. Проблема в том, что, как превосходно подметил Жак Лакан, «один язык, по отношению к другим, это всего лишь интеграл двусмысленностей, сохраняемых в нем самой его историей» ⁵. М. У.: Но тогда, каким образом поступают, чтобы «обезмногозначить», «устранить двусмысленность» высказывания? Б. К.: Здесь я опять ограничусь лишь тем, что приведу пример, пример глагола «быть», глагола полисемичного par excellence, имеющего, как известно, большое значение для греческой философии и в более общем плане для культуры всего «западного мира». На самом деле, это все равно, что задаться вопросом, как устранить двусмысленность глагола to be, раз уж мы пользуемся английским в качестве опорного языка. Для этого достаточно прибегнуть к WordNet (лексическая база данных для английского языка, разработанная лабораторией когнитивного интеллекта Принстонского университета ⁶), которая предлагает нам… не меньше тринадцати различных значений, вне всякой иерархии, которые иногда ⁴ «Устранять многозначность, амбивалентность»: то есть сделать однозначным смысл
⁵ ⁶
слова или выражения. Например, слово «hôte» во французском языке соответствует одновременно и «host» (тот, кто принимает) и «guest» (тот, кого принимают) в английском, однозначным понятиям в этом языке, в отличие от французского в данном конкретном случае. Lacan J. Scilicet. . № . Paris: Seuil. Р. . Эту программу можно скачать на сайте http:zwordnet.princeton.edu/obtain#win.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 5
5
16.04.12 15:50
частично перекрывают друг друга и не выстроены в какую-либо внятную последовательность. Таким образом, мы находим значение глаголасвязки под № , выражение идентичности под № , а выражение существования под № («Is there a God?»), тогда как местонахождение идет под № , и на том же уровне мы находим весьма специфические значения (№ «играть» (на сцене): «Дерек Якоби был Гамлетом») или же идиоматичные ⁷ (№ «проводить или использовать время»: «I may be one hour») и т.д. Результат явно сомнителен: естественные языки упрощены до крайности с тем, чтобы их можно было уложить в матрицу нейтрального концептуального языка, в действительности весьма идиоматичного, который служит простым приемопередатчиком. Повсеместное предложение многоязычия так же, как и предложение перевода на Google, на деле вращаются оба вокруг одного и того же языка — английского, а точнее globish. М. У.: В Вашей книге вы цитируете Д’Аламбера: «До конца XVIII философ, возжелавший основательно изучить открытия своих предшественников, будет вынужден нагрузить свою память семью-восьмью различными языками; и, растратив свою жизнь на их изучение, он умрет, так и не приступив к учебе. Использование латинского языка, нелепое, как мы показали, в изящных науках, могло бы быть весьма полезным в философских произведениях, чьими главными достоинствами должны быть ясность и точность и которым необходим универсальный условный язык» ⁸. Не сохраняет ли этот аргумент всю свою обоснованность сегодня, когда латынь вытеснил английский? Б. К.: Я отстаиваю совершенно другую концепцию различия языков и многоязычия. «Европейский словарь философий: лексикон непереводимостей» ⁹, работу над которым я возглавляла, доказывает прямо противоположное тому, что постулировал Д’Аламбер, начиная с идеи, согласно которой нам, якобы, нужен будет в философских произведениях «универсальный условный язык». Мы могли бы снова вернуться к примеру с глаголом «быть», который Шлейермахер квалифицировал как «первый глагол», добавляя, что «даже он освещен и окрашен языком» ¹⁰, но это выражение на самом деле подходит для любой словарной статьи нашего словаря: разве под словом mind мы подразумеваем то же самое, что под словом Geist или esprit? Правда (pravda) — это слово, означающее vérité (истину) или justice (справедливость)? А мимесис — это изображение или имитация? Говорить о непереводимостях вовсе не означает, что эти слова не могут быть переведены, но что не⁷
Идиоматичный — присущий только определенному языку, не имеющий эквивалента в другом. ⁸ D’Alembert J. Discours préliminaire de l'encyclopédie. P. ⁹ Vocabulaire européen des philosophies: Dictionnaire des intraduisibles/ Sous la direction de B. Cassin. Paris: Seuil, . ¹⁰ Schleiermacher F.D.E. Über die verschiedenen Methoden des Übersetzens z Schleiermacher F.D.E. Sämtliche Werke. T. . Zur Philosophie. Vol. . Berlin: Reiner, . S. –.
6 Барбара Кассен
5_2011.indb 6
16.04.12 15:50
переводимое это то, что не перестают (не) переводить, как я это объясняю во «Вступительной статье» к нашему словарю европейских философий. При переходе от одного языка к другому не только слова, но в равной степени и терминологические сети, грамматика и синтаксис не накладываются друг на друга, и подобные различия вовсе не являются источником контекстной темноты, которую следовало бы во что бы то ни стало «прояснить» с помощью какого-то одного универсального языка, сведенного к своему самому простому выражению, наоборот, они суть источник обогащения, поскольку каждый язык набрасывает на этот мир какую-то новую понятийную сетку. С этой точки зрения английский не является исключением. М. У.: Что вы хотите этим сказать? Б. К.: Что не следует путать служебный язык с языком культуры. Пример с Google в этом отношении весьма показателен, поскольку он возводит globish в некую модель универсальной коммуникации. Тем самым, по отношению к этому языку, другие языки сразу же переходят в разряд диалектов: это случай французского, немецкого и т.д., но также и английского языка Шекспира или Джойса! Характерный в этом отношении сайт — Википедия: да, разумеется, он склоняется на множестве языков, но принципом его функционирования является консенсус. Эта онлайнэнциклопедия, которую каждый волен, так сказать, модифицировать по мере составления, на самом деле ставит на игорную доску doxa против âgon, другими словами, общее мнение против конфронтации идей. То же относится и к Google как поисковой системе: иерархизация имеющихся в Интернете данных осуществляется с помощью алгоритма PageRank, который классифицирует Web страницы только по количественным критериям. Но разве количество автоматически производит качество? Подлинная рефлексия мало совместима с подобными посылками, и то же самое относится и к языку: значительная часть исследований в философии и гуманитарных науках не может осуществляться посредством одного чисто утилитарного языка. В противоположность этому необходимо решительно встать на защиту английского как языка культуры наряду с другими языками. М. У.: Проект «Social Science Translation Project», начатый по инициативе American Council of Learned Societies, по всей очевидности вписывается в направленность Ваших идей. Он заканчивается «Словом в защиту публикаций на своих языках, обращенным к научным исследователям», где, в частности, можно прочесть следующее: «Стиль мышления и способ аргументации, присущие гуманитарным наукам в англо-американской среде, стали прокрустовым ложем, в чьи рамки должны укладываться все типы концептуализации. Результатом чего является все возрастающая унификация и оскудение самого характера научного рассуждения, истощения самого метода рассуждения, Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 7
7
16.04.12 15:50
так сказать» ¹¹. Само собой разумеется, что такой проект имеет смысл только при предоставлении адекватных средств переводу. Б. К.: Это замечательный проект, который я очень хорошо знаю. Говоря о переводе, я добавлю, что «Европейский словарь философий» в настоящее время переводится, то есть адаптируется, на несколько языков, в частности на английский: как только эта работа будет завершена, я собираюсь предпринять сравнительное исследование разных версий. М. У.: Словарь под названием «Лексикон непереводимостей» должен по определению создавать разного рода проблемы переводчикам! Б. К.: Разумеется. И эти проблемы встают по-разному в зависимости от конкретного языка. Но самая интересная сторона — это то, что меняется не только язык, но и метаязык ¹². Нам будет понятнее, если мы зайдем, к примеру, на сайт электронной версии «Европейского словаря философий», поддерживаемой в рамках проекта ECHO (European Cultural Heritage) ¹³. Возьмите, например, статью на немецкое слово «Bild». Здесь мы находим самый употребимый перевод «изображение/image», но также «картина/tableau», «облик/figure», «лицо/visage», греческое «eidolon», латинские слова «imago» и «species» и т.п. В самом деле, слово имеет смысл не само по себе, а в отношении с теми словами, с которыми оно формирует систему. И таким образом Bild связано с Urbild и Abbild (модель/архетип и серия), с Bildung (образование, культура), Einbildungskraft (воображение) и т.д. Эта словарная статья не может быть составлена одинаково на французском, если метаязыком является, как здесь, французский, и на немецком, где язык и метаязык совпадают! Слово Bild затем помещается в контекст перевода Нового Завета Лютера, который ставится в параллель с Вульгатой. И здесь опять невозможно использовать одни и те же подходы, если в качестве метаязыка используется французский, немецкий, украинский, русский или фарси… откуда интерес к анализу того, как различные переводы перекликаются друг с другом. М. У.: Тем более что в «Европейском словаре философий» есть понятие «европейский», но там также представлен и арабский язык… Б. К.: Да, это было совершенно необходимо: начиная с IX века, научное наследие греков передавалось в Европу через арабский язык. Для Евро¹¹ ¹² ¹³
Recommandations pour la traduction des textes de sciences humaines / Trad. en français par B. Ponchard. New York: American Council of Learned Societies, . P. . Метаязык — язык, используемый для того, чтобы говорить о языке, его ана лизировать. Vocabulaire européen des philosophies (VEP): http:zrobert.bvdep.com/public/vep/accueil.html
8 Барбара Кассен
5_2011.indb 8
16.04.12 15:50
пы это переходный язык в той же степени, что и древнееврейский. Они занимают свое место в ряду того, что я называю языками европейской истории, рядом с санскритом, древнегреческим и латынью. Вопрос языков в Европе действительно требует рассмотрения во всем своем разнообразии. Если есть языки «внутренние» в отношении Европы, которые, как венгерский, не стали национальными или официальными языками за ее пределами, такие языки, как английский, испанский или французский, были языками европейской экспансии и эмиграции. Языки Европы выходят, как мы знаем, далеко за рамки самой Европы. Что касается языков иммиграции, они зачастую отодвинуты на второй план — являются ли они уже или нет европейскими языками. А в такой стране, как Франция, такие языки, как португальский, арабский или китайский, также широко представлены. Это неоценимое культурное богатство, на которое, мне кажется, просто необходимо опираться. Эту точку зрения разделяет, например, Ксавье Норт, генеральный уполномоченный по французскому языку и языкам Франции ¹⁴. К тому же глобализация сводит нас с самыми разнообразными языками и, в частности, с языками участников, занимающих на международной сцене позиции, которые, по общему выражению, будут только усиливаться: это относится к китайскому, хинди и арабскому. Поэтому все менее и менее возможно придерживаться традиционного представления о Европе, сосредоточенной на самой себе. Вот еще почему я уделяю такое большое значение тому, чтобы такое произведение, как «Европейский словарь философий», было переведено не только на «европейские» языки, и в более общем плане, почему я высказываюсь в пользу многоязычия. М. У.: То есть для вас Европа является многоязычной по своей сути? Б. К.: Европа — результат смешения языков. И это преимущество, а не помеха, вопреки тому, что считают приверженцы всего-по-английски. Если считать, что язык — это простой инструмент для «общения», в этом случае Д’Аламбер прав: не стоит усердствовать и учить множество языков. Хватит какого-нибудь одного на все случаи, и тогда, почему бы и не английский? Это уже на деле доминирующий язык в силу разных причин. Но кроме того, что, как говорит Ницше, каждый язык «интересен сам по себе», многоязычие является неотъемлемой частью европейской идентичности. Можно вспомнить «интернациональный» логотип, созданный по случаю празднования в году пятидесятилетия Римского договора, — «Tögethé® since » — и те негативные реакции, которые он вызвал в том смысле, что он символизировал триумф globish, возведенного в ранг единственного языка, притом, что другие языки фигурируют лишь в качестве диакритических знаков (Google говорит о flavors ), которым не¹⁴
См. тематическую подборку «Битва за французский язык»: Bataille pour le français, httpzwww.adpf.asso.fr/adpf-publi/folio/bplf/index. html
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 9
9
16.04.12 15:50
достает орфографичности. Это значит идти вразрез с политикой Евросоюза, такой, какой она проводилась Яном Фигелем, европейским комиссаром по вопросам образования, культуры и многоязычия, а с года Леонардом Орбаном, европейским комиссаром по языковым вопросам (к слову сказать, я сообщаю, что в настоящее время я вхожу в системе Евросоюза в состав группы высшего уровня по вопросам многоязычия, созданной Яном Фигелем). Естественно, речь не о том, чтобы учить все языки, но пропагандировать их изучение, что не одно и то же. М. У.: За какие меры вы выступаете? Б. К.: Естественно, исключено, чтобы я здесь ответила исчерпывающим образом на подобный вопрос. Я ограничусь лишь тем, что коснусь нескольких пунктов, которые мне кажутся особо важными. Прежде всего, это касается английского, который, вследствие своего международного статуса, представляет несомненный интерес. Какому языку обучать — служебному (неважно, как его именуют : «язык-посредник», «язык-передатчик», «lingua franca» и т.д) или языку культуры? По моему мнению, обоим. Изучая один лишь язык «общения», мы дважды оказываемся в невыгодном положении: потому что мы общаемся на бедном языке и потому что мы говорим на нем хуже, чем англофоны, для которых он опирается на родной язык и на язык культуры. А ведь именно к этому сегодня все идет. То, что касается английского, точно также распространяется и на другие языки, но тем не менее (это второй пункт, на котором я хочу заострить свое внимание) нужно также учиться развивать пассивные знания. Так, знание латыни обеспечивает мне довольно хорошее пассивное восприятие итальянского, испанского или португальского (в отличие, к примеру, от венгерского). Такое же рассуждение можно применить и к германским, и к славянским языкам и т.д. В частности, мне кажется в высшей степени желательным, чтобы в школах и университетах изучались так называемые «интернированные» языки (языки мигрантов, языки стран ближайшего окружения и т.д) хотя бы так, чтобы мы могли освоить их пассивное восприятие. Я думаю, это, в частности, случай арабского языка во Франции. Наконец, не следует забывать о преподавании языков крупных мировых игроков, которыми стали Китай, Индия или Япония. Нужно добавить еще один немаловажный параметр: развитие обучения в течение всей жизни, которое показывает, до какой степени гибкими на самом деле оказываются понятия активных и пассивных компетенций. Вот что касается языков. М. У.: Но остается еще один аспект — «перевод». Б. К.: Точно. Перевод и, следовательно, переводные публикации являются ключевыми областями для многоязычия. Как справедливо заметил Умберто Эко, «язык Европы — это перевод». И действительно, во-
10 Барбара Кассен
5_2011.indb 10
16.04.12 15:50
прос об изучении всех языков Европейского сообщества, по всей видимости, никогда не возникнет. Следовательно, решающая роль остается за переводом. И здесь я тоже ограничусь несколькими замечаниями. В частности, мне бы хотелось вернуться к вопросу о машинном переводе. Ввиду все нарастающих потоков перевода, вполне логично, что удельный вес той части, которая отводится переводу с помощью автоматизированных средств, постепенно возрастает. Однако чтобы перевести сегодня с французского на китайский, прибегают к посредничеству английского, очищенного от многозначности благодаря WordNet, со всеми нежелательными последствиями, на которые у нас была возможность указать. Было бы полезно, если не сказать настоятельно необходимо, стараться переходить непосредственно от одного языка к другому, другими словами, от одного набора многомысленностей к другому набору многомысленностей, пытаясь все лучше и лучше моделировать работу, выполняемую переводчиками с учетом всей ее сложности. Именно в этом заключается направление исследований первостепенной важности. М. У.: Нужно также, я полагаю, поощрять другие формы перевода. Б. К.: Естественно. И для этого Европа должна вооружиться средствами, позволяющими проводить далеко идущую политику. Нужно составить перечень работ, которые совершенно необходимо перевести, — библиотеку недостающего, создавать необходимые синергии между различными участниками, включая финансовых, для того чтобы переводы выполнялись быстро, в частности, что касается ключевых работ, развивать соиздания между издателями различных стран и т.д. Пункт, на котором мне хотелось бы особо остановиться, — это двуязычные издания. Простой факт наличия перед глазами языка оригинала, действительно, мгновенно создает ощущение, которое помогает уяснить, что языки не взаимозаменяемы. Двуязычные книги, в частности, те, которые содержат элементы, позволяющие сравнить родной язык и иностранный язык (комментарии, ссылки, глоссарии и т.д.), — это инструменты, призванные сыграть решающую роль в преподавании культуры в Европе. Кроме того, это главные инструменты, обеспечивающие пассивное понимание. Я имею в виду литературные, философские тексты или тексты гуманитарных наук, но также, например, и тексты основных законов: где можно было бы увидеть, как термины римского права переданы терминами common low, но «право» и «закон» это не одно и то же, что «right» и «law» и т.д. М. У.: Словом, те же непереводимости, что фигурируют в «Европейском словаре философий», но та же самая проблематика применима и к другим культурным областям. Это случай понятия «Ubuntu», встречающегося во Временной конституции Южно-Африканской Республики, учрежденной в году вслед за Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 11
11
16.04.12 15:50
отменой апартеида, и о котором Вы писали в одной из своих статей ¹⁵. Можете вы нам сказать об этом несколько слов? Б. К.: Это концепт, сыгравший основополагающую роль в отчете Южно-Африканской комиссии «Истина и примирение», он из разряда непереводимых; поэтому мы его находим в неизменном виде в одиннадцати версиях: это конституции, соответствующие одиннадцати национальным языкам ЮАР, где торжественно утверждается необходимость Ubuntu, а не мести, не преследования своих жертв. Это слово, принадлежащее к языкам банту ¹⁶, означает «качество, позволяющее быть человеком с другими людьми», которое Анти Крог превосходно резюмирует в формуле «Мы есть, следовательно, я существую» ¹⁷. В статье, о которой вы говорите, я также привожу непереводимое граффити на наружной стене дома в Кейптауне, где жил Десмонд Туту: How to turn human wrongs into human rights, ибо пара «wrong»/«right» не совсем совпадает с парой «tort (неправый)»/«droit (право)», (это также и «mal (плохо)» / «bien(хорошо)», и «faut (неправильно)» / «vrai (правильно)», и я также обращаюсь к греческим концептам alêtheia (истина), aidôs (целомудрие) или dikê (справедливость).Стало быть и речи быть не может о том, чтобы замкнуться в каком-то одном определенном культурном ареале, и перевод как раз и является лучшим противоядием в этом вопросе. Вот почему этнолог Мишель Годелье предложил в самом проекте ECHO, о котором уже шла речь, новый раздел: неевропейские компоненты культурного наследия Европы ¹⁸. Этот обширный проект, инициированный Институтом Макса Планка в Берлине и Европейской комиссией, не мог ограничиться тем, чтобы принимать в расчет только «европейское» наследие — вследствие чего важность перевода только возрастает. Перевод с французского Ольги Волчек
¹⁵ Cassin B. Amnistie et pardon : pour une ligne de partage entre éthique et politiquezLe Genre humain. Hiver . № . Vérité, reconciliation, réparation. Языки банту — языковая семья, объединяющая около языков, на которых говорят примерно в двадцати государствах на юге Африки. Наиболее распространенные из банту языков : суахили, кикуйю, рунди (кирунди), лингала, луба, луганда, коса, зулу, кимбунду, шона, свази, тсонга и др. ¹⁷ См.: Cassin B. Removing the perpetuity of hatred: on South Africa as a model example z International Review of the Red Cross. Juin . Vol. . № . P. . ¹⁸ См.: Case Study . Non-European Components of European Heritage: http:zecho.mpiwg-berlin.mpg.de/home/publicRelation/reports/pdfs/D..pdf
¹⁶
12 Барбара Кассен
5_2011.indb 12
16.04.12 15:50
¯ ° ± ²
Непереводимости реальные и воображаемые Листая «Европейский словарь философий: лексикон непереводимостей» под ред. Б. Кассен (2004)
П о сю сторону теоретических споров о переводе, там, где всё упирается в принцип реальности конкретных способностей и навыков конкретных людей, берущихся за перевод, существует формальный водораздел между двумя тенденциями: одни переводчики норовят каждое не «абсолютно точно» переведенное слово сопроводить сноской (часто донельзя эрувикипeдированной), другие считают каждую такую сноску жалом в собственную плоть, признанием фиаско, — маленького, но фиаско. Легко обвинить первых в наивности, но идеал однозначности — сокрытый двигатель даже и самых ненаивных из нас. Тотальная, как выражаются семантические онтологи, дизамбигуация, изгнанная в дверь, неизменно возвращается в окно. Но и вторая тенденция, воплощающая установку некоего скромного героизма (мол, сделаю возможное и невозможное, но себя не выкажу ни на йоту), не безгрешна. Если запрещать себе в принципе любые пояснительные костыли-сноски, то рано или поздно наболит Одна Большая Сноска. Такой гигантской сноской — ко всем переводам, со всех и на все (европейские) языки сразу — можно считать объемный коллективный труд, собранный (со всеми представимыми и непредставимыми мучениями) Барбарой Кассен вот уже несколько лет тому назад. Барбара Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 13
13
16.04.12 15:50
Кассен, известная французская специалистка по античности и переводчица, знакома русскому читателю по крайней мере по одной нетривиальной книге ¹ — нетривиальной прежде всего тем, что ее переводчик нашел в себе смелость высказать свое категорическое с ней несогласие ². Но здесь не место обсуждать греческую софистику, ее роль в истории философии и риторики, правоту или неправоту различных ее оценок. Первоначальный импульс редактора-составительницы Б. Кассен был одновременно академическим и политическим и лежал в русле общего движения от двухполюсного мира к многополюсному. Много лет она работала на пересечении двух интеллектуальных орбит — античной (в частности, в школе Жана Боллака в Лилле) и германской (в том числе под влиянием личной встречи с Хайдеггером в г.), но затем осознала, что священный союз греческого и немецкого языков, фундаментальный для ее и не только ее поколения философов, — опасен, вреден для многообразия смыслов и философских посланий, сообщенных и сообщаемых миру на других языках. Б. Кассен отдает себе отчет и в том, что свергать греко-немецкий дуумвират сегодня, в эпоху глобализованного английского (globish), весьма рискованно. Английский — в его калеченном изводе «средства международного общения» — не случайно является, так сказать, естественным языком аналитической философии, которая также часто склонна обрезать всё, что непереводимо на него. Заниматься непереводимостями совсем не означает «не переводить», а скорее напротив: заниматься самым сложным, но и самым симптоматичным в языке и мысли, сулящим новые открытия и богатства. Теория речевых актов получает здесь как бы новое измерение: перформативным эффектом обладает не только язык (речь), но и… философия как мышление неизбежно на определенном языке. Каждая идеолектальная философия производит соответствующую мысль, играющую непереводимыми оттенками, и это — независимо от самых универсалистских ее претензий. Целью было обозначено «мыслить философию на языках» (p. XVII), а значит придать языкам функции, далеко выходящие за рамки «культурного наследия», которое нужно беречь. Наилучшее сохранение — творчество, мысль. Переводчику здесь отводится роль «проводника между способами мышления», что означает также — между языками и культурами. При этом задача ставилась и избежать представления о каждом языке как о за¹ ²
Эффект софистики / Пер. с франц. А.А. Россиуса. М.; СПб.: Московский философский фонд, Университетская книга, Культурная инициатива, . Переводчик публично выступил, заявив, что книга эта — «настоящая гадость, расписывающая историю греческой философии как раз под углом зрения (…) идеологии» отказа от фундаментальных гуманитарных ценностей, торжества культа пользы в ущерб созерцательности (Россиус А. Гуманитарное образование: порча изнутри z Русский Журнал. февраля . URL: http:zold.russ.ru/culture/education/.html.)
14 Михаил Маяцкий
5_2011.indb 14
16.04.12 15:50
стывшем тождестве самому себе. Разумеется, нет: движение и обогащение происходит не только между языками, но и внутри каждого языка, в том числе и потому, что внутри каждого языка присутствуют и представлены другие языки. Вот такая похвальная программа, давшая весьма интересный результат. У книги увлекательно-сложная структура, и статьи-гнёзда намеренно разнородны по характеру и к тому же осложнены многочисленными врезками, содержащими филологические и исторические отступления. Статьи можно разбить на три категории: одни посвящены одному слову одного языка (например, Aufhebung или mimesis); другие — языкам (например, статья «Русский язык»; мы к ней еще, разумеется, вернемся) и, наконец, третьи — словам из разных языков на одну тему (например, o духe и духовном на разных языках). «Словарь» можно читать, конечно, и «от корки до корки», но все же он предназначен прежде всего для избирательного, постатейного консультирования. В книге много прекрасно сделанных статей, что не удивительно, учитывая, что к изданию было привлечено около исследователей, среди которых, несомненно, и лучшие силы. Достаточно назвать Алена Бадью, Этьена Балибара, Реми Брага, Ламброса Кулубарициса, Жан-Франсуа Куртина, Франсуаз Дастюр, Женевьев Фрэс, Сандру Ложье, Алена де Либера, Жаклин Лихтенстейн, Фредерика Нефа, Клода Романо… Что нe спасло «Словарь» от пробелов и просчетов. В некоторых признаётся и сама Б. Кассен. Один за другим поднимали белый флаг авторы, вызывавшиеся поначалу написать статью о метафорике в философских языках. Весьма недостаточной оказалась статья об отрицании (она, как говорится, в разы меньше статьи о русской «правде»). Лично мне не хватило статьи о setzen «полагать» (в смысле «дух полагает объективную действительность» или «дух полагает себя как самоцель»), центральном для немецкой классической философии. Не нашел я ожидаемой статьи про хайдеггеровский Gestell (который переводится на русский как «постав», однако досадное осложнение определяется хотя бы тем фактом, что в русском языке это неологизм, тогда как у немецкого слова десятки разных, и в том числе обыденных, значений). Интересной могла бы получиться статья о материи-материале-matière-matériel-matériau-matter-materia и о веществе-Stoff-étoffe. Столь же досадно, сколь и ожиданно, что в словаре нет статей о rhizome, différance, trace и других «не-терминах», предложенных современной (или недавней) французской философией: словарь обращен все же больше в прошлое, чем в будущее, и к тому, что составляет проблемы при переводе на французский, а не с французского. Часто остается нетематизированным и поэтому непонятным, что лежит в основе непереводимости — полисемия языка или особые смысловые инвестиции того или иного философа в обсуждаемое слово. Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 15
15
16.04.12 15:50
Вряд ли кто-то решится упрекнуть создателей в лакунах. Они были абсолютно неизбежны в столь гигантском проекте. Вероятно, кстати, что мы имеем дело с одним из последних бумажных мегапредприятий. Сетевое пространство представляется для такого рода проектов более подходящим. Работа здесь по определению всегда in progress. Пополнение и исправление в этой области бесконечно, тем более, что живой процесс философского творчества подбрасывает переводчикам всё новые задачи, и в том числе все новые языки, предлагающие свои идиомы, бросая вызов универсальному globish. Но можно было ожидать от редактора-координатора большей осмотрительности, большего внимания, большей заботы о том, как бы фокализация на переводе не деформировала перспективу во взгляде на философию. В самом деле, Б. Кассен пишет: Говорить о непереводимостях ни в коем случае не влечет за собой отказа от перевода тех или иных терминов, выражений, синтаксических или грамматических оборотов, ни утверждения о невозможности их перевести. Непереводимость — это скорее то, что не перестает (не)переводиться. Но она означает и то, что перевод на тот или иной язык проблематичен до такой степени, что иногда требует изобретения неологизма или же придания старому слову нового смысла. Это признак того, что при переходе от одного языка на другой ни слова, ни понятийные сети не перекрывают друг друга полностью. Понимаем ли мы под mind то же самое, что под Geist или esprit? «Правда» — это справедливость или истина? Что происходит, когда мы переводим mimesis терминами représentation или же imitation?
Задаваться этими вопросами правомочно, но историк философии прекрасно знает, что создание неологизмов или наполнение старого слова новым смыслом (или воскрешение забытого смысла у привычного слова, или установление различия там, где его не было) отнюдь не являются прерогативами перевода и что это самые банальные приемы в философии (я имею в виду самое обычное «внутри-одно-языковое» философствование, философствование на своем «собственном» языке). Трактовка этих приемов как своего рода «крайних мер», на которые вынужден идти переводчик, вольно или невольно патологизирует эти обычные операции. И внутри языка, еще до перехода к другому, повсеместна — и слава богу — полисемия. Оперируя словом Idee, немецкий философ использует его в ином смысле, чем его соотечественник-портной, говорящий клиенту, что у того штаны «eine Idee zu kurz», т. е. чуть-чуть, буквально «на одну идею», слишком коротки. Любому немцу доводится сообщать, что он уже дошел до точки назначения (ich bin da) или обещать быть на месте (т. е. da sein), не помышляя о безднах смысла, которые слышатся любому постхайдеггеровскому философу в слове Dasein. Говоря о «понятии», русский философ имеет в виду нечто другое, чем
16 Михаил Маяцкий
5_2011.indb 16
16.04.12 15:50
его сосед, живущий «по понятиям». И это все не просто разные смыслы; смысл философский, несомненно, отсылает к обыденному, играет с ним, обыгрывает его. Это — фундаментальные характеристики философствования, которые полагают естественные границы любому словарю (включая «Словарь индоевропейских социальных терминов ³» Э. Бенвениста, на который эксплицитно равняется наш «Словарь»): в философии является скорее правилом отходить от «обыденного», или «правильного», словоупотребления. Конечно, бывают и философии и философы «здравого смысла», но именно они представляют особый случай. Возвращаясь к приведенной цитате из Б. Кассен, скажем снова: упомянутые проблемы не присущи одному только переводу. Слово mind разные англоязычные философы понимают по-разному. Философские проблемы ставятся и решаются прежде всего на этом уровне. Вовсе не нужно быть носителем другого языка, т. е. аллофоном, иностранцем, чтобы не понять или недопонять или «понять наоборот» мысль, выраженную на «своем» языке. Наконец, несколько слов о русской части «Словаря». Она создана, как ни странно, украинской командой; хотя, собственно, почему бы и нет? Из одного интервью с Б. Кассен после выхода книги можно понять, будто она специально обратилась к украинцам, которые, абсолютно владея русским языком, достаточно внеположны, чтобы отнестись к русской философской терминологии с остраняющим удивлением. Было ли дело так или просто нужные или годные русские не подвернулись? А может, верны оба предположения. Во всяком случае я склонен скорее бросить камень в тех, кто не подвернулся, чем в тех, кто оказался. К тому же совершенно неизвестно, написали ли бы (не) подвернувшиеся лучше оказавшихся. Так или иначе: оказался Константин Сигов ⁴ со товарищи, включая и некоторых европейских господ. Представленный ими русский отдел служит прекрасным примером упражнения в (авто)экзотизации. Статья о собственно русском языке написана французским индологом (!) Шарлем Маламудом (он перевел «Хожение за три моря» Афанасия Никитина) и украинским философом, специалистом по «модальному реализму» Валентином Омельянчиком. Неудивительно поэтому, что модальность, избранная дуэтом, оказалась весьма экзотичной. «Русский философский дискурс характеризуется диглоссийной оппозицией» (р. ). Она зиждется на представлении о двух мирах, одном «нижнем», другом «верхнем». Авторы не объясняют, правда, откуда ³ ⁴
В оригинале: des institutions indo-européennes. Он руководит ныне Центром европейских гуманитарных исследований КиевоМогилянской академии, а также издательством «Дух и Литера». В котором издательстве выходит — на сей раз в нескольких томах — перевод на украинский язык обсуждаемого «Словаря».
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 17
17
16.04.12 15:50
взялись представления о «посюстороннем» и «потустороннем» (имманентном vs трансцендентном) в других языках и философиях, не знавших диглоссии. «Современный русский язык выражает абстрактные и поэтические термины старославянскими формами» (р. ; признаюсь, что не совсем понимаю смысла этой фразы, поэтому и не решусь ее оспаривать). «В общем, диглоссия и тот особый оборот, который она придает отношениям между русским и европейскими языками, является одним из корней русских непереводимых [слов]». Затем авторы говорят уже прямо о «диглоссийном мышлении». Их гипотеза состоит в том, что «русская философия формируется [в –-е годы XIX в.], исходя из немецкой диалектики, истолкованной в рамках диглоссийного мышления» (там же). Далее авторы доказывают свою гипотезу на примере двоякого перевода aufheben: то как «снимать», то как «примирять». «Снимать» они оценивают как неологизм (!), созданный ad hoc (!) (p. ). Далее авторы утверждают, что слово «личность» как обознающее того, кто противостоит сообществу, — принадлежит «нижнему» миру. Этот факт … объясняет, возможно, его политическое использование в выражении «культ личности». Хрущев смог обрушиться на Сталина за выпячивание его «личности», поскольку «личность», вовсе не будучи позитивным термином (в отличие, например, от французской «personnalité»), обладает в русском языке всеми негативными характеристиками индивида, подлежащего «снятию». Критика культа личности оказывается, таким образом, еще и критикой гегельянско-марксистской ортодоксии, укорененной в диглоссическом мышлении. (р. 1100)
После таких бойких (и обезоруживающе нелепых) рассуждений уже не удивляешься, когда узнаёшь, что в русском языке несовершенный вид снимает совершенный (там же). Среди русских непереводимых слов мы находим следующий список: соборность, богочеловечество, мир, поступок, правда, свобода, свет, другой, истина (а также: подноготная! важный философский термин…), народ, самость, страдание. Из чего вытекает, что реши завтра кто-нибудь выпустить «словарь» по теологии, русская сборная выступит в нем практически в том же составе. У русских, как известно, богословие и есть философия (если, конечно, ошибаются злые языки, утверждающие, что там нету ни того, ни другого; но что нам они?). На пару они и составляют картину мира и человека, которая, как мы знаем от А. Вежбицкой, зиждется на трех китах: душе, тоске и судьбе, из коих китов, подобно библейскому пророку, вышли и все самовары, балалайки, матрешки, чекушки, не говоря уже об авоськах. Увы, дело просто в том, что за последние три четверти века на европейские языки были переведены считанные книги русских фило-
18 Михаил Маяцкий
5_2011.indb 18
16.04.12 15:50
софов. Проблемы, как передать русские философские «непереводимости», просто-напросто не существует. Этот неуловимый Джо просто никому не нужен. Не буду ломиться в открытую дверь и напоминать, что слово «богочеловечество» представляет собой вовсе не русскую «непереводимость», а перевод греческой theoanthropia. То же касается и «соборности», о которой автор соответствующей статьи Ж. Нива все же сообщает между делом, что это слово само есть попытка (небесспорная и оспаривавшаяся) перевести греческое katholikos. По той же логике можно объявить непереводимостью русскую «закономерность» за то, что она не переводится нацело на французский; но для этого нужно скрыть (или забыть), что она сама по мере сил служила переводом немецкой Gesetzmäßigkeit. Или к примеру тут у нас бурно развивается так называемая неклассическая эстетика «КорневиЩа» (sic! с заглавной «Щ» посередке). Так что же нам, ломать голову (в предвосхищении некоего возможного — пусть и крайне маловероятного — перевода на французский язык), можно ли перевести это обрусевшее и даже несколько одичавшее слово французским rhizome, переводом которого оно является? Что впоследствии и богочеловечество, и соборность обросли новыми коннотациями, делающими проблематичным их перевод «обратно», — несомненно. Но переводчики и традуктологи-переводоведы знают, что это справедливо для любого перевода, не обязательно перевода философских «непереводимостей». Статья о «правде» заслуживает, пожалуй, особого упоминания. Она представляет собой гигантский и велеречивый текст самого К. Сигова, одного из correspondants internationaux «Словаря». Автор обосновывает отнесение этого слова к «непереводимостям» тем, что его систематически переводят как vérité/truth и игнорируют семантику justice, тогда как «русское слово «правда» соответствует греческой dikaiosunê и латинской justitia» (р. ). Французский читатель, может, это и проглотит, а меня смущает такое постулируемое соответствие. В современном русском языке, как известно, правду можно и сказать, и, например, скрыть, чего нельзя сделать ни с dikaiosunê, ни с justitia. Дальше еще интереснее. Почитаем: По всей логике слово «правда» должно занимать центральное место в философском словаре языка, к которому оно принадлежит. Но если мы попытаемся найти слово «правда» в пятитомной «Философской энциклопедии», вышедшей в СССР, то обнаружим его отсутствие. Почему? Это молчание, которое есть не что иное как дистанцирование от газеты с одноименным названием, официального голоса авторитарного режима, уводит далеко за рамки идеологических рассуждений, обстоятельств места, времени и цензуры, и позволяет [предложить] иной подход к классическим богословско-политическим проблемам. (…) Изначальный юридический смысл слова «правда» претерпевает разнообразные злоключения, вплоть до систематического разруше-
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 19
19
16.04.12 15:50
ния и упразднения октябрьской революцией ⁵ 1917 года юридических институций старого режима и традиционных лингвистических представлений о справедливости. (р. 980–981)
Потом с революцией и большевиками, поломавшими юридические институции дореволюционной России, эти воплощения справедливости, в заговор против правды вошел и другой враг: наука! Науки используют слово «истина», а не «правда», — с неожиданной обидой жалуется автор. «Современные науки либо отбрасывают слово «правда», либо элиминируют его непосредственный семантический контекст, а именно «обещание, клятву, мольбу» и т. д. по В. А. Успенскому (р. ). Развитие наук, продолжает К. Сигов, поставило «правду» в полную зависимость от истины, толкуемой чисто инструментально. Отрадно, что в лице К. Сигова Барбара Кассен нашла куда больше, чем искала: не просто философа, филолога и координатора русского отдела, но страстного борца за дело правды, который, надо полагать, еще вернет ее на пьедестал, с которого ее подло свергли силы зла: революции, науки и истины. Главная проблема «Словаря» заключена, на мой взгляд, в двусмысленности самого понятия «непереводимость». Его можно трактовать, по крайней мере, с двух сторон: со стороны языка оригинала и со стороны языка перевода. Переводчики или те, кто хоть иногда бывает в их шкуре, обычно сталкиваются с «непереводимостью» со стороны языка перевода, в котором не находятся адекватные готовые средства для перевода «непереводимостей» (или «с-трудом-переводимостей») языка оригинала. Такие явления здесь тоже широко представлены (статью о слове logos писали, как вы понимаете, не древнегреческие философы, а их коллеги и переводчики из XXI века). Эту перспективу можно назвать дефицитарной: она озабочена не столько пониманием непереводимого остатка (как правило, с его пониманием трудностей как раз нет), сколько совладанием с недостаточностью собственного языка. С другой стороны подошли к проблеме непереводимости украинские mouthpieces русского отдела: редакция разрешила им дивиться неуловимому и нередуцируемому богатству своего (ну, почти своего) языка, отвергая как недостаточные все тщетные потуги других языков. Приходится назвать такую перспективу нарциссичной. Легче и приятнее фанфаронить (и надо сказать, что украинцы делают это за и для русских от души и с надлежащим надрывом) многогранностью, неуловимостью, а потому якобы «непереводимостью» «правды» (justice и truth), «мира» (world, community и peace), «света» (world и light), чем развивать свой философский язык — как для переводов, так и для ⁵
Французская орфография требует писать с заглавной: révolution d’Octobre, но украинцам редакция, видимо, разрешила «опустить» это мерзкое событие.
20 Михаил Маяцкий
5_2011.indb 20
16.04.12 15:50
философского самостояния. Было бы гораздо интереснее и наверняка полезнее изучить и показать, как современный русский (украинский, армянский, татарский и др.) язык работает над освоением и переводом мировой классической и современной философии, как он эту работу подкрепляет и сочетает с собственно творчеством.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 21
21
16.04.12 15:50
¶ ·
О французском языке как опустошении¹ У чреждение мысли во французском языке сразу же приобретает политическое значение: привилегия, дарованная французскому, объясняется не каким-нибудь внутренним, врожденным свойством, а возможностью универсального и демократического назначения философии. Язык скорее женщин и пролетариев, нежели ученых, философский французский основан на убеждении, что мыслительный акт открыт и предназначен всем: его сокровенная связь с литературным письмом не имеет иного основания. Наперекор зачарованности словом и этимологией, то есть началом, происхождением и сущностью, во французском языке ставка делается на синтаксисе, то есть на отношениях и утверждениях. И поэтому опять-таки философия на французском языке является политической: между аксиомой и сентенцией, против консенсуса и двусмысленности, французский запечатлевает в ней свою достоверность и свой авторитет, которые составляют также красоту убедительности. В г. Декарт публикует на французском языке, анонимно, «Рассуждение о методе». Эта публикация предваряет на четыре года «Meditationes de prima philosophia» («Метафизические размышления») на латыни. Декарт не сам будет переводить «Рассуждение» на латынь (это будет сделано в г. Этьеном де Курселем), равно как не будет защищать латинский язык «Размышлений». Он дает понять, что перевод на французский герцога де Люиня, дополненный «Возражениями и Ответами» в переводе Клерселье, с его собственноручной обширной правкой, может служить исходным текстом или, как скажет позже Байе, «придает большую выразительность» мысли автора, и что очень важно поддержать склонность к чтению у тех, кто, «не умея пользоваться языком ученых, всенепременно обнаруживает любовь и расположение к философии». ¹
Перевод выполнен по тексту: Badiou A. De la Langue française comme évidement z B. Cassin (dir.). Vocabulaire européen des philosophies: Dictionnaire des Intraduisibles. Paris: Le Seuil/Le Robert. . P. —.
22 Ален Бадью
5_2011.indb 22
16.04.12 15:50
Языковая стратегия Декарта не оставляет сомнений: в ней отдается предпочтение французскому языку, а «Господам деканам и докторам “священного” теологического факультета Парижа», коим адресовано осторожное, оборонительное предисловие «Рассуждений», показывается, что мы умеем обращаться с официальным ученым языком и можем, как и все прочие, превозносить на декадентской латыни авторитет «священного имени Сорбонна». Точно так же было в ХХ веке, когда все великие творцы французской философии: Бергсон, Сартр, Делез, Лакан — отстаивали право быть писателями на своем языке: в сущности, они отстаивали право на свободу языка, пытаясь вместе с тем добиться того, чтобы Университет признал за ними профессионализм. То есть они с упорством следовали этой изначальной расположенности, учреждающей философию в согласии с фронтальным стремлением писать на родном, материнском, наречии, не поддаваясь соблазну анархического разрыва с учеными институциями. Проблема в том, чтобы выяснить, в чем для Декарта и его последователей заключается собственно философский смысл этого учреждения мысли во французском языке, наряду с которым учреждается также неоднозначный статус французского мыслителя, дающий повод для кривотолков; рискуя быть преданными анафеме учеными мужами, он хочет быть и философом, и писателем. I. Политика французского языка: демократическое назначение философии
Итак, вся проблема, следствия которой все еще сказываются на нас, в том, что привилегия, дарованная французскому языку, не имеет ничего общего с языком как таковым. В противоположность тому, что будет постепенно вырисовываться — намного позднее — для немецкого языка, и что в античности было данностью для греческого языка, сопряжение философской техничности и французского языка не сопровождается никакой спекуляцией насчет особых философских характеристик французского наречия. Более того, Декарт глубоко убежден, что сила мысли не имеет ничего общего ни с языком, ни с риторикой: Те, кто сильнее в рассуждениях и кто лучше оттачивает свои мысли, так что они становятся ясными и понятными, всегда лучше, чем другие, могут убедить в том, что они предлагают, даже если бы они говорили по-нижнебретонски и никогда не учились риторике. Декарт. «Рассуждение о методе». Часть первая ².
²
Декарт Р. Рассуждение о методе/ Пер. с франц. Г. Г. Слюсарева и А.П. Юшкевича z Декарт Р. Сочинения: В т. Пер. с лат. и франц. Т. / Сост., ред., вступ. ст. В.В. Соколова. М.: Мысль, . С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 23
23
16.04.12 15:50
Другими словами, передача мысли индифферентна языку. Она — для Декарта — имеет три экстралингвистических критерия: ) Рассуждение, да — но в то же время способность сопрягать идеи, исходя из неоспоримых аксиом, парадигмой которых является письмо геометров, всенепременно переходящее во все языки. ) Субъективация («переваривание») идей, то есть внутреннее прояснение того, что, по словам Буало, «хорошо постигается», и по отношению к чему выражение является лишь следствием. Но в то же время — мыслящая интериорность, каковая есть интуиция имманентных идей, где нет ничего языкового. ) Ясная и вразумительная запись, которая, если критерии и удовлетворены, может реализоваться на любом диалекте (к примеру, нижнебретонском) и убедить любой ум. Это последнее замечание имеет огромное значение. Ибо принципиальный универсализм является одним из тех оснований, согласно которым для Декарта представляется губительной всякая необходимость прохождения через исследование особенностей языка. Формирование истинных мыслей, их передача, их восприятие не могут быть привязаны к какому-то отдельному языковому состоянию. Это одно из значений знаменитой аксиомы о здравом смысле, каковой «наилучшим образом распределен между всеми людьми». Действительно, как Декарт считает должным уточнить, речь идет об универсалистской эгалитарной аксиоме: «способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения […] от природы равна у всех людей», а что касается разума, то «он полностью наличествует в каждом из нас». Таким образом, мы связываем волю философствовать на французском языке не с соображением об особой приспособленности этого языка к адекватному выражению мыслей, еще меньше связываем мы ее с неким спекулятивным национальным учением о связи Бытия и языка (немецкого, греческого…): она сопряжена, напротив, с изначально демократическим определением формирования и предназначения мысли. Суть в том, чтобы говорить на языке «всех и каждого», а поскольку мы во Франции, то говорить нам следует на французском, не спекулируя при этом особыми соображениями ни по поводу понятий (каковые сами по себе индифферентны языку), ни по поводу языка (ибо французскому не даровано никаких привилегий). Притом что другая проблема эмпирического, как может показаться, свойства, хотя таковой, как мы имеем все основания полагать, не является, заключается в следующем: с Декарта, в связи с его выбором в пользу французского языка, берет начало убеждение, что философское рассуждение надлежит адресовать дамам, что разговор ученых жен представляет собой гораздо более важный способ апробации и признания истины, нежели все постановления ученых мужей. Салон или Королевы намного важнее Сорбонны. Как признается Декарт, «когда
24 Ален Бадью
5_2011.indb 24
16.04.12 15:50
я наблюдаю столь многообразное и совершенное знание всех вещей не у гимнософиста, старика, имевшего в распоряжении многие годы для созерцания, а у девушки-правительницы, своим обликом и летами напоминающей не столько воительницу Минерву или какую-либо из Муз, сколь Хариту, я не могу не отдаться во власть величайшего восхищения» (Посвящение к «Первоначалам философии») ³. В этом ключевом моменте с принцессами и королевами заключается стихийная демократическая интенция, разворачивающая философское рассуждение к беседе и обольщению, скорее к Венере, нежели к Минерве, и освобождающая его, насколько это возможно, от оков академизма или сциентизма. И эту интенцию будут подчеркивать все знаменитые французские философы, составляя таким образом весьма показательное собрание: речь идет о Руссо, но также об Огюсте Конте, разумеется, о Сартре, равно как и о Лакане. Все они желают быть услышанными женщинами, все хотят снискать их восхищение, понимая, что за женщинами ухаживают не на латыни, равно как не на языке педантов. Скажем, что когда философия во Франции «национализируется», в лингвистическом смысле понятия, происходит это в режиме общежительности, искусности, живого универсализма, а не в силу принятия во внимание некоей материальности или историчности языков. Речь идет не об укоренении в каком-то более или менее забытом изначальном речении (логика традиции) и не о следовании предписаниям риторики по части ритма или форм, необходимых для развертывания мысли (логика софистики). Тезис можно сформулировать просто: основание, исходя из которого философы, начиная с Декарта, пишут на французском языке, является в их собственных глазах основанием политического характера. Ибо суть единственно в том, чтобы дать ответ на двойной вопрос: откуда происходит философия и кому она предназначена? И ответ, с одной стороны, в том, что философия не имеет конкретного места происхождения, а начинается где угодно в свободном акте, на который способен любой ум; с другой стороны, в том, что философия предназначена всем, что в конечном итоге будет означать, как это «систематически» говорит Конт (верный в этом пункте Декарту, Руссо и предваряя тем самым Сартра или Делеза) — женщинам и пролетариям. Так кому же философия не предназначена? Ученым мужам, Сорбонне. Чтобы подтвердить это, недостаточно писать по-французски. Нужно будет писать на этом «современном» французском, литературном французском, который отличается от «академизированного» или «правильного» французского, распространяемого через университетское образование. Даже такой мирный философ как Бергсон добился признания благодаря своему слогу, безусловно плавному и непринуж³
Декарт Р. Рассуждение о методе / Пер. с лат. С.Я. Шейнман-Топштейн z Там же. С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 25
25
16.04.12 15:50
денному, но при этом насыщенному сравнениями, схваченному в его неумолимом движении и, в конечном итоге, созвучному с «артистическим» языком конца XIX столетия. Вот почему ученые высмеивали красивых дамочек в мехах, которые толпились на его лекциях в Коллеж де Франс. Ну и для нашего времени достаточно вспомнить маллармеанское письмо Лакана, романную прозу Сартра, искрометность Делеза. А до того — динамичную мощь Дидро или же изобретение романтической фразировки у Руссо. А еще раньше — афористичность Паскаля. Что и доказывает: осуществление демократического призвания философии предполагает, что мышление учреждается именно во французском литературном языке, более того — в «модном» письменном языке. Что также может путем диалектического перевертывания, столь привычного для французского демократизма, превратить философию в исключительно аристократическую дисциплину, или, по крайней мере, дисциплину несколько снобистскую. Это и есть та опасность, от которой, как извечно твердят ученые, французская философия непременно погибнет, хотя, предавая анафеме «жаргон» Деррида или Лакана, они взывают к пресловутой картезианской ясности, которая на самом деле есть не что иное, как основоположение той национальной связки между философским рассуждением и литературным письмом, которой стараются быть верны как Лакан, так и Деррида. II. Синтаксис против субстанции: французский как скудный язык
Главная проблема касается тех последствий, что влечет за собой в отношении философии ее учреждение в языке писателей, каковой сам по себе является парадоксальным результатом изначального демократического выбора. Мы уже сказали, что из этого выбора проистекало своего рода безразличие к философским особенностям национального диалекта. Несмотря на самые рьяные усилия, предпринимаемые иными мыслителями, ничто и никогда не могло подчинить французскую философию тому тяжкому труду, которому предавались немецкие философы, раскрывая тайны слов, обнаруживая их индоевропейские корни, предписывая словам задачу высказывать бытие или сообщество. Ничто и никогда не предназначало французский язык чему-то иному, кроме непосредственного смака и, в конечном счете, чарующей, хотя, порой и мудрено вычурной вольготности его стиля. Главное правило, как его формулировал Корнель для театра, — это нравиться, а не убеждать себя с чуть ли не священнической серьезностью в том, что язык действительно является трансценденталью некоего обещания мысли или избранным средством передачи какого-то потрясающего речения. Франция всегда высмеивала то, что Полан называл «этимологическим подтверждением» истины. Чувство собственного превосходства в ней никогда не доходит до того, чтобы только по происхождению счесть французский язык фи-
26 Ален Бадью
5_2011.indb 26
16.04.12 15:50
лософски призванным или избранным; скорее оно направляется идеей, по-своему также национальной, но на иной манер, что язык, которым манипулирует писатель, способен высказать именно то, что он хочет сказать и, сверх того, соблазнить, очаровать и тем самым привлечь на свою сторону того, кому предназначены его слова. Правда, речь идет здесь, и самые вымученные опыты французской прозы (Малларме, Лакан, Сартр эпохи «Критики диалектического разума», задуривший себе голову языком) не составляют исключения, как раз наоборот, о прозрачности прозы в отношении к Идее, а не о глубине или сообщничестве между толщей языка и сутью вещей. Дело в том, что латентный универсализм всякого употребления французского языка — от Декарта до наших дней — целиком и полностью основан на убеждении, что сущность языка — это синтаксис. Классический французский язык, каким он оформляется со времен Монтеня и Рабле, это язык отполированный, отшлифованный и «компактифицированный» совместными усилиями полиции прециозных салонов и централизованного государства; это язык, который почти не оставляет места семантической двусмысленности, поскольку в нем все подчинено самой энергичной, самой короткой и самой ритмичной синтаксической расстановке. Этот язык, сердцевиной которого является афоризм Паскаля или Ларошфуко, с одной стороны, александрийский стих Расина — с другой, предоставляет себя философу сконцентрированным вокруг глаголов и связок, следствий, а не причин. В противоположность английскому, он не является языком феномена, нюанса, дескриптивной изощренности. У него узкое семантическое поле, он от природы склонен к абстракциям. Ему точно также не подходит ни эмпиризм, ни феноменологизм. Это язык решения, принципа и следствия. Не язык вопрошающего колебания, раскаяния, замедленного восхождения к темной и перенасыщенной точке начала, или происхождения. Но язык быстрый на утверждение, решение, завершение анализа; язык, проявляющий нетерпение к вопросу. Я всегда поражался тому совершенному порядку, который привносили в свои рассуждения (французские) приверженцы интуиции, чувственной жизни, художественной разупорядоченности. Когда Бергсон выступает против прерывистой и абстрактной стороны речевого или научного сознания (именно: он говорит, на самом деле, о характеристиках французского языка, о его сдержанности, его абстрактности), когда он восхваляет непосредственные данные мышления, постоянный порыв, неделимую интуицию, он делает это на образцово прозрачном и упорядоченном французском языке, в котором изобилуют отточенные формулы и в котором с удивительной ясностью выступают все отличия, все бинарные оппозиции. И наоборот: создается впечатление, что Лакан или Малларме облекают всю логику рационализма в язык раздерганный, расчлененный, в высшей степени прерывистый, смысл которого приходится все время восстанавливать, но этот французский Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 27
27
16.04.12 15:50
язык, подвергнутый поначалу испытанию аллюзивного синтаксиса, начиная сосредотачиваться, в конечном счете также подчиняется духу максимы («Женщины не существует» или «Всякая мысль есть лишь бросок игральных костей»). В конечном итоге, безотносительно к тому, являемся ли мы приверженцами непрерывного жизненного порыва или же сдержанности в обращении со значениями, приоритет во французском языке все равно отдается синтаксису, связи преобладают над сущностями, фразовые отношения — над лексическими единицами, или вокабулами. Никто не ускользнет от порядка доводов, поскольку ему всеми формами соответствует сам язык. Или, по меньшей мере, таково его естественное стремление, и даже тому, кто возжелает низринуться в жизненную интуицию, все равно придется работать в прямо противоположной стихии, орудуя симметричными конструкциями и грамматическими соподчинениями. Французский язык располагает к опустошению, вычищению субстанциальности. Ибо если он и останавливает внимание на плотности существительного (как это может быть в случае для «кусочка воска», «корня каштана» или «пролетария»), то всякий раз это сопровождается тем, что сингулярность существительного мало-помалу развеивается, претворяясь в столь навязчивую сеть предикатов и отношений, что в итоге исходное существительное оказывается не более чем одним из возможных примеров некоего концептуального места. Так происходит с кусочком воска, который Декарт растворяет в нейтральности геометрической протяженности, с корнем каштана, из которого Сартр извлекает чистое бытие-в-себе без свойств, или с пролетарием у Конта: это существительное, если к нему добавить эпитет «систематичный», легко может обозначать и философа. Даже у столь открытого к сингулярности мыслителя как Делез стая волков не что иное, как ризома в движении, а ризома есть понятие для любого многосложного «горизонтального» расположения, освобожденного от формы бинарной древовидной структуры. Синтаксическая державность французского языка не терпит ни смачной описательности, ни непостижимости становления Абсолюта. Это скудный язык, чтобы его насытить, требуется протяженная линия фразы, которая подпирается сильными пропозициональными связями. Огюст Конт, как никто другой, это понимал и практиковал, потому что заведомо писал на этом в высшей степени членораздельном и слегка помпезном языке, который школьные учителя десятилетиями будут прививать деревенским мальчишкам. Это язык, конечно, точный, но до такой степени ассерторический, что до сих пор он звучит, будто речь директора на вручении премий по итогам учебного года, то есть на грани смешного. Язык, конечно, волнительный еще и потому, что в нем (чего добивался уже Декарт) воздается должное — в буквальном смысле — как сказанному, так и сказителю. В общем и целом, это язык, в ко-
28 Ален Бадью
5_2011.indb 28
16.04.12 15:50
тором через философемы сочленяются кафедральная проповедь и сокровенная исповедь, своего рода бастард Боссюэ и Фенелона. К примеру, Конт пишет: Разумеется, было бы излишним нарочно указывать здесь на то, что мне все равно придется ожидать активных преследований, не суть важно, открытых или скрытых, со стороны теологической партии, с которой, сколь всецелой бы ни была та справедливость, каковую я искренне воздавал ее прежнему превосходству, моя философия реально не может заключить никакого сущностного примирения, разве что случится всецелое церковное перерождение, на которое нам не приходится рассчитывать. Курс позитивной философии. Предисловие
Философу, пишущему на французском языке, важно убедить своего читателя, что в его тексте тот имеет дело со столь несомненной достоверностью, что никак невозможно усомниться в сказанном, не оскорбив при этом субъекта высказывания, разве что подвергнув сомнению — но тогда будет ясно, что речь идет о политической оппозиции — буквально все сказанное и без всякого рассмотрения. Дело в том, что французский философский язык — это язык скорее идеологических столкновений, нежели старательных описаний, софистических опровержений или бесконечных спекуляций. Вот почему каждое существительное Огюста Конта появляется в сопровождении прилагательного, которое его подкрепляет и предстает в виде его субъективного телохранителя, вот почему каждая фраза оснащена крепкими штырями наречий («нарочно», «искренне», «реально»), которые для вербальной постройки все равно что колонны для дорического храма. Было бы неверным считать, что речь идет здесь лишь о причудах полубезумца Конта. Когда в «Критике диалектического разума» Сартр предпринимает исследование категории динамической тотальности, и, стало быть, восприятия движения тотализации и детотализации, когда он должен, в сущности, воссоздать в языке то, что он называет «детотализированной тотальностью», он инстинктивно обретает в своем письме длинную дидактическую и в высшей степени членораздельную фразу, характерную для французского позитивизма: как он сам признается, ему важно заключить во фразу диалектические составляющие процесса. Это означает, что так задумано, чтобы семантические противоположности соединялись под знаком синтаксической тяжеловесности, рискуя при этом утратить всякую субстанциональную, или эмпирическую, сингулярность и навязать диалектике некий унифицированный ритм, постепенно выветривающий из историчности примеров всякую единичную окраску и просодическую амплитуду, в результате чего весь язык, если взглянуть на него с расстояния, обращается знакомой печатью ряда глаголов и следственных отношений. Посмотрите на одну эту фразу, каких тысячи (речь идет об интерпретации Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 29
29
16.04.12 15:50
выступлений рабочих против хозяина бумажной мануфактуры Ревейона в апреле г.): Если само отрицательное единство как будущая тотальность вызывает к жизни из глубины подражательного и заразительного марша бытиевместе (то есть не серийное отношение каждого к группе как к среде свободы) в качестве возможности, схваченной в серийности и предстающей в то же время как отрицание самой серийности, то это ничуть не мешает тому, чтобы цель этого марша оставалась неопределенной: она предстает разом и как серийность, и как реакция на ситуацию, и как попытка, также серийная, показательного выступления. Критика диалектического разума. С. 392.
В таком языке как будто заключено некое героическое усилие, направленное на то, чтобы даже в самой гуще концептуальной запутанности был слышен горн истории. И патетическая роль, каковую для достижения этой цели Конт отводит наречиям и прилагательным, равно как и синтаксическим скрепам, на сей раз приходится на головокружительное раскатывание словесного «теста», внутри которого, как можно надеяться, будут обращать на себя внимание эти неподзаконные знаки препинания, каковыми оборачиваются выделенные курсивом слова. Тем не менее нельзя сказать, что подобная фразировка — странным образом напоминающая непрерывно льющуюся мелодию Вагнера — преследует цели, отличные от тех, что Декарт с самого начала предписывает философскому употреблению французского языка. Ибо речь попрежнему идет об инструментальном (а не тематическом) отношении к языку, единственное предназначение которого — вырвать у читателя одобрение, проистекающее из того, что прямо на наших глазах складывается и выставляет себя «нагишом» философское мышление, следуя собственной утверждающей силе. Действительно, если взять, к примеру, большой стиль Альтюссера, это воинствующее донкихотство чистого понятия, подведенного под идеал науки, то на первый взгляд он как нельзя более противоположен сартровской тотализации. И тем не менее: Выражая суть со всей ясностью, следует сказать, что в плане практического политического анализа, каковой предоставил нам Ленин в отношении условий революционного взрыва 17 года, вопрос о специфике марксистской диалектики возможно было поставить не иначе как, исходя из ответа на него, ответа которому недоставало близости его вопроса, находившегося в ином месте произведений марксизма, откуда мы располагаем тем ответом, посредством которого Маркс провозглашал, что он «опрокинул» гегелевскую диалектику. Читать «Капитал». Введение
Как знакомо нам это удлинение фразы, нацеленной на то, чтобы собрать воедино все сложносоставные приемы убеждения, и эти курси-
30 Ален Бадью
5_2011.indb 30
16.04.12 15:50
вы, мерцающие ориентиры, предписывающие строгий курс для чтениянавигации! Как будто ясность мысли Альтюссера пронизана той же самой настоятельностью, что и диалектика Сартра! III. Политика французского, еще: авторитет языка
Итак, «марксистский» стиль? Политическая тотализация? Скорее, выдвинем утверждение, что синтаксис политизирует любое философское высказывание, в том числе и самое далекое от любой эксплицитной политизации, в том числе и то (Лакан), чье уветливое очарование коренится где-то между едким каламбуром (это грандиозная традиция национальной словесности, призванная высмеивать и дискредитировать семантическую амбивалентность, от которой нас воротит) и отточенной формулой в духе Малларме. Посмотрите, насколько авторитет высказывания, его основополагающе политическое желание пронизано этой искусной мелодией, звучащей особенно явственно в употреблении одного из самых своеобразных ресурсов французского языка — настоятельно властного вопросительного предложения; это вопрос, который валит вас с ног, вопрос, после которого — если субъект зашел далеко в трепете своего высказывания — и в самом деле нечего сказать. И не напрасно этот французский сразу же призывается к ответу в следующей сентенции (речь о том, чтобы «перевести» высказывание Фрейда «Wo Es war, soll Ich werden»): Но французский говорит: Там, где было это… Воспользуемся преимуществом отчетливого имперфекта. Там, где было это в тот самый миг, там, где это едва было, между этим угасанием, что еще светится, и этим расцветом, что запинается, Я могу дойти до такого бытия, что на грани исчезновения из моего высказывания. Высказывание, что себя изобличает, высказывание, что от себя отпирается, неведение, которое мало-помалу развеивается, случай, который упускается — что здесь остается, кроме следа того, чему следовало бы быть, чтобы отпасть от бытия. Жак Лакан. Подрыв субъекта и диалектика желания. Ecrits. P. 801.
Как все это красиво! Это красота убеждения, которая для любого французского писателя-философа гораздо важнее, чем точность. Или скорее: точность вторичная, которую надлежит воссоздать изнутри красоты, следуя последней и покидая её ради повиновения законам синтаксиса, способствующим тому, чтобы Идея высвободилась из пут. В итоге общность стиля зачастую оказывается важнее персональных или доктринальных антипатий: витализм Делеза усугубляется, будто в пандан психоаналитизму Лакана, и желание, как нехватка, высказывается на том пылком языке, что и желание, в коем нет недостатка ни в чем («Анти-Эдип» Делеза-Гваттари). Самое главное в том, чтобы в формулярных рамках грамматики удержать вместе противоположные предикации, добившись того, чтобы одна исчезла в другой: Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 31
31
16.04.12 15:50
Частные объекты, которые вступают в синтезы или косвенные взаимодействия, поскольку они не являются частными в смысле каких-то частей экстенсивностей, но скорее частичными в виде своеобразных интенсивностей, под которыми материя все время заполняет пространство в той или иной степени (глаз, рот, анус как уровни материи); чистые позитивные множества, где все возможно, без всякого исключения и отрицания, осуществляющиеся вне всякого плана синтезы, где все отношения и связи являются трансверсальными, включенные внутрь дизъюнкции, поливалентные соединения, индифферентные всякому основанию, поскольку материя, которая служит им основанием не определена никаким структурным или индивидуальным единством, но предстает как тело без органов, которое заполняет пространство всякий раз, как его заполняет интенсивность.
Очевидный консонанс «изложения, что от себя отпирается» и «включенных внутрь дизъюнкций», «поливалентных соединений» и «угасания, что еще светится», как если бы склонность языка ввернуть оксюморон, от которого мысль завертится вокруг своей оси, неизменно брала верх над необходимостью занять четкую позицию. Как если бы, окопавшись за философским понятием, какой-то вечный Ларошфуко старался здесь запустить фейерверк афоризма и натянуть электрическую дугу мысли между двумя полюсами, предварительно намеченными в узнаваемой симметрии французских парков требованиями синтаксической пунктуальности. Дело не в том, что все мы, французы, думаем одинаково. Наоборот, философия на французском языке самая что ни есть полемичная, она не знает консенсуса и пренебрегает даже рациональной дискуссией, ибо неизменно противопоставляя себя академиям, она обращена (политически) к читателям, а не к собратьям. Но дело в том, что все мы реально говорим на одном языке, а это значит, что мы прибегаем к одним и тем же ухищрениям, чтобы придать (общественный) вес нашим тезисам. И это единство, это тождество мысли тем сильнее, что классический французский язык, на котором только и может заговорить философия, предлагает — несмотря на неизменно неудачные попытки настроить его на барочный лад — довольно ограниченный набор эффектных приемов, каковые все как один обретаются под знаком превосходства синтаксиса и однозначности над семантикой и полисемией. Тому, кто философствует на французском языке, предписано вписывать понятие и его производные в прокрустово ложе новой латинскости. Одно положение будет высказано после другого, но между первым и вторым не будет иных вербальных обменов, кроме тех, что дозволены грамматикой следственных отношений и регламентом однозначности. Мы, конечно же, знаем (чему державным подтверждением служит сей словарь), что о языках нельзя сказать ничего такого категоричного, что не опроверг бы впоследствии какой-нибудь писатель или какая-нибудь поэма. Но это знание не мешает нам, философам, поддерживать некий
32 Ален Бадью
5_2011.indb 32
16.04.12 15:50
образ языков, не спорю, приблизительный, но достаточно эффективный. Именно поэтому нам случается завидовать, имея на то основания или нет, это другой вопрос, тому могуществу, с которым язык немецкий распространяет через идолопоклонническую семантику смысловые глубины, подлежащие бесконечной экзегезе. Также нам случается возжелать этой свойственной английскому языку способности к описаниям и иронии, этого чудного скольжения по поверхности и этой неизменно ограниченной аргументации, которая никогда ничего не подытоживает, поскольку грамматика в нем это грамматика того, что имеет место здесь и сейчас. И даже разветвленность итальянского языка, когда нам уже не кажется, что в нем все запутывается забавы ради и разом ведется десятка три переплетенных между собой рассуждения, все как одно, ученые и друг другу подражающие, вызывает в нас восхищение своими необычайными темпами, а также тем обстоятельством, что когда в нем что-либо утверждается, он ни на миг не упускает из виду возможности другого утверждения, которое способно пройти в мысль просто из-за опровержения предыдущей фразы. Но это не наш стиль. Можно было бы показать, как Хайдеггер, вопреки богоугодному стилю его французских толкователей и переводчиков, становится на нашем языке непобедимо прозрачным, чуть ли не монотонным. Как чувственный эмпиризм английского языка превращается на французском, если переводчик не соответствует задачам творца, чуть ли не в пошлость. И как бегучие, будто ртуть, сплетения итальянской прозы выливаются в жалкую болтовню. Та доля универсализма, что мы даруем философии, всегда заключена в форму несколько жестких максим или недостаточно нюансированных отступлений. Еще раз: латентный жанр нашей философии — это жанр рассуждения, которое нацелено на то, чтобы собрание, поддавшись соблазну, проголосовало за вас, не слишком вдаваясь в детали. Нужно признать эту силу или эту слабость. Это составная часть вечной философии, что с греческих начал склонна держаться скорее математики, нежели мифологии, ораторского искусства, нежели элегии, софистической аргументации, нежели профетического возвещения, демократической политики, нежели трагической цезуре. Мы так и будем говорить, по-французски, что «человек — это бесполезная страсть», что «бессознательное структурировано как язык» (Лакан), что «шиза обретает существование не иначе, как через бесцельное и беспричинное желание, которое очерчивает шизоида и принимает его форму», или что «философия — это странное место, где ничего не происходит, кроме этого ничтожного повторения ничтожества». И мы так и будем рассматривать следствия этих максим и противопоставлять им перед завоеванными нами аудиториями другие аксиомы и другие синтаксические сети. Аксиоматизировать язык — вот в чем наша задача, а также в том, чтобы умножать его производные и тем самым опустошать высказываЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 33
33
16.04.12 15:50
ние, устранять из него слишком заметные особенности, слишком цветистые предикации. Мы, пуристы, очищаем его, это высказывание, от всех избыточных оборотов, равно как от всяких поползновений к раскаянию и всякого рода недостоверностей. Таковы собственно философские акты философии, как только она начинает упорядочивать свою Идею в соответствии с этим материальным местом, которое ее схватывает и пронизывает: это язык, этот язык, язык французский. Перевод с французского Ольги Волчек Литература: Althusser L. Lire « Le Capital ». Maspéro, 1967. Comte A. Cours de philosophie positive. Hermann, 1975. Deleuze G., Guattari F. Capitalisme et schizophrénie. I. L’Anti-Œdipe. Minuit, 1972. Descartes R. Œuvres complètes / Éd. C. Adam et P. Tannery, rééd. Vrin, 1997. Lacan J. Écrits. Seuil, 1966. Sartre J.-P. Critique de la raison dialectique. Gallimard, 1960.
34 Ален Бадью
5_2011.indb 34
16.04.12 15:50
¹
Роман Якобсон и французская школа перевода¹
Для начала необходимо поставить предварительный вопрос, ко-
торый, несмотря на первое впечатление, отнюдь не будет тавтологическим: в чем именно «Французская школа» является собственно «французской»? Ответом может стать весьма характерная и в то же время шутливая формула Жерара Женетта из книги «Фигуры IV» (: ): «Известно, что одна из прелестей французской интеллектуальной жизни заключается в том, чтобы с изрядным опозданием открывать для себя зарубежные работы и извлекать из них пользу и особенное значение» ². Это замечание относится, в частности, к французской школе «новой критики», в противоположность тем ассоциациям, которые у неподготовленного читателя может вызвать это наименование. Эта школа не стала бы известной, если бы в середине -х годов ее представители не открыли для себя работы русских формалистов, немецкую стилистику и американскую теорию New Criticism. Невозможно понять Барта, Женетта или Тодорова без трудов Романа Якобсона, Эриха Ауэрбаха или Нортропа Фрая ³. Но тогда редко кто читал сразу и на русском, и немецком, и на английском: в основном эти работы были усвоены французской школой через переводческое движение –-х годов, так что Свое, Собственное «было оплодотворено посредством Чужого», если вспомнить здесь терминологию Антуана Бермана ⁴. ¹
² ³ ⁴
Расширенный вариант доклада на международной конференции «История и философия перевода во Франции и России в XX веке» (Санкт-Петербург, – мая, Санкт-Петербургский государственный университет экономики и финансов, научный руководитель проекта С.Л. Фокин). Genette G. Figures IV. Paris: Seuil, . P. . Todorov T. La littérature en péril.Paris: Flammarion, . Berman. A. L’Épreuve de l’étranger. Culture et traduction dans l’Allemagne romantique. Paris: Gallimard, . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 35
35
16.04.12 15:50
Именно в это время Роман Якобсон приобретает известность во Франции, прежде всего, в области лингвистики, а затем — в поэтике, оставив в тени третий существенный аспект своего творчества — переводоведение. Принимая во внимание исключительную современность его переводоведческого подхода, нам важно заново открыть этого третьего Якобсона. Такова задача настоящей статьи, при этом хорошо известно, что с -х годов в России наблюдается продолжающееся до сих пор развитие широкомасштабного переводческого движения, в рамках которого, в конечном счете, в русскую культуру вводятся доктрины Французской школы перевода, в частности, идеи таких философов, как Жак Деррида и Поль Рикёр ⁵, в которых переводу уделяется центральное место, хотя, разумеется, творчество этих мыслителей выходит за рамки данной проблематики. Но на деле вопрос даже шире: в эпоху глобализации перевод — в любых своих проявлениях — играет первостепенную роль ⁶. Мы живем в эпоху «тотального перевода», если использовать здесь русское название книги Пеэтера Торопа, ученика Юрия Лотмана, или даже traduzione totale, поскольку эту книгу, которая еще не переведена на французский, могут прочесть по-итальянски те, кто не владеет русским ⁷. Вот почему вклад Романа Якобсона во все направления изучения перевода приобретает еще большее значение, которое необходимо учитывать всем Школам, включая, само собой разумеется, и Французскую школу перевода. От статьи «О лингвистических аспектах перевода» к работе «Основа славянского сравнительного литературоведения»
В году во Франции были опубликованы «Опыты по общему языкознанию» Романа Якобсона в переводе Николя Рюве ⁸. Другая работа Якобсона, переведенная в скором времени на французский, могла заинтересовать разве что специалистов: она называлась «Детская речь и афазия» ⁹. Словом, в момент рождения «новой критики» Якобсон был известен главным образом как лингвист. В году журнал «Поэтика», созданный годом ранее, посвящает ему седьмой номер, пред⁵ Derrida J. Des tours de Babel z Difference in Translation / Joseph F. Graham ( Ed.). Itha-
⁶ ⁷ ⁸ ⁹
ca: Cornell University Press, . Русский перевод: Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен / Пер. с франц. и коммент. В.Е. Лапицкого. СПб.: Академический проект, ; Derrida J. Qu’est-ce qu’une traduction relevante? Paris: L’Herne, ; Ricœur Р. Sur la traduction. Paris: Bayard, . Oustinoff M., Nowicki J., Da Silva M. Traduction et mondialisation. Vol. . Revue Hermès. № . Paris: CNRS Éditions, ; Oustinoff M. Traduire et communiquer à l’heure de la mondialisation. Paris: CNRS, . Тороп П. Тотальный перевод. Tartu, ; Torop P. La traduzione totale. Tipi de processo traduttivo nella cultura / Trad. B. Osimo. Milan: Hoepli, . Jakobson R. Essais de linguistique générale / Trad. N. Ruwet. Paris: Editions de Minuit, . Jakobson R. Langage enfantin et aphasie. Paris: Minuit, .
36 Микаэль Устинофф
5_2011.indb 36
16.04.12 15:50
восхитив публикацию французского перевода книги «Вопросы поэтики», появившегося через два года в серии «Поэтика» издательства Seuil. Таким образом, все стало на свои места: Роман Якобсон стал известен во Франции и как лингвист, и как специалист по поэтике. Другая точка отсчета: в году Цветан Тодоров переводит для того же издательства Seuil книгу «Теория литературы. Тексты русских формалистов» ¹⁰. Правда, русские формалисты, как нам известно, почти не интересовались переводом. Разумеется, за исключением Романа Якобсона. Именно по этой причине его статья «О лингвистических аспектах перевода», включенная в сборник «Опыты по общему языкознанию», вызвала такой большой интерес. В оригинале статья была написана не по-русски, а по-английски. Это уточнение немаловажно: Якобсон писал на разных языках, но если он писал по-английски, значит, хотел обеспечить своей работе самое широкое распространение. Статья «О лингвистических аспектах перевода» стала подтверждением этого правила. Вместе с тем в этой работе проблематика перевода как нельзя более определенно вводится в сферу лингвистики: именно здесь было место переводу в эпоху структурализма, когда лингвистика была матерью всех наук. Опираясь на семиотику Пирса, Роман Якобсон определяет перевод как простой обмен знаками: либо внутри одного языка, и тогда речь идет о «переименовании» (rewording), либо в ходе перехода с одного языка на другой, и тогда речь идет о «собственно переводе» (translation proper), либо, наконец, при переходе от одной системы знаков к другой, и тогда речь идет о межсемиотическом переводе, или «трансмутации» ¹¹. Как отмечает П. Тороп, именно эта схема приобрела всеобщую известность: Благодаря работам Романа Якобсона, семиотический поворот произошел на границе переводоведения и культурной семиотики. Область перевода как понятия расширилась, а методология переводоведения начала изменяться из-за установления различий между тремя видами перевода ¹².
Гораздо меньший интерес в этой статье Якобсона вызвал анализ непереводимости, поскольку он, к сожалению, был соотнесен с совершенно универсалистской семиотикой Пирса. В этой перспективе мы также приходим к небезынтересным положениям, правда, путь к ним слишком запутанный, да и окончательные выводы не очень ясны. Когда Якобсон приводит пример с русским ребенком, который читал немецкие сказки в переводе и которому «было удивительно, что ¹⁰ Todorov T. Théorie de la littérature. Textes des Formalistes russes. Paris: Seuil, . ¹¹ Якобсон Р. О лингвистических аспектах перевода / Пер. Л. Черняховской z Вопро¹²
сы теории перевода в зарубежной лингвистике. М., . С. –. Torop P. Translation as Translating as Culture zTartu. Sign System Studies. ... URL: http:zwww.ut.ee/SOSE/sss/pdf/torop.pdf
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 37
37
16.04.12 15:50
«смерть» — явная женщина (слово, имеющее в русском языке женский грамматический род), была изображена в виде старика (нем. der Tod — мужского рода) ¹³, он делает это для того, чтобы подчеркнуть непереводимость. Можно было бы добавить в развитие примера ситуацию в фильме Ингмара Бергмана «Седьмая печать» (Det sjunde inseglet). В средние века некий рыцарь, роль которого исполняет Макс фон Сюдов, встречается за партией в шахматы со смертью, которая появляется в виде мужчины (Бенгт Экерут). То же самое происходит в сказке братьев Гримм «Смерть в кумовьях» (нем. Der Gevatter Tod), название которой было переведено буквально на английский как «Кум-Смерть» («Godfather Death»), несмотря на то, что оба существительных потеряли род, то же самое и со «Смертью-крестной» во французском языке. В качестве более современного примера в несколько ином регистре можно привести образ смерти, воплощенный молодым человеком (Бред Питт) в дуэте с Энтони Хопкинсом в голливудском фильме года «Знакомьтесь, Джо Блэк» (англ. Meet Joe Black, фр. Rencontre avec Joe Black). Подобных ситуаций непереводимости можно привести целое множество. Правда, конец статьи «О лингвистических аспектах перевода» довольно загадочен. Дело в том, что Якобсон просто утверждает, что поэзия непереводима: здесь возможна лишь «поэтическая транспозиция». Конечно, такое заключение не лишено логичности, но некая интрига сохраняется в развернутом в конце статьи отступлении по поводу зарождения славянской литературы: Какова была первая проблема, возникшая при самом зарождении славянской литературы? Как ни странно, переводческая проблема передачи символики, связанной с выражением грамматического рода, при когнитивной нерелевантности этой проблемы, оказалась основной темой самого раннего оригинального славянского текста — предисловия к первому переводу Евангелия, сделанному в начале 860-х годов основателем славянской литературы и церковной обрядности Константином Философом. Недавно текст был восстановлен и прокомментирован А. Вайаном. «Греческий не всегда можно передать при переводе на другой язык идентичными средствами, и на разные языки он передается по-разному, — пишет этот славянский проповедник, — греческие существительные мужского рода, такие как potamos (река) и aster (звезда), в каком-нибудь другом языке могут иметь женский род, например, «река», «звезда» — в славянском». Согласно комментарию Вайана, из-за этого расхождения в славянском переводе Евангелия от Матфея в двух стихах (7: 25 и 2: 9) стирается символика отождествления рек с демонами, а звезд — с ангелами. Но этому поэтическому препятствию святой Константин решительно противопоставляет учение Дионисия Ареопагита, который призывал
¹³
Якобсон Р. О лингвистических аспектах перевода. С. .
38 Микаэль Устинофф
5_2011.indb 38
16.04.12 15:50
главное внимание уделять когнитивным ценностям (силе разуму), а не словам самим по себе. ¹⁴
Параллельное рассмотрение «поэтического препятствия» и его преодоления при помощи «когнитивных ценностей» делает этот абзац неясным, или, по меньшей мере, неубедительным, тем более что он приводит к утверждению, что, поскольку поэзия непереводима, единственный способ перевести ее основан на том, что Якобсон называет «поэтической транспозицией». Более об этом ничего не говорится. И не зря, поскольку эта проблематика обстоятельно раскрывается в другом месте — в пространной работе под названием «Основа славянского сравнительного литературоведения», опубликованной в шестом томе его «Избранных сочинений» ¹⁵. «Основа славянского сравнительного литературоведения» и Кирилло-Мефодиевская традиция
Если ограничиться статьей «О лингвистических аспектах перевода», то можно подумать, что для Якобсона перевод сводится к чисто лингвистической операции в традиционном смысле этого термина и что непереводимость является его врожденным дефектом, в соответствии с итальянской пословицей traduttore, traditore (переводчик, предатель). Но верно как раз обратное, ибо непереводимость совершенно не является для Якобсона отрицательным явлением, и это можно увидеть на протяжении всей работы «Основа славянского сравнительного литературоведения», где перевод библейских текстов, начатый Константином и продолженный в Кирилло-Мефодиевской традиции, воспринимается исключительно позитивно именно как «творческая транспозиция». Как можно объяснить такое изменение точки зрения? Причина проста, и она кроется в общей тематике работы. Ибо речь идет о том, чтобы проанализировать первые движения («paths and crossroads») славянского мира в его своеобразии. Поэтому универсалистская семиотика Пирса вряд ли может помочь в этом деле. Поскольку, помимо всего прочего, язык играет здесь центральную роль: «Язык, и только язык, связывает славян», — цитирует Якобсон слова Трубецкого в самом начале ¹⁶. Необходимо обратиться к совершенно другой теоретической традиции, чтобы понять эти языки в их различии. Поэтому неудивительно, что под конец работы Якобсон обращается к Эдварду Сепиру и цитирует в подтверждение своих слов отрывок, где язык ¹⁴ Там же. С.. ¹⁵ Jakobson R. Early Slavic Paths and Crossroads: Selected Writings. Volume VI. Berlin; New
¹⁶
York: Mouton de Gruyter, . P. –. Частичный русский перевод корпуса трудов Якобсона по славяноведению, объединенных в томе собрания сочинений, см.: Якобсон Р. Основа славянского сравнительного литературоведения z Он же. Работы по поэтике / Сост. и общ. ред. М.Л. Гаспарова. М.: Прогресс, . С. –. Якобсон Р. Основа славянского сравнительного литературоведения. С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 39
39
16.04.12 15:50
сравнивается с матрицей: «Литература, выкроенная из формы и содержания языка, имеет цвет и фактуру его матрицы» ¹⁷. Здесь можно узнать гипотезу Сепира-Уорфа, согласно которой каждый язык отображает свойственную ему «картину миру», мысль, к которой уже обращался Вильгельм фон Гумбольдт в XIX веке. Целый раздел «Основы славянского сравнительного литературоведения», озаглавленный «О Кирилло-Мефодиевском идеологическом наследстве», подтверждает эту матричную концепцию языка. Очевидно, что для славянского мира, для всего множества славянских языков, перевод Библии, осуществленный Кириллом и Мефодием, является тем, чем является перевод Лютера для немецкого языка или «Библия короля Якова» (Authorized Version) для английского: основная матрица, если не сказать матрица матриц, matrix linguarum ¹⁸, как назвал «Еврейскую Библию» святой Иероним. Как же не учитывать значимости этих переводов для переводоведения? Славянские языки составляют привилегированное поле исследования в связи с тем, что они относительно мало отличаются между собой: « Сталкиваясь с другим славянским языком, славянин, прежде всего, ощущает его общность со своим собственным; он либо недооценивает разницу и эгоцентрически переинтерпретирует родственный язык, либо он чувствует расхождения, и они или его привлекают, или отталкивают» ¹⁹. Например, в поэме ²⁰ чешского поэта Маха, русский, увидев чешское выражение lásky čás, переведет его как «ласки час» ²¹, в то время как в действительности речь идет о «поре любви ²²», и этот «этимологический перевод» (этот термин использует Роман Якобсон), вызывает «семантический сдвиг» (semantic shift), каждый раз создавая «своеобразный оттенок» (a peculiar tinge), который наслаивается на остальные. Этим можно объяснить то, что, далеко не являясь деградировавшей версией оригинала, перевод, напротив, дарит ему вторую жизнь (Деррида сказал бы «сверхжизнь», «пережитие»), впрочем, как и автору. Именно поэтому, например, Борис Пастернак (выдающийся переводчик, в частности, Шекспира) так любил читал переводы своих произведений на чешский: «В них его прошлое приобрело странно новые и в то же время знакомые очертания, и в этом преображенном про¹⁷ ¹⁸ ¹⁹ ²⁰ ²¹ ²²
Там же. С. . Перевод изменен. Лат. «источник языков». Якобсон Р. Основа славянского сравнительного литературоведения. С. . Речь идет о поэме «Май» () чешского поэта Карела Гинека Маха (–). — Прим. пер. В переводе Давида Самойлова () выражение laski čas передано как «томленья час». — Прим. пер. Автор статьи использует транслитерацию Якобсона и передает русские выражения латиницей, сопровождая это отдельной сноской, которая опущена при переводе. — Прим. пер.
40 Микаэль Устинофф
5_2011.indb 40
16.04.12 15:50
шлом он нашел новый импульс продолжать свой творческий путь» ²³. Вот почему невозможно согласиться с общепринятым суждением, согласно которому язык — это всего лишь орудие мысли: если бы языки были взаимозаменяемы, то зачем Пастернаку перечитывать себя в переводе? Если же, наоборот, принять точку зрения Вильгельма фон Гумбольдта, все встает на свои места. Вспомним известный отрывок: «Sie selbst is kein Werk (Ergon), sondern eine Thätigkeit (Energeia)», что можно перевести как « Сам язык не произведение (эргон), но деятельность (энергейя)» ²⁴. Иначе говоря, язык не пассивный ²⁵ агенс, а наоборот «действующая сила», если вспомнить здесь базовую терминологию Барбары Кассен в «Европейском словаре философий». Строго говоря, упомянутые работы Якобсона все как одна отталкиваются от этого матричного представления о языке. В этом же духе следует понимать прекрасное выражение Нортропа Фрая в книге «Великий код. Библия и литература» (): «Ясно, что одна из первых наших проблем состоит в том, чтобы определить позитивную реальность перевода, суть силы или процесса, что переводит в переводе» ²⁶. Ту же цель преследует Якобсон в своей работе «Основа славянского сравнительного литературоведения», распространяя эту задачу на исследование всего славянского мира, что остается актуальным и по сей день. Ярким подтверждением этого положения может стать русский перевод бестселлера Умберто Эко «Il nome della rosa» (). Поскольку действие романа разворачивается в средневековом бенедиктинском монастыре, в романе активно используется церковная латынь. Переводчица на русский Елена Костюкович столкнулась с серьезной переводческой проблемой, которую она решила следующим образом, как это описывает Умберто Эко в книге «Сказать почти то же самое. Опыты о переводе» (): «Для русского читателя эти фразы и названия на латыни, транслитерированные на кириллицу, мало что значат, ибо латынь не связана для него ни со Средневековьем, ни с Церковью. Тогда переводчица предложила заместить латынь на древнецерковнославянский язык, широко использовавшийся в средневековом православии. В итоге читатель мог уловить ту же самую атмосферу вре-
²³ ²⁴ ²⁵ ²⁶
Якобсон Р. Основа славянского сравнительного литературоведения. С. . Von Humboldt W. Über die Verschiedenheit des Menschlichen Sprachbaues und ihren Einfluß auf die geistige Entwicklung des Menschengeschlechts. Über die Sprache, Wiesbaden, Fourier Verlag, (). S. . Греческие грамматисты называли пассивный залог «пафос» ( ), а активный залог «энергейя» ( ). — Прим. автора. Frye N. The Great Code. The Bible and Literature. New York / Londres: Harvest, (ère éd. ). Р. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 41
41
16.04.12 15:50
менной удаленности и религиозности, понимая, пусть даже несколько смутно, о чем тут речь» ²⁷. Обратимся к характерному отрывку в самом начале книги, в котором смешиваются итальянский и латынь: «Ma videmus nunc per speculum et in aenigmate et la verità, prima que faccia a faccia, si manifesta» ²⁸. В русском переводе сохраняется часть латинского текста «per speculum et in aenigmatate», латинское videmus переводится на старославянский как «зрим», а в оставшейся части предложения чередуются современный русский и старославянский: «Однако днесь ея зрим токмо per speculum et in aenigmate, и оная истина, прежде чем явить лице пред лице наше» ²⁹. Произведенный эффект поразителен. «Имя розы» не читается как религиозный роман, разве что совсем наивный читатель может его так воспринимать: церковная латынь используется в романе только для достижения «эффекта реальности», если использовать термин Ролана Барта. Со своей стороны, статья Якобсона «Основа славянского сравнительного литературоведения» позволяет понять важность Кирилло-Мефодиевской традиции для всей славянской культуры, включая ту ее часть, которая находится вне религиозного измерения, и русский перевод мирового бестселлера Умберто Эко прекрасно это иллюстрирует. В статье «Перевод и создание русского понятийного языка», опубликованной в Revue philosophique de la France et de l’étranger в году, Наталья Автономова отмечает, что в начале -х годов (то есть в начале постсоветского периода) «дефицит информации и недостаточность самого русского понятийного языка, способного артикулировать новый опыт жизни и миропонимание, были почти катастрофическими» ³⁰. При этом она напоминает, что подобная ситуация не нова для России, которая уже переживала в своей истории три крупных «переводческих начинания»: в XVIII веке после Петра Великого, в XIX веке после наполеоновских войн, в XX веке после революции (точнее, короткий отрезок времени до и после революции). К этому перечню работа Якобсона могла добавить еще одно языковое движение, возможно, самое важное из всех, которое определило не только развитие русского языка, но и культурной, и политической идентичности всего славянского мира.
²⁷
²⁸ ²⁹ ³⁰
Eco U. Dire presque la même chose. Expériences de traduction. Trad. Myriem Bouzaher.Paris: Grasset, (Dire quasi la stessa cosa, Milan, Bompiani, ). Р. –. Ср. русский перевод: Эко У. Сказать почти то же самое. Опыты о переводе / Пер. А. Коваля. СПб.: Симпозиум, . Eco U. Il nome della rosa. Milan: Bompiani, (). Р. . Эко У. Имя розы / Пер. Елена Костюкович. СПб.: Симпозиум, (). С. . Avtonomova N. Traduction et création d’une langue conceptuelle russe z Revue philosophique de la France et de l’étranger. . № . Tome . Р. . URL: http:zwww.cairn.info/revue-philosophique---page-.htm
42 Микаэль Устинофф
5_2011.indb 42
16.04.12 15:50
«Основа славянского сравнительного литературоведения» и «тотальный перевод»
Но работа Якобсона «Основа славянского сравнительного литературоведения» вызывает интерес не только своим анализом славянского мира. Она позволяет лучше понять культурные явления других семиотических систем, например, фильм Андрея Тарковского «Андрей Рублёв». Можно сказать, что этот фильм представляет собой транспозицию в плоскость серьезного той проблематики «Имени розы», которая в романе итальянского писателя представлена в игровом плане. Славянская культура изображена в нем как нечто целое, где все части отсылают одна к другой, синтезируя таким образом все три формы перевода, представленные ранее Якобсоном в статье «О лингвистических аспектах перевода»: В поэзии и музыке славянский вариант византийского церковного искусства находится в том же положении, что и в живописи: дело мастеров в преобразовании греческих образцов. Воздействие разнообразных словесных материй действует как дополнительный стимул для дальнейших изменений. Ни в поэзии, ни в изобразительном искусстве, однако, приверженность к византийскому шаблону не мешает достижению оригинальности ³¹.
Итак, «собственно перевод», или перевод межъязыковой, а также внутриязыковой и «межсемиотический» переводы прекрасно дополняют друг друга, способствуя тому, что П. Тороп называл семиотическим поворотом на пути к «тотальному переводу». Но точкой отсчета является все же собственно перевод: Древнецерковнославянский язык строил свой словарь, фразеологию, стиль и даже некоторые грамматические средства по модели греческого. В нормализованном русском языке последствия такого конструирования даже сейчас остаются столь значительными, что такой ученый и полиглот, как Анри Грегуар, мог заявить: иногда перевести отрывок из Лескова или Достоевского на греческий проще, чем на французский или английский. Христианское ответвление классической греческой культуры через церковнославянский язык глубоко проникло в славянский мир ³².
Именно при помощи буквального перевода Кирилл, он же Константин Философ, пускает в ход энергию в смысле Гумбольдта, поскольку он был не только мыслителем, но и поэтом. Вот почему у Якобсона имеет место быть не только лингвистика, но и поэтика перевода. Приведем все³¹ ³²
Jakobson R. Selected Writings: Early Slavic Paths and Crossroads. Vol. VI. Berlin / New York: Mouton de Gruyter, . Р. . Якобсон Р. Основа славянского сравнительного литературоведения. С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 43
43
16.04.12 15:50
го лишь один пример. Греческое theou sophia kai dunamis, буквально «бога [мудрость] и сила» переведено как «божия сила и мудрость», то есть «мудрость» и «сила» меняются местами, а существительное превращается в прилагательное. Эта перестановка, осуществленная на основе структуры с одинаковым количеством слогов, используется, чтобы сохранить ритмическую и мелодическую схему: «сила» и « » имеют ударение на предпоследнем слоге, а «мудрость» и — на третьем слоге с конца. Здесь прослеживается та же самая логика, которой следуют такие представители французской школы перевода, как, например, А. Берман или А.Мешонник, вдохновлявшиеся идеями неогумбольдиантства. Точкой соприкосновения может являться концепция Эдварда Сапира или, что намного очевиднее, немецкая школа языкознания, влияние которой в России сложно переоценить, особенно в отношении понятия «энергейя», если вспомнить здесь таких языковедов, как А. Потебня или Б. де Куртене³³. Подобный анализ позволяет также еще отчетливее выявить границу между своим и чужим, и оплодотворение одного другим, если вновь вспомнить понятийный аппарат Антуана Бермана. Например, когда в фильме «Андрей Рублев» в центральном эпизоде про Колокол слышится диалог: — Гляди, кто это? — Великий князь. — А с ним кто? — Иноземцы. — Фу ты, князь едет великий с послом иностранным. Речь идет об итальянской знати, при этом один из итальянцев произносит: «secondo me, questa campana non suonerà» («Я думаю, что этот колокол не зазвонит»). Два совершенно различных мира, латинский и славянский ³⁴, входят в прямой контакт, представляя в художественной миниатюре всю проблематику статьи Якобсона. Поскольку синтез, осуществленный Кириллом и Мефодием, не ограничивается только продолжением византийской традиции : Если попытаться дать общую оценку работы Кирилла и Мефодия, то ее значение, как я полагаю, заключается, по всей видимости, в тенденции объединения и творческом характере. В христианском мире, который начинал ощущать растущую напряженность между Востоком и Запа-
³³
³⁴
См. об этом: Bartschat B. La réception de Humboldt dans la pensée linguistique russe, de Potebnja à Vygotskyj z Trautmann-Waller C. (dir.). L’Allemagne des linguistes russes. Revue germanique internationale. . №. URL: http:zrgi.revues.org/. Ср. также: Simonato Е. D. N. Ovsjaniko-Kulikovskij (–): d’«Energeia» à «énergie». URL: http:zrgi.revues.org/. Важность византийского наследия для Андрея Рублева (Анатолий Солоницын) подчеркивается на протяжении всего фильма присутствием иконописца Феофана Грека, учеником которого он являлся. — Прим. автора.
44 Микаэль Устинофф
5_2011.indb 44
16.04.12 15:50
дом, они стремились примирить и объединить три важнейших элемента в цивилизации средневековой Европы: Византию, Рим, Славянство ³⁵.
Что указывает нам на то, что значение работы Якобсона выходит за рамки анализа славянского мира. Прежде всего, в ней ставится под вопрос «западный» подход к переводу, согласно которому перевод на европейские языки начинается в эпоху Возрождения с перевода Библии Мартином Лютером и с появлением Authorized Version в Англии. В реальности активные переложения Библии на местные наречия восходят к IX веку, то есть начинаются на пять веков раньше, с перевода библейских текстов Кириллом и Мефодием. Это обстоятельство крайне существенно, и должно быть проанализировано с политической точки зрения: Эта историческая схема рассматривается, как правило, в виде общеевропейского образца для рождения и роста национальной идеи. Но на самом деле подобная эволюционная схема панславизма является чистой фикцией, скороспелым обобщением, отвечающим фактическому положению дел в истории только тех народов, которые полностью принадлежат западным политическим и культурным мирам. Это односторонняя схема должна быть существенно пересмотрена в отношении истории тех народов, что находились, по крайней мере, какое-то время, под влиянием Греческой империи, равно как византийской культурной традиции ³⁶.
То, что Роман Якобсон говорит в отношении значения перевода в славянском мире, можно поместить в рамки концепции «тотального перевода», вне зависимости от рассматриваемой культурной среды и эпохи. Ограничимся двумя примерами. В IX веке в англосаксонском мире также встречается «интерсемиотический перевод», например, в таком памятнике средневекового эпоса, как «Беовульф». Это показывает Джон Лейерль в статье «Межстрочная структура “Беовульфа”»: «Всеобъемлющее значение межстрочных композиций в раннем англо-саксонском искусстве свидетельствует об исторической возможности обнаружения параллелей с поэзией той же культуры» ³⁷. Автор мимоходом замечает, что образованные люди того времени прекрасно видели эти соответствия, которые сегодня назвали бы интерсемиотическими, подкрепляя свою аргументацию самой этимологией слова «текст»:
³⁵ ³⁶ ³⁷
Obolensky D. Byzantium and the Slavs. Crestwood, N.Y.: St. Vladimir’s Seminary Press, . Р. . Jakobson R. Selected Writings: Early Slavic Paths and Crossroads. Vol. VI. Berlin; New York: Mouton de Gruyter, . Р. . Leyerle J. The Interlace Structure of Beowulf z Donoghue D. (dir.) Beowulf. A Verse Translation/ Trad. Seamus Heaney. New York; Londres: Norton (Norton Critical Edition), . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 45
45
16.04.12 15:50
Речь о методе самосознания, и поэты описывают эту технику словами fingere serta или texere serta («придавать форму или нить сплетений»). Serta (отсылает нас к sarat в санскрите — «нить» и к греческому seira — «канат») является формой причастия прошедшего времени глагола serere «сплетать, обвивать, переплетать». Причастие прошедшего времени глагола texere «ткать, плести, переплетать» — это textus, этимон современного слова текст и текстиль/ткань. Связь настолько очевидна, что о ней даже не думаешь. Получается, что в своем базовом значении поэтический текст — это переплетение слов, создающих «словесный ковер страницы» ³⁸.
Если обратиться к более близкой нам ситуации, то можно снова вспомнить фильм «Знакомьтесь, Джо Блэк». Не нужно быть специалистом по семиотике, чтобы расшифровать связь между именем, которое носит Смерть (Брэд Питт) и символикой цветов ³⁹. Но все зависит от того, в какой лингвистической и культурной среде мы находимся. Действительно, цвета представляют собой классический пример непереводимости: в ситуации, когда во французском языке найдется только одно слово «bleu» ⁴⁰ для обозначения определенного цвета, в русском языке различают «синий» и «голубой», а в латинском было два слова для белого, albus (тусклый, приглушенный белый) et candidus (ярко-белый), в то время как во французском и русском только одно слово. И наоборот, кельтские языки не различают зеленый и синий, употребляя для обоих цветов слово glas. Список можно продолжать до бесконечности. Эта проблематика с языковых категорий легко переносится на категории мышления и, следовательно, с культуры на культуру ⁴¹. Например, в культурной традиции Китая цвет траура и смерти не черный (hēi), а наоборот, белый (bái), который на Западе символизирует бракосочетание (в Китае это красный hóng) и невинность (скорее, синий lán). Как говорил Верлен в программном стихотворении «Поэтическое искусство» (), «Не Цвет, оттенок лишь!». Сегодня этот оттеночный взгляд на вещи как никогда необходим в «пост-американском мире» ⁴², который с усилением стран БРИКС (Бразилия, Россия, Индия Китай, ЮАР) на наших глазах превращается в мир мультиполярный. В обновляющемся мире источники дискоммуникации — и, следовательно, конфликтов ⁴³ — возрастают в геометрической прогрессии в силу увеличения количества контактов меж³⁸ ³⁹ ⁴⁰ ⁴¹ ⁴² ⁴³
Ibidem. «Мейнстримовая» культура также заслуживает внимания, в силу своего планетарного распространения. — Прим. автора. Фр. «синий, голубой» Benveniste E. Catégories de pensée et catégories de langue z Problèmes de linguistique générale. T. . Paris: Gallimard, . Русский перевод: Бенвенист Э. Общая лингвистика / Общ. ред., вступ. ст. и коммент. Ю.С. Степанова. М.: URSS, . С. –. Zakaria F. Le monde post-américain/ Trad. J.-F. Hel Guedj. Paris: Perrin, (The PostAmerican World, New York, Norton, ). Wolton D. L’Autre mondialisation. Paris: Flammarion, .
46 Микаэль Устинофф
5_2011.indb 46
16.04.12 15:50
ду разными культурами (будь то физически, в сфере массового туризма и миграции, или «виртуально», благодаря невероятному развитию новых технологий информации и коммуникации). Вот почему в различных областях науки, включая историю культур, как никогда ранее востребован «полифонический подход», восходящий, как известно, к работам М. Бахтина, другого крупнейшего представителя русской школы в гуманитарном знании: Что такое полифоническая история? Наверное, полезно начать с негативного определения, по оппозиции к исторической «монодии». Это история-полиглот, а не моноглот, история в виде диалога, а не монолога, она рассказывает сразу несколько историй, вместо одного большого нарратива. Одно из главных изменений в гуманитарных науках в последние полвека заключается в приумножении голосов, выражающихся в текстах, или, если перейти от слуховой метафоры к визуальной, речь идет о преумножении перспектив или точек зрения в антропологии, социологии, литературы и в прочих гуманитарных дисциплинах, в том числе в истории ⁴⁴.
Если присовокупить статью «О лингвистических аспектах перевода» к работе «Основа славянского сравнительного литературоведения», то перед нами будет истинная полифония, обнаруживающая, до какой степени Якобсон явился в этой сфере истинным предтечей. Заключение
Из статьи «Брюсов и буквализм», опубликованной М. Л. Гаспаровым в году, мы узнаем, что Валерий Брюсов перевел на русский язык «Энеиду» Вергилия, ставя перед собой задачу буквального перевода, что П. Клоссовски пятьдесят лет спустя осуществил во французской культуре ⁴⁵. При этом Гаспаров замечает, что «вопрос о буквализме в переводческом искусстве требует пересмотра с каждым новым шагом русской культуры». Не приходится сомневаться, что Якобсон, который считал, что славянские языки были рождены в горниле буквального перевода, калек с греческого по принципу поэтической транспозиции, не стал бы опровергать это утверждение. Ведь, согласно Господину прописных истин, нужно знать рассматриваемые языки, чтобы следовать их букве. В этой ситуации становятся очевидными произведенные трансформации, которые образуют сам объект переводоведения, одной из тех дис⁴⁴ ⁴⁵
Burke P. Cultural History as Polyphonic History z ARBOR Ciencia, Pensamiento y Cultura. CLXXXVI. . Mai-juin . URL: http:zarbor.revistas.csic.es/index.php/ arbor/article/download//. Гаспаров М.Л. Брюсов и буквализм z Мастерство перевода. Сборник восьмой. М.: Советский писатель, . С. –. О переводческом опыте Клоссовски см.: Berman A. L’Énéide de Klossowski z Berman A. La traduction et la lettre ou l’auberge du lointain. Paris: Seuil, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 47
47
16.04.12 15:50
циплин, что способны анализировать реконтекстуализации, порождаемые любым культурным трансфером, а перевод занимает среди них центральное место. В этом отношении небезынтересно сравнить разноязычные варианты статей Якобсона: например, «Poetry of Grammar and Grammar of Poetry» и ее первый русский перевод «Поэзия грамматики и грамматика поэзии». В этом случае можно увидеть в деталях, как осуществляется некий пересмотр, который, так сказать, дерусифицирует значительный объем аналитических размышлений, поскольку они рискуют оказаться непонятными для нерусскоязычной публики. И наоборот, конечный расширенный вариант работы на английском языке включает недостающие изменения оригинала. Очевидно, что культурные переносы, в частности, в области гуманитарных наук, осуществляются не по принципу инвариантности, как это хорошо демонстрирует герменевтический подход, но по принципу постоянной реконтекстуализации. То же самое происходит, например, с понятием «нарратология»: этот термин придуман, судя по всему, Цветаном Тодоровым в году, но новая дисциплина берет свое начало, по большей части, в работах русских формалистов. Недавно немецкий славист Вольф Шмид опубликовал в России свою книгу «Нарратология», написанную автором по-русски. Эта работа, где осуществлен синтез разнообразных подходов к теории повествования, так или иначе позволила русской школе овладеть своим собственным наследием, оплодотворенным посредничеством чужбины, если снова воспользоваться термином Бермана. Но Вольф Шмид не остановился на этом: он перевел свою книгу на немецкий. Перевод и оригинал связаны друг с другом не взаимозаменяемостью, но взаимодополняемостью: Настоящая книга восходит к моей работе «Нарраталогия», опубликованной на русском языке в 2003 г. Однако речь идет не столько о собственно переводе, сколько об ориентированном на немецкого читателя варианте, который был переработан и дополнен с учетом реакции на русское издание книги ⁴⁶.
Сегодня эта книга уже переведена на английский язык. В ней широко представлена русская школа (Бахтин, Лотман, Томашевский и другие, и, естественно, Роман Якобсон), но также и французская школа (Барт, Бенвенист, Женетт, Рикёр, Тодоров…), равно как констанцская школа (Ханс Роберт Яусс, Вольфганг Изер и др.), немецкая школа (Эрнст Робер Куртиус, Кете Фридеманн, Франк Станзель и др.), американская школа (Уайн С. Бут, Джонатан Каллер и др.) и многие другие. Именно через это пересечение различных перспектив взаимно обогащаются различные школы, при этом перевод играет поистине стратегическую роль, поскольку знания распространяются сегодня в уско⁴⁶
Schmid W. Elemente der Narratologie. Berlin, New York: Walter de Gruyter, . S. V.
48 Микаэль Устинофф
5_2011.indb 48
16.04.12 15:50
ренных темпах (в частности через Интернет) на самых разных языках (европейских, но также и на арабском, китайском, корейском, хинди, японском…). Вот почему важно, чтобы эти тексты Якобсона (некоторые из них существуют только на русском или чешском) вышли из относительного забвения, в котором они пребывают по сей день, и стали доступными — через перевод — для новых читателей ⁴⁷. Для этого имеются по меньшей мере два основания: во-первых, необходимо, чтобы Роман Якобсон предстал, наконец, в том виде, в каком он сам хотел себя видеть под конец жизни, то есть «русским филологом» ⁴⁸; во-вторых, изза той пользы, которую способны принести его работы в области общего переводоведения в нашу эпоху, когда в силу процессов глобализации такого рода исследования выходят на первый план. Наше будущее не за семиотикой в духе Пирса, где языки взаимозаменяемы и легко переводимы, но за тем матричным взглядом на язык, который отстаивал Сепир и который основывается на неогумбольдианским подходе к языку как energeia. Иначе говоря, нам следует повернуться в сторону непереводимости или, точнее говоря, в сторону процесса, в ходе которого непереводимое становится переводимым, без чего не существует настоящего соприкосновения культур. Перевод с французского Кристины Ковальской
⁴⁷
⁴⁸
В «Избранных сочинениях» (Selected Writings) встречаются также статьи на немецком, французском, итальянском, польском, то есть всего на семи европейских языках (считая английский), так что, к сожалению, цельное представление о теоретическом наследии Якобсона может сформировать только читатель-полиглот. На его надгробии в Кембридже (Массачусетс) написано по-русски: «РУССКИЙ ФИЛОЛОГ». — Прим. автора.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 49
49
16.04.12 15:50
¿ - ¶À
О соотношении между герменевтикой и переводом¹
Вклад философии в изучение перевода
В полне очевидно, что во Франции достижения последних тридцати лет в литературоведческих исследованиях, особенно в тех, которые касаются литературного перевода, многим обязаны идеям таких философов, как Антуан Берман, Жак Деррида, Поль Рикёр и Мишель Деги. На самом деле, вслед за эпохой лингвистов, обнаруживших интенсивный интерес к переводу, как литературному, так и лингвистическому, в период после Второй мировой войны и до начала -х годов, что способствовало развитию «чистого» переводоведения, сначала в лингводидактике (ориентированной на преподавание иностранных языков), а затем в семантике и морфосемантике (исследования «Национального института восточных языков и культур»), пришло время философов, которые стали закреплять теоретическую основу «задачи переводчика», каковая явно выходит за рамки проблематики перехода с одного языка на другой. Таким образом, в -е годы французская философия обеспечила становление особой области изучения литературного перевода, которую Антуан Берман назвал «переводоведением». Удивительно, но к созданию основ нового направления исследований, анализа и даже практических действий Бермана, философа и филолога-германиста, подтолкнуло то состояние, в котором находился литературный перевод во Франции начала -х годов. Речь идет о целой ¹
Доклад на международной конференции «История и философия перевода во Франции и России в XX веке» (Санкт-Петербург, — мая, Санкт-Петербургский государственный университет экономики и финансов, научный руководитель проекта С.Л. Фокин).
50 Инес Озеки-Депре
5_2011.indb 50
16.04.12 15:50
традиции литературного перевода, которую он называл «этноцентрической»: она берет начало в классических воззрениях Цицерона и ориентирована исключительно на перевод «смысла», как то провозглашал сам римский ритор… В самом деле, в историческом плане литературная Франция веками придерживалась если не этноцентрической переводческой позиции, то, по крайней мере, позиции классической, унаследованной из времен французского классицизма (времени формирования французского языка), который так или иначе восходит к идеям Цицерона. В предисловии к переводу «Речей Демосфена и Эсхина» Цицерон первым из авторов определил перевод как операцию, производимую над смыслом. Высказав мысль, что его перевод — это труд писателя, автора (auctor), а не простого толкователя (interpres), он обосновал необходимость для читателя такого перевода, который подчиняется «манере языка» перевода (латыни), поскольку «предлагает ему не равное количество, а, так сказать, равный вес» (Non enim adnumerare sed tanquam adpendere)². В действительности Цицерон предполагал, что при авторском переводе мы удаляемся от оригинала в поисках лучшего перевода на другой язык. Вопрос о смысле здесь не раскрыт, но намечен. Намного позже святой Иероним (— н.э.), переводчик Вульгаты, гораздо четче выразит ту же идею. С переводом толкователя (interpres) соотносится практика дословного перевода (не самая удачная: «когда я иду по стопам автора, звучание получается неясным»). С переводом писателя (auctor) соотносится определенный уровень литературной свободы: в этом случае переводить, во всяком случае, светские тексты (но не религиозные, ибо здесь «если я отхожу от буквы, мне кажется, что я предаю автора»), значит следовать идее перевода «non verbum de verbo, sed sensum exprimere de sensu»³. Разделение, предложенное Иеронимом, полностью себя оправдывает тем, что буквальный перевод часто имеет «неясное звучание», с чем трудно не согласиться. Единственной альтернативой этой неясности может быть, по мнению покровителя переводчиков, только перевод смысла. Это утверждение доминировало на протяжении многих веков. При этом перевод все больше приближался к интерпретации «содержания», значения, того, что имелось в виду, а не того, что сказано; таким образом, задача переводчика состояла, да и сейчас состоит в том, чтобы доказать, что он понял смысл текста. И единственным способом сделать это был и остается перевод, нацеленный на язык перевода (язык-цель), как и предписывал Цицерон. Таким образом, во Франции и в других странах перевод стал преимущественно этноцентрическим, при этом переводчик, обязуясь не оставлять амбивалентностей в тексте, порой вы² ³
Cicéron. Du meilleur genre d’orateurs / Traduction d’Henri Bornecque. Paris: les Belles lettres, . P. . «Не слово словом, но смысл смыслом». Цит. по: Larbaud V. Sous l’invocation de Saint Jérôme. Paris: Gallimard, . Р. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 51
51
16.04.12 15:50
нужден подвергать текст сверхинтерпретации. Вместе с тем для самого переводчика перевод смысла является вполне герменевтической операцией, интерпретацией смысла или даже символов. Именно такой практике Антуан Берман противопоставил переводоведение, где переводы анализируются в свете совершенно иного критерия, хотя, как это ни парадоксально, Берман все равно называет его герменевтическим. В своих исследованиях он ссылается на Гадамера, Беньямина, Хайдеггера и Стайнера, но основная направленность его работы — этическая: «суть перевода в том, чтобы стать раскрытием, диалогом, метисацией, децентрацией» ⁴. И в этом — вся разница, или различие. Действительно, основываясь на работах Вальтера Беньямина и трудах немецких романтиков, в частности, Шлейермахера, Гёльдерлина Гердера, Антуан Берман преподносит перевод как раскрытие навстречу Другому, что подразумевает некий парадокс: речь идет одновременно и об отречении от родного языка (т.е. языка перевода), и о верности ему. Дело идет в конечном счете о расширении границ родного, или материнского, наречия и обогащении его за счет языка Другого, иностранного. (как говорил Гёльдерлин: «свое должно быть так же хорошо познано, как и чужое»). Герменевтика
В чем же заключается идея такой позиции, которая относится к герменевтике, но пытается противостоять переводу смысла? Чем герменевтика отличается от семантической интерпретации? Нет никакого сомнения в том, что в основе работ Бермана лежит философия Шлейермахера. Философское переводоведение Бермана исходит из идей немецких романтиков, в которые Вальтер Беньямин вдохнул новую жизнь. Само определение герменевтики, данное Шлейермахером в «Академических речах», с которыми он выступал в Прусской академии наук в году, сводится к следующему: герменевтика есть «понимание чужой речи» ⁵. Таким образом, он определяет объект искусства интерпретации, исходя при этом не из понятия множественности фиксированных на письме смыслов, а из концепта «нечто чуждое», что должно быть понято ⁶. После Шлейермахера и его известной максимы, гласящей, что «герменевтика начинается там, где нет понимания», задача герменевтики заключается, в основном, в том, чтобы подходить к проблеме понимания, отталкиваясь от феномена непонимания или недоразумения. ⁴ ⁵ ⁶
Berman A. L’Epreuve de l’étranger. Paris: Gallimard, . Р. . Schleiermacher F. Des différentes méthodes du traduire / Trad. Antoine Berman. Paris: Seuil, . P. . Ibid. P. .
52 Инес Озеки-Депре
5_2011.indb 52
16.04.12 15:50
Таким образом, Шлейермахер заложил основы общей герменевтики, которую он освободил от задач теологии, филологии и юриспруденции, сосредоточив эту дисциплину на самом акте понимания. Согласно теории Шлейермахера, любой знак, оказавшийся чуждым, становится объектом интерпретации, то есть объектом философской теории понимания. Как впоследствии для Бермана, герменевтика для Шлейермахера — это критика, «поскольку сам акт интерпретации должен позволять отличить истинный смысл от ложного и вынести суждение о тексте или событии» ⁷. Позже, благодаря Хайдеггеру, герменевтика была возведена в ранг философских теорий. Он вписал ее на онтологический уровень, переведя проблематику интерпретации из области текстов к структурам существования. По всей видимости, Гадамер опирается как на Шлейермахера, так и на идеи Хайдеггера. В капитальном труде «Истина и метод» он, в частности, замечает: «Главной сферой философской герменевтики является язык, поскольку это универсальная среда, в которой происходит само понимание, а интерпретация — это способ осуществления понимания» ⁸. Герменевтика и литературный перевод
В статье «Парадигма перевода», опубликованной в г. в журнале «Esprit», Поль Рикёр говорит о двусмысленности самого процесса перевода: «можно говорить о переводе в узком смысле слова, как о передаче словесного сообщения с одного языка на другой; а можно рассматривать его в широком смысле, как синоним интерпретации всей совокупности означающих внутри одной лингвистической общности» ⁹. Так, слово «интерпретировать» часто используют как для обозначения процесса экстралингвистического перевода, так и для внутриязыковой операции, в которой речевая деятельность относится на второй план. В общем и целом, речь идет о том, что Роман Якобсон в статье «О лингвистических аспектах перевода» определил как перевод внутриязыковой (переименование) — «интерпретация вербальных знаков с помощью других знаков того же языка» и перевод межъязыковой (собственно перевод) — интерпретация вербальных знаков какого-либо другого языка» ¹⁰. Что означает, что к переводу (Überzetsung) относится также и трансформация фигур бессознательного в сновидческие образы или трансформация этих образов в речь (Фрейд). ⁷ Wilhelm J.E. Herméneutique et traduction: la question de «l’appropriation» ou le rapport du «propre» à «l’étranger» z Méta. . № . Vol. . P. . Gadamer H.-G. Vérité et méthode/Trad. P. Fruchon et al. Paris: Seuil, . P. . Перепечатано в книге «О переводе» (): Ricœur P. Sur la traduction. Paris: Bayard, . Р. . ¹⁰ Якобсон Р. О лингвистических аспектах перевода / Пер. Л. Черняховской z Вопросы теории перевода в зарубежной лингвистике. М., . С. .
⁸ ⁹
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 53
53
16.04.12 15:50
Исходя из этого, можно проследить путь, приведший Бермана к созданию аналитического метода, основанного на герменевтике, то есть к созданию критики перевода, призванной исследовать особенности литературного перевода. Идеи Бермана во многом сходятся с идеями Шлейермахера, особенно в том, что касается «чуждости» (это понятие может быть истолковано на нескольких уровнях), равно как и с рассуждениями Гадамера и Рикёра. Так, в работе «Испытание чуждостью» Берман повторяет переводческий парадокс, высказанный Шлейермахером и подхваченный Полем Рикёром. Этот парадокс заключается в том, что переводчик все время стоит перед дилеммой — либо «привести читателя к автору», либо «привести автора к читателю» ¹¹. Эта мысль совпадает с задачей герменевтики, как ее определил Гадамер: эта задача основана на сознании «полярности между своим и чужим» ¹². Говоря о том, что перевод — это парадоксальный опыт, который сводится к «служению двум господам: чужому языку в его чуждости и своему читателю в его желании присвоить что-то новое», Рикёр затрагивает сразу несколько вопросов. С одной стороны, он ниспровергает классическую идею, согласно которой «понять» — значит «прояснить» (она лежит в основе господствующей этноцентрической теории): в этом отношении акцент ставится на том, что текст оригинала, то есть текст чужой, достоин особого внимания; но Рикёр ставит также вопрос об апроприации, что сближает его позицию с идеями Джорджа Стайнера, к которым мы обратимся позднее. Шлейермахеру герменевтика виделась «искусством избегать непонимания» в том смысле, что это подразумевало устранение «при помощи методичного и взвешенного размышления всего чуждого, вызывающего непонимание, обусловленное удаленностью во времени, изменениями языковых обыкновений, преобразованиями значений слов и образа мыслей»¹³. В принципе в этой программе имелись в виду те трансформации, которым подвергается язык переводчика по отношению к оригиналу, о чем также говорил Вальтер Беньямин в «Задаче переводчика», но это ни в коем случае не подразумевало интерпретации на языке перевода. С другой стороны, апроприацию не стоит смешивать с той нерефлексивной аннексией чужого, которую Анри Мешонник вменял в вину французским переводчикам, следуя в этом Ницше, говорившим то же самое в «Веселой науке»… Апроприация есть оценивание контекста и осуществляется, по словам Поля Рикёра, «по здравому рассуждению»¹⁴. Как замечает на этот счет Джейн Элизабет Вильхельм: «Настоящая встреча ¹¹ Schleiermacher F. Op. cit. P. . ¹² Gadamer H.-G. Vérité et méthode. P. . ¹³ Schleiermacher F. Op. cit. P. . ¹⁴ Ricœur P. Le conflit des interprétations. Essais d’herméneutique. Paris: Seuil, . Р. .
54 Инес Озеки-Депре
5_2011.indb 54
16.04.12 15:50
и принятие через познание происходит не иначе, как через инакость, каковая сначала испытывается, затем преодолевается, то есть за счет дистанции»¹⁵. «Главная задача герменевтики», которую Поль Рикёр связывает с понятием «мира текста», «уходит от альтернативы между генеалогией и структурой» ¹⁶. Дистанцирование, которое должно быть частью герменевтического опыта, является для Поля Рикёра условием любого понимания. В сущности дистанцирование и самопонимание осуществляются через кружение вокруг Другого, которое выливается в поиск субъективности, который чрезвычайно важен для концепции Бермана. В сущности, именно текст, являясь необходимой стадией опосредования, позволяет интерпретатору (равно как и переводчику ), понять самого себя. Это понимание себя должно формироваться «самим текстом» или «миром произведения». В «Конфликте интерпретаций» Рикёр замечает: «Наконец, сама работа интерпретации обнаруживает глубокий замысел — преодолеть дистанцию, культурное отдаление, уравнять читателя со ставшим чужим текстом, и таким образом включить смысл текста в то наличное понимание, которое человек может иметь о самом себе»¹⁷. Апроприация позволяет бороться с культурной дистанцией, она сближает, дает возможность «освоить то, что ранее было чужим». Процессы осваивания и передачи своего другому: «понять значит понять самого себя перед текстом: не навязывать тексту свою конечную способность к пониманию, но открыться навстречу тексту и получить от него возможность обогащения “самости”» ¹⁸. Такая задача вписывается в философское переводоведение Бермана: философу необходимо перейти к критике (не в том смысле, как ее понимал Кант) переводов в связи со становлением субъективности, иначе говоря, необходимо изучить позицию переводчика в самом процессе учреждения мысли, в ходе которого субъект открывается самому себе. Очевидно, что такой подход подразумевает напряженный интерес к переводчику, или, скорее, к переводящему субъекту, что характерно также для эпохальной книги Дж. Стайнера «После Вавилона» (), равно как для уже классической «Задачи переводчика» Вальтера Беньямина. Дело идет о том, что мы должны задаваться вопросами о самоидентификации переводчика, о становлении его переводческой позиции, о компромиссе между тем, как переводчик воспринимает себя в виде субъекта, охваченного Übersetzungstrich ¹⁹ (Шлегель), и его переводческим проектом и горизонтом. Важно понять, как переводчик «ставит себя» в отношении к переводу, не впадая в такие зыбкие характеристики, согласно которым его будто бы отличают «бесформенность хамелеона, капризы свободы и со¹⁵ ¹⁶ ¹⁷ ¹⁸ ¹⁹
Wilhelm J. E. Op. cit. Р. . Ricœur P. Du texte à l’action. Paris: Seuil, . P. . Idem. Le conflit des interprétations. P. . Idem. Du texte à l’action. Р. –. Нем. «зуд перевода».
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 55
55
16.04.12 15:50
блазны отсутствия» ²⁰. В целом, важно понять, какова его позиция как «существа-в-языках» — автономная или гетерономная; каково его отношение к требованиям оригинала. Другой аспект переводоведения, говоря конкретно, состоит в изучении восприятия перевода, которое включает в себя анализ рассуждений переводчика, его переводческого проекта (который выводится из самого перевода), а также суждений критиков. Таким образом, Берман подхватывает идею Беньямина о видоизменении оригинала во времени. Теория рецептивной эстетики Ханса Роберта Яусса позволяет ему проанализировать факторы, составляющие горизонт ожиданий переводчика (состояние литературы, культуры, время, отношение к норме, состояние критики…). Полемика: герменевтика против поэтики
С другой стороны, герменевтика, которая принимается за основу, не мешает Берману интересоваться текстом как таковым. В работе «За критику переводов: Джон Донн» () философ предлагает целую методику анализа, основанную на внимательном прочтении текстов оригинала и перевода. Так, предварительный анализ текста необходим, поскольку он позволяет выделить проблемные зоны оригинала, а также его просодические и стилистические характеристики, ключевые слова, которые впоследствии необходимо обнаружить в переводе. Идеи Бермана не столь разительно отличаются от идей Анри Мешонника, хотя сам философ все время дистанцировался от последнего. Со своей стороны Мешонник, выступая за поэтику перевода, не приемлет методологии философской герменевтики. При этом, если обратиться к еще одному философскому труду о переводе, а именно работе Поля де Мана, посвященной проблематике литературного перевода, оппозиция поэтика/герменевтика может показаться более очевидной. Исходя из различия между смыслом и коннотацией, имеющего определяющее значение для литературы, Поль де Ман заявляет: «Когда вы занимаетесь герменевтикой, вы работаете со смыслом произведения; когда вы занимаетесь поэтикой, вы имеете дело со стилистикой и описываете ту манеру, посредством которой произведение производит значение. Вопрос в том, могут ли эти два подхода дополнять друг друга, можете ли вы полностью описать произведение, используя одновременно герменевтику и поэтику. Опыт показывает, что это случается далеко не всегда». После чего добавляет: «Проблемы значения столь интересны, что становится невозможным заниматься одновременно и поэтикой, и герменевтикой» ²¹. ²⁰ ²¹
Berman A. Pour une critique des traductions: John Donne. Paris: Gallimard, . P. . De Man P. Autour de la Tâche du traducteur. Paris: Théâtre Typographique, . P. .
56 Инес Озеки-Депре
5_2011.indb 56
16.04.12 15:50
Было бы также небезынтересно рассмотреть идеи самого Мешонника, который, перенимая этическую позицию Беньямина, выступает за отход переводчика от «этноцентризма» («децентрирование перевода»), но сами переводы анализирует, исходя из задач поэтики, а не герменевтики. Действительно, для Мешонника только поэтика может предоставить критический инструментарий, позволяющий осмыслять перевод в виде отношения к инакости в литературе. Эта инакость соотносится в его концепции с устностью и, следовательно, с понятием ритма, которое лежит в основе всех его разборов различных переводов, так и собственных опытов поэтических переводов (в основном, библейских текстов). Мешонник отвергает само понятие «переводоведение», предложенное Берманом, поскольку этот термин означает науку перевода; но самое главное в том, что он отвергает рассмотрение перевода в понятиях герменевтики, сосредоточенной вокруг проблематики смысла и значения и не принимающей во внимание проблемы литературной формы. Он согласен, что любое рассуждение о смысле предполагает разделение формы и содержания. Но в его концепции перевод должен рассматриваться на том же уровне, что и сама литература, письмо, дискурс; он отказывается сводить его к вопросам перехода с одного языка на другой и уж тем более к проблематике значения текстов. Любопытно, что в конечном итоге Берман и Мешонник сходятся в том, что выступают против однозначной интерпретации статьи Беньямина «Задача переводчика», для которого, напомним, перевод — это, прежде всего, форма. При этом, если немецкий философ и рассматривает данный вопрос с точки зрения лингвистики, он отказывается противопоставлять язык и речь ²². Впрочем, текст Беньямина может навести на мысль, что сверх требования дословности (или отношения к чуждости) переводчика характеризует также стремление к прозрачности. Однако такое восприятие опровергается тем толкованием, которое Беньямин дает опыту Гёльдерлина: он считает его образцовым переводчиком, но «дословность», которой ищет немецкий поэт, имеет мало общего с буквализмом. Как бы то ни было, для Мешонника децентрирование перевода подразумевает гомологию перевода и письма. Субъект перевода не является прозрачным и должен взять на себя роль писателя: «Чем больше переводчик вписывает свою субъективность в перевод, тем в большей степени, как это ни странно, процесс перевода может стать продолжением текста» ²³. В действительности Мешонник нацеливается на «великий перевод», достичь которого нелегко: условиями для него должны быть сохранение ритма, устности, дискурсивности оригинала, то есть принятие во внимание субъекта. В конечном счете, речь идет о «субъективации ²² Подробнее об этом: Oseki-Dépré I. De Walter Benjamin à nos jours. Paris: Honoré Cham²³
pion, . Meschonnic H. Poétique du traduire. Paris: Verdier, . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 57
57
16.04.12 15:50
речи, в ходе которой и складывается субъект» ²⁴. Таким образом, литературный перевод не только сопричастен творческому процессу, но непосредственно восходит к поэтике (где содержание и форма неразделимы), но не имеет ничего общего с герменевтикой; иными словами, перевод относится к теории и практике единичности, а не к философии. После Вавилона
До этого момента утверждение Поля де Мана о невозможности примирения поэтики и герменевтики только подтверждалось. Но если пристальнее рассмотреть и знаменитое сочинение Джорджа Стайнера «После Вавилона», которое стоит у истоков нашей проблемы, особенно главы первую и пятую, станет очевидно, что не все так просто. По Стайнеру, феномен перевода изначально связан с феноменом понимания. В целом, в теоретическом плане с этим трудно спорить: познание, опыт, греза; все эти операции сознания могут все быть уподоблены переводу, и процесс понимания — здесь Стайнер категоричен — восходит к интерпретации: все примеры, которые он приводит, требуют интерпретационного анализа (эпохи, обычаев, автора), то есть все это необходимо, чтобы корректно перевести в XXI веке, например, текст Шекспира. В пятой главе Стайнер проводит глубокий анализ того, что он называет «герменевтическим маршрутом» переводчика, который подразделяется на четыре этапа: вера (момент, когда он думает, что «понимает» текст), агрессия (или сопротивление), порыв («когда он присваивает текст оригинала, превращая его в нечто знакомое») и «возврат поршня», что соответствует финальной фазе перевода, другими словами, когда оригинал и перевод приходят в равновесие. Итак, очевидно, что переводчик, так или иначе, является толкователем, экзегетом, то есть он может быть верен своему тексту только в том случае, если приложит все усилия к «восстановлению равновесия сил, тех насыщенностей текста, которую его понимание-присвоение нарушило». И далее: «на формальном уровне и в моральном плане все должно согласоваться» ²⁵. Стайнер рассматривает крайние переводческие опыты: Гёльдерлин и его «дословный» перевод, который пытается «остаться внутри текста-источника» и далек от упрощенного буквалистского перевода, даже наоборот: «переводы Гёльдерлина являются самым дерзновенным и самым совершенным примером герменевтического проникновения и герменевтической аннексии». И далее: «Гёльдерлин заходит дальше любого филолога, любого грамматика, любого другого переводчика в фанатичном поиске универсальных корней поэтики и поэтической речи» (курсив наш. — И. О.-Д.) ²⁶. ²⁴ ²⁵ ²⁶
Ibid. P. . Steiner G. Après Babel. Paris: Albin Michel, . P. –. Ibid. P. , .
58 Инес Озеки-Депре
5_2011.indb 58
16.04.12 15:50
Стайнер доходит даже до такого утверждения: «когда язык задействован до самой сути, значение становится содержанием, которое не укладывается в парафразу», то есть в простое понимание текста. Проникновение в смысл такого текста может происходить не иначе, как через ряд одномоментных «вторжений». Это и есть понимание в смысле Understand, то есть что-то вроде «значение значения» ²⁷. На этом этапе тесного взаимодействия переводчика и оригинала случается, что переводчик чувствует себя чужим одновременно и по отношению к тексту оригинала, и к тексту своего перевода. Тогда вступают в борьбу два принципа: «постижение на гребне сопротивления, усилие для точного очерчивания и передачи инакости оригинала» и «избирательное сродство», которое соответствует «непосредственному пониманию и приспособлению» ²⁸. Таким образом, мы приближаемся к последнему этапу «герменевтического маршрута» переводчика — «возврату поршня», который для переводчика означает обретение равновесия через верное, правильное восстановление оригинала. Разумеется, перевод позволяет оригиналу выжить во времени и пространстве, но паритет или равновесие между двумя текстами выходит за рамки оснований морального выбора, соответствуя «связи адекватности текста тексту», где «верность» является, по сути, «делом техники» ²⁹. Совершенный перевод мог бы стать примером абсолютной синонимии. Это предполагает столь доскональную интерпретацию, что она должна, с одной стороны, передать самые мельчайшие черты текста-источника (фонетические, грамматические, семантические или контекстуальные), и, с другой — быть настолько выверенной по оригиналу, что не оставит никакой возможности на парафразу, экспликацию и варианты. Тем не менее возникает следующий вопрос: если принять позицию Стайнера, то в чем разница между герменевтикой и поэтикой? Ведь если понимание включает поэтический анализ текста и его интенций, то такой подход не может ограничиться областью интерпретаций значений, если только не понимать само значение в самом широком смысле, то есть литературном и поэтическом. Для Умберто Эко границы интерпретации находятся на уровне интенций произведения (intentio operis), поскольку даже если Поль Валери был прав, говоря, что «в тексте нет никакого истинного смысла», то все равно все множество возможных интерпретаций зависит только от текста ³⁰. А это близко позиции Стайнера, утверждавшего, что настоящей целью «совершенного читателя» является поиск, по мере возможности, всех тех интенций, что доминируют в тексте ³¹. ²⁷ ²⁸ ²⁹ ³⁰ ³¹
Ibid. P. . Ibid. P. . Ibid. P. . Eco U. Les limites de l’interprétation. Paris: Grasset, . Р. . Steiner G. Après Babel. Р. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 59
59
16.04.12 15:50
Предварительные итоги
Позиция Поля де Мана не выдерживает метакритики, причем обнаруживается, в том числе из вышеизложенных положений, что современная герменевтика — это, в том числе, и поэтическая операция. Понять intentio operis, как того хочет Умберто Эко, или осуществить аналитическое прочтение литературного произведения, принимая во внимание контекст (время и пространство) его написания и его внутреннюю организацию (то есть сочетание контекстуального и имманентного анализа текста), что делает Джордж Стайнер, — обе эти установки все равно подразумевают некую поэтику процесса перевода, внимательное прочтение, одновременно и проницательное, и художественное. Следовательно, если согласиться, что понять литературный текст — значит воссоздать его на языке перевода в изоморфном отношении к оригиналу, то противоположные позиции (Хайдеггер против Якобсона) непременно сойдутся, и исходная оппозиция теряет свой смысл. Перевод с французского Анастасии Высокос
60 Инес Озеки-Депре
5_2011.indb 60
16.04.12 15:50
¶
Какая герменевтика требуется для перевода?¹
С тавя вопрос «Какая герменевтика требуется для перевода?», мы предполагаем, что, во-первых, таких герменевтик может быть несколько, а во-вторых, что среди них требуется выбрать ту, которая представляется наиболее соответствующей практике перевода. Вместе с тем с самого начала нам следует понять, что подобный вопрос диктуется отнюдь не теоретическим энтузиазмом, нацеленным на то, чтобы предоставить некий ответ — возможно даже, единственно верный, — настолько самодостаточный, возможно даже, самодержавный, что он вполне может показаться выходом из эмпирии, чудесным образом освобожденной от имманентности философских концепций и, следовательно, противоборства оных. Тем не менее в переводе с самого начала задействуется понятие того, каковы первоисточники смысла, при этом такое понятие отнюдь не сводится к лингвистике. Собственно, оно, это понятие, управляет любой герменевтикой. В самом деле, существует, две, по меньшей мере, противоборствующие герменевтики, и каждая из них увлекает перевод на различные, если не противоположные, пути. Для первой единичность, сингулярность текста оригинала не является препятствием для перевода; напротив, это одно из условий его возможности; для второй из оригинала мы переводим лишь то, что поддается универсализации. В рамках последней экспрессивные элементы текста представляют собой нечто случайное, тогда его содержание — нечто необходимое; работа переводчика в том и заключается: он должен выявить универсалии, то есть отделить их от языка, на котором они были
¹
Доклад на международной конференции «История и философия перевода во Франции и России в XX веке» (Санкт-Петербург, – мая, Санкт-Петербургский государственный университет экономики и финансов, научный руководитель проекта С.Л. Фокин).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 61
61
16.04.12 15:50
выражены, чтобы найти им эквивалент на другом языке, нейтрализовав тем самым их историчность. Вторая герменевтика восходит к Аристотелю. Она основывается на оппозиции, объясняющей «Поэтику» Стагирита: мыслительное начинание (dianoia) осуществляется на таком уровне, который остается недоступным для выразительных средств, которыми располагают отдельные языки. Собственно словесное выражение (lexis) ставит проблемы второго плана («Поэтика», b, ): важно лишь определить соответствующий способ выражения и добиться в нем совершенства или превосходства. И если способность устанавливать аналогии остается способностью собственно философского порядка — выявить подобное в том, что с виду различается — талант словесного выражения является скорее исключительным даром («Риторика», b, –). Итак, если содержание мысли остается соответствующим универсальному разуму, логике, освещаемой естественным светом, то перевод действительно возможен, более того, он гарантирован подобным положением вещей: вся проблема исключительно в более или менее удачном выборе риторических средств, которые, следовательно, должны быть в той или иной мере соответствующими собственно содержанию мысли, каковое застраховано от случайностей выбора различных выразительных средств. Разумеется, что то, что имеет смысл в отношении перевода теоретических текстов, относится также к переводу текстов философских. Можно даже побиться об заклад, что эти приемы, посредством которых осуществляется ампутация всего того, что может сойти за универсалии, прекрасно известны с самых давних пор, поскольку к ним прибегали из аллегоризма. Действительно, всякий текст в той или иной мере поддается такому подходу, когда в нем реконструируется то, что заведомо предназначено для реконструкции, поскольку аллегорическая конфигурация, нацеленная на язык-приемник, предстает своего рода матрицей интерпретации текста-источника, смысл которого порождается в такой ситуации задним числом, ex post. Аллегоризм и типология доминировали в переводе с давних пор, правда сейчас они не в моде, хотя ничто и никто не может гарантировать, что они не вернутся на круги своя. Когда, например, Поль Рикёр настаивает на том, что к переводу следует подходить через понятие «эквивалентности без тождественности» ², он оставляет открытым вопрос о том, как оценивать эту самую эквивалентность, пусть и освобожденную от миражей тождества, или идентичности. В самом деле, ничто не мешает, чтобы аллегория также потребовала того, чтобы осуществляемые во имя нее транспозиции и трансформации приобрели «универсальность», эквивалентную той, каковая полагается за первоисточник генерализаций, хотя последние и не рассматриваются с этой стороны. Так или иначе, ²
Ricœr P. Sur la traduction. Paris: Bayard, .
62 Марк де Лоне
5_2011.indb 62
16.04.12 15:50
«источникисты» всегда подозревали «целевистов» в том, что те выступают за своего рода академизм восприятия, каковой по праву разоблачала еще мадам де Сталь: «Не следует… придавать собственный колорит тому, что мы переводим; даже если нам пришлось бы тем самым обратить в золото все то, чего мы ни касаемся, …нам не найти в этом случае ничего нового для своей мысли, перед нами будет все время одно и то же лицо с более или менее различными румянами» ³. Вот почему ЖанРене Ладмираль подчеркивает, что «идея перевода, начисто лишенного понятия интерпретации, абсолютно фантастична», и переводчикам это прекрасно известно, поскольку в своей работе они следуют, не всегда это сознавая, «теореме» princeps переводческой чтойности, ибо им все время приходится решать, принадлежит ли «самый минимальный элемент информации, на каком бы лингвистическом уровне он ни располагался в тексте-источнике…, языку автора или языку-источнику, которым этот автор пользуется» ⁴. Данная «теорема», которую автор справедливо считает «метатеоремой», предполагает целый ряд сопутствующих положений, поскольку определение переводческой «чтойности» сводится в сущности к реконструкции оригинала, а завершенный перевод можно по праву сравнивать с произведенной интерпретацией, коль скоро он складывается из суммы решений, на которых в конечном итоге остановился переводчик в ходе своей работы. Более того, было бы пустой затеей воображать себе, что идентификация, определение, фиксация того, что можно назвать смыслом текста, может осуществиться как-то иначе, нежели посредством герменевтики. Утверждение такого рода в самой своей формулировке подразумевает некий философский выбор, касающийся сразу двух вопросов: вопервых, вопроса об источниках смысла, который уже формулировался выше; во-вторых, вопроса об отношениях между мышлением и речью. Проблема здесь в том, что в историческом плане можно говорить о двух, по меньшей мере, герменевтиках: в первой текст рассматривается как прибытие смысла, речь идет о смысле традиции, авторитет которой требует, чтобы смысл был вписан в некое первоначало (не суть важно, божественное или нет); во второй, напротив, текст рассматривается как событие, то есть как составная часть действительной истории. Традиция, наметившаяся у Аристотеля, продолжается и после оного: Спиноза, например, подхватывает эстафетную палочку, когда в «Теолого-политическом трактате» разворачивает атаку на библейский текст, пытаясь разоблачить в нем все то, что не соответствует естественному разуму, то есть он сразу оказывается во власти предвзятого восприятия самого статуса текста, соотнося его с некоей стадией культурного развития, что предшествует тому периоду, когда в нем воцарился раз³ ⁴
De Staël J. De l’esprit des traductions z De Staël J. Œuvres complètes. T. II. Paris: FirminDidot, . P. . Ladmiral J.-R. Traduire: théorèmes pour la traduction. Paris: Gallimard, . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 63
63
16.04.12 15:50
ум, поскольку речь идет об откровении. Разоблачение темнот и несообразностей библейского текста выливается, в конечном счете, в стародавние обвинения против Библии. В итоге текст оказывается нечитабельным: первая книга «Бытия» критикуется с точки зрения и во имя прогресса современного научного знания, и самоуверенность критики лишь возрастает оттого, что библейскому тексту приписывается статус космогонии. Герменевтический поворот, то есть тот момент, когда герменевтика высвобождается от своих специальных юридических или собственно теологических задач, соответствует усилению филологии приблизительно в середине XVIII века и когда между двумя «герменевтиками» вполне определенно вырисовывается линия водораздела: с одной стороны, перед нами герменевтика «универсальная», которая, например, в лице Августа Бёка, будет соотносить себя с Гегелем, с другой — герменевтика «генеральная», скорее кантовского толка, которая будет разрабатываться как «наука» индивидуального в творчестве Шопенгауэра. Философия Канта не основывается лишь на не-критической предпосылке «чистого разума», воспринимаемого как человеческая способность, позволяющая удостовериться в истине. Для него эпоха Aufklärung является в то же время эпохой «критики», Кант — первый философ, который ставит под вопрос «горизонт» собственного философского начинания, определяемого его «эпохой». Он определяет свое время как «век критики», которой должно подчиняться все, включая религию с ее «святостью» и законодательство с его «величеством» ⁵; вместе с тем он не щадит и самого «Разума», поскольку понятие разума развивалось в истории. В противовес метафизической традиции, приписывающей безграничному «в себе» человеческому разуму, возможность достичь — благодаря «причастности» visio Dei — объективного знания, не ограниченного ни временем, ни пространством, Кант полагает, что «наш» человеческий разум в своем «бытии в мире» не имеет такой способности всеобщего и безграничного воззрения на мир. «Наш» разум не имеет права противополагать себя в виде «чистого разума» какомуто «другому» разуму, каковой, с «внутримировой» точки зрения, на которой остается Кант, показался бы ему «чужим» или «странным»; напротив, «наш» разум должен понимать себя так, чтобы он мог показаться «чужим» и «странным» другим людям, поскольку «было бы дерзостью возжелать определить горизонт других людей, ибо мы не достаточно знаем либо их способностей, либо их намерений». Философия, которая, наподобие философии Канта, подвергает критике свои собственные возможности и свое собственное понимание разума, детерминированное временем и порожденное исторической эволюцией, обнаруживает тем самым, что она вполне сознает, что не⁵
Кант И. Критика чистого разума / Пер. с нем. Н. Лосского. М.: Мысль, . С. .
64 Марк де Лоне
5_2011.indb 64
16.04.12 15:50
возможно преодолеть горизонт, присущий каждой особо ориентированной ситуации в мире. Тот, кто «хочет знать побольше», то есть хочет, в принципе, знать больше и лучше, что такое иное в виде иного, а не только с отличной, то есть своей, точки зрения, «кончает тем, что вообще перестает что-либо знать». И наоборот: тот, кто полагает, что иные вещи его совершенно не касаются, также часто впадает в заблуждение; это когда, например, философ воображает, что может обойтись без знания истории, основываясь на том а-историческом знании себя, которое он о себе имеет. Просвещенная философия, то есть та, что сознает, что она такое и каковы ее пределы, сознает также, что когда она «подвергает» критике «величие» законодательства, она не может обнаружить «изысканных оттенков» или сформулировать абсолютные требования. Да, европейская философия обязана своим появлением различию между «рациональным» убеждением и обыкновенным «риторическим» воздействием; однако ни один разумный человек и, следовательно, ни один философ не может счесть себя убежденным и только прочих рассматривать как жертв риторического воздействия. Что непосредственно ведет к отказу принимать во внимание различие статуса текстов: нет никаких сакральных текстов, текстов, восходящих к откровению, как нет никакого начала смысла, не подчиненного смыслу истории, как нет никакого чистого или даже «данного» языка. Всякое теоретическое притязание, равно как притязание философское или понятийное вообще, излагается в самом тексте, характеризующемся некоей историчностью, историческим состоянием языка, каковые порождают собственные смыслы во всякого рода смещениях и диалогах с прочими смыслами. В конечном счете существует лишь три способа воспринимать отношения между языком и мыслью: первый является «концептуалистским», он восходит к аристотелевской традиции и всегда так или иначе притязает завершить или увековечить ее; два других способа относятся к герменевтике: один соотносится с герменевтикой, сливающейся с определенной философией истории (Бёк, Хайдеггер, Гадамер); другой связан с общей герменевтикой (Шлейермахер), каковая остается методом и не поддается никаким соблазнам метафизики истории. Словом, либо мы постулируем как нельзя более строгое соответствие между языком и мыслью, либо мы полагаем, что мысль лишь выражает некий смысл, коего изначальным носителем остается язык, купаясь в изобилии и доподлинности, так что мысли всякий раз приходится совершать своего рода паломничество наоборот, по направлению к тому, что только видится новым, но пребывает все время на историческом горизонте, неизбежно ее ограничивающем. Или же, наконец, эта мысль все время обладает большими возможностями, нежели язык или речь, внутри которых она пребывает: последняя вероятность отвечает нашей убежденности. В предельно широкой перспективе ее можно выразить в следующей формуле: «Semper mens est potientor quam Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 65
65
16.04.12 15:50
sint verba». Она принадлежит Маттесилано, итальянскому юристу эпохи Возрождения: при этом мы не должны обманываться на тот счет, что «мысль» и «язык» различаются здесь исключительно в целях анализа. Реальная их неразрывность ничуть не препятствует наличию некоего поля возможностей, позволяющего всякому языку выступать против самого себя или же предоставляющего ему выбор средств выражения, которые никоим образом не способствуют какой бы то ни было незаметной субстанциализации языка. Первый способ, предполагающий абсолютное соответствие между языком и мыслью, всегда находил возможности утверждать свои требования и притязания в самых разнообразных и постоянно обновляющихся формах. Это хорошо известно философам, ведь они всегда должны оправдывать выдвигаемые ими понятия; это известно также и филологам и переводчикам, которых извечно упрекают в том, что они не перевели в своих переводах текст оригинала. Вариации на эту тему бесконечны, о чем более чем двусмысленно свидетельствует следующее замечание Деррида: «Не думаю, что хоть что-нибудь было непереводимо — ни, впрочем, переводимо» ⁶. Очевидно, что в этой формуле сказывается известное сожаление Малларме, говорившего, что языки «несовершенны в том, что их множество» и что «недостает высшего» ⁷. Амбивалентность подобных формулировок вполне могла бы оправдать использование эсперанто, призванного положить конец историческим языкам. Вместе с тем эта формула отсылает к известной традиции, в которой, начиная с Декарта и Лейбница и кончая Гуссерлем и его последователями, восторжествовала греза о законченном соответствии понятий их референтам: язык здесь приобрел всемогущество прозрачного выражения сущностей. С другой стороны, к ней относится область, описанная Витгенштейном в формуле «Was der Fall ist», царство радикального молчания. Чтобы избавиться от подобных грез, недостаточно уверовать в непрерывный прогресс концептуальной строгости или неуклонное развитие лексических возможностей языка, ибо условие первого подрывается невозможностью совершенного метаязыка — который, в конечном счете, был бы языком божественным (без всякого намека на злокозненного духа!), тогда как второе опровергается силой научных инноваций, каковая, беспрестанно смещая научную проблематику через новую постановку все тех же проблем, постоянно обессмысливает предыдущие номенклатуры, более того, многие из обозначений, заимствованных из различных естественных языков, почти сразу становятся устаревшими: достаточно вспомнить названия различных элементарных частиц в субатомной физике («boson», «beauty», «shadow»). ⁶ ⁷
Derrida J. Qu’est-ce qu’une traduction relevante? z Derrida. Cahier de L’Herne. Paris: L’Herne, . Р. . Малларме С. Кризис стиха z Малларме С. Сочинения в стихах и прозе / Сост. Р. Дубровкин. М.: Радуга, . С. .
66 Марк де Лоне
5_2011.indb 66
16.04.12 15:50
Как нет никакой возможности истории, в которой примирились бы «язык» и «мысль», став абсолютно конгруэнтными, так нет и такой стадии языка, восходящей к абсолютному завершению всех наук, где логика встала бы на место идиома, лишенного наконец всякой идиолектности. В недавнем времени Ганс Блуменберг предложил рассматривать философский язык так, будто тот направляется тенденцией к «контролируемому многоголосию», что гораздо лучше совпадает с теми приемами, которые используют в своем имманентном чтении толкователи философских текстов. Вторая тенденция также нам знакома; она нашла выражение в ХХ веке в поразительной формуле Хайдеггера «die Sprache spricht» или в не менее величественной максиме Гадамера: «Смысл текста превосходит автора, причем не от случая к случаю, а всегда» ⁸. В этом отношении этимология превращается в поставщицу всякого рода архаизмов, которые, как считается, обретаются вблизи первоистока смыслов: в итоге мы совершаем довольно странные путешествия — во времени, возможно, но, скорее, в истории языковых обыкновений, и уж наверняка в понимании текста, если этот последний сам понимается как событие истории, каковое не обязательно отзывается эхом на то, чем должна быть история с точки зрения некоего установленного начала. Ибо, если принять, что смысл предшествует тексту и тем самым внеположен тексту, каковой только и может что быть его эхом, тексты абсолютно лишаются своей высшей функции — в силу которой они, собственно, и порождают смысл. Но достоинство текста не в том, чтобы быть эхо-камерой: так спасают свое собственное достоинство те, кто признаёт за ним только такую роль; они становятся тем самым оракулами первоисходного смысла и если и читают переводы, то лишь для того, чтобы обнаружить в них некие подобия смысла, позволяющие им утвердиться в собственных прочтениях. Более того, коль скоро авторы не властны ни над своими сочинениями, ни над своим искусством, то есть не властны в отношении собственного языка, они подпадают под древнюю платоновскую критику вдохновения, обреченного мимесису. Стало быть, поэты в своих текстах лишь выражают, передают или осуществляют некие предварительные, заведомые поэтические возможности, присутствующие в качестве первоисходных феноменов или в виде неких конфигураций, возникших в ходе определенной истории, движущие силы которой совершенно неподвластны не только умению, но и пониманию авторов. Стало быть, чтение и умопостигаемость такого рода проблем требуют, чтобы мы превратились в таких ловких археологов, выискивающих и обнаруживающих более или менее разрушенные или более или менее сохранившиеся страты смыслов и что, проделывая такую работу, мы заведомо знаем, какое отношение к истоку мы должны выявить. Ницше не упустил случая ущипнуть подобных искателей предваритель⁸
Gadamer H.-G. Vérité et méthode. Paris: Le Seuil, . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 67
67
16.04.12 15:50
но заданных в языке смыслов: «Сколь неимущими были до сих пор философы, коль скоро язык, по меньшей мере, грамматика, в общем, все, что в них от “народа”, до сих не играет для них роли суфлера. Будто бы слова заключают в себе истины, по меньшей мере, предчувствия истины: вот во что они твердо верят!» (Ницше. Черновики и наброски. Август-сентябрь . ()). Если взять поэтов, то Пьер Реверди открыто протестовал против этой идеи, будто поэтический элемент предшествует поэме: «Нет таких вещей, нет таких слов, которые были бы более поэтичны, нежели другие… Ни одна вещь, ни одно слово не заключает в себе поэзии. Все заключено в воздействии духа… на вещи при помощи слов и через слова» ⁹. Такое понимание вещей разделяется и Владимиром Набоковым, который, представляя в романной форме свои размышления о творчестве, пишет: «Готовые фразы ему не годились, ибо то, что он хотел сказать, было совершенно исключительного покроя, и к тому же он знал, что настоящая мысль не может существовать без облегающих ее слов, сшитых по мерке. Поэтому (если воспользоваться еще более близким сравнением) мысль только кажется голой, а она просто нуждается в том, чтобы одежды ее сделались видимы, и в то же время слова, прячущиеся вдали, — не пустые скорлупки, какими кажутся, а только того и ждут, что уже таящаяся в них мысль воспламенит и приведет их в действие.» ¹⁰. В заключение своей статьи «Состояние языка и имманентная поэтика», где обсуждается формула Поля Валери, согласно которой собственно поэтическое содержание заключается в «вероятности невероятного», Ганс Блуменберг решительно отвергает возможность существования заведомо, так сказать, конституированного эстетического объекта, заключающего в себе «сумму эстетических прелестей»: «Эстетическая привлекательность определяется наращиванием первичного многоголосия, исходящего из целого ряда смысловых сочетаний и производных; однако для создания эстетического объекта необходимо, чтобы этой структурной расплывчатости воспротивилось по контрасту некое “тем не менее” определенной формальной интеграции, установления контроля над тем, что граничило с семантическим исключением» ¹¹. Валери резюмирует поэтизацию языка в следующей формуле: «Мы ждем нежданного слова»; Блуменберг напоминает, что поэма реализуется в форме нежданного удовлетворения ожидания, отмеченного сомнением или даже отчаянием. Речь именно о нежданном удовлетворении особенно тогда, когда эстетическая прелесть поэмы нацелена на целостность, используя ее для обнаружения динамики, присущей самому язы⁹ Reverdy P. En vrac. Paris: Flammarion, . P. . ¹⁰ Набоков В. Истинная жизнь Севастьяна Найта / Пер. Ген. Барабтарло. СПб: Азбу¹¹
ка, . Гл. . Blumenberg H. L’imitation de la nature / Trad. I. Kalinowski et M. de Loney. Paris: Hermann, .
68 Марк де Лоне
5_2011.indb 68
16.04.12 15:50
ку. То, с чем соотносится прямой смысл текста, образует его внеположность в зависимости, прежде всего, от внутренней динамики. Германн Брох отчетливо заметил проблему внутренней темпоральности языка в одном из эссе г.: «Примечательный феномен “внутрифразовой данности”, феномен статичной стабилизации… также должен, в свою очередь, стать временным феноменом… Иначе говоря, динамика фразы вписывается в темпоральную прогрессию, …однако она ограничивается отношением субъект/объект во внутреннем пространстве фразы и обращается тем самым в статичный элемент, так что это отношение, хотя и порожденное вербальной динамикой, теряет, похоже, всякое временное измерение, поскольку субъект и объект помещены в отношение одновременности» ¹². Эта иллюзия статизма образует основу лингвистического субстанциализма. Очевидно, что мы встаем, скорее, под знамена третьего направления; но не придется ли нам тогда низринуться с высот интеллектуального всемогущества — в отношении до бесконечности послушного, податливого инструмента, всецело подчиненного нашему вдохновению — в бездны отчаяния, поскольку этот самый инструмент может обнаружить свою полную беспомощность перед лицом бескрайнего богатства нашей мысли? И не был ли прав Ницше, заключая одну из своих книг следующим меланхолическим признанием: «Ах, что сталось с вами, моими пером и кистью написанными мыслями…Вы уже утратили новизну, некоторые из вас… готовы стать истинами» ¹³. В таком случае письмо не только сводит к определенному набору блистательное множество дионисийских, пышущих красой и силой интуиций, но и фиксирует их в определенном историческом времени, где восстановлением истинного смысла призваны заниматься другие. Вот почему не приходится удивляться, что Ницше усматривает в таком положении вещей состояние упадка, декаданса; впрочем, он остается в плену аристотелевской оппозиции dianoia/lexis, отвергая тем самым ход истории, характерно, что он не очень жаловал перевод в том виде, в каком он понимался немецкой критической герменевтикой, сожалея, что перевод перестал быть завоеванием ¹⁴. Но перевод предполагает погружение в историчность не только потому, что нам надлежит восстановить через интерпретацию то, что означал переводимый текст, но и потому, что нам нужно понять тот способ, посредством которого этот текст устанавливал, прибегая к ресурсам родного языка и зачастую обновляя их характер, отношения с теми истоками и целями смыслополагания, которые он для себя определял. ¹² ¹³ ¹⁴
Bloch H. Des unités syntaxiques et cognitives z Bloch H. Logique d’un monde en ruine. Paris: L’Eclat, . P. . Ницше Ф. По ту сторону добра и зла z Ницше Ф. Соч.: В т. / Пер. с нем.; сост., ред. и авт. прим. К.А. Свасьян. М.: Мысль, . Т. . С. . Он же. Веселая наука. §.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 69
69
16.04.12 15:50
В формальном плане это отношение остается трансисторическим, но его преломления пронизаны знаками времени. Не говоря уже о том, что великие тексты культуры, создавая новые культурные реальности, отражают на себе приемы использования ресурсов высказывания. Таким образом, доминирующая позиция сводится к рефлексивной точке зрения; при этом авторефлексивность вводится непосредственно в синтаксическую конструкцию как своего рода ответ — но не как начинательное примирение — на потенциальное превосходство «мысли», мышления в отношениях с «языком», речью, каковые в любом случае представляют собой конкретный язык. Рефлексивность, включенная в сам поэтический процесс, выливается в отрицание ложной альтернативы, вынуждающей нас делать выбор в пользу либо «чистой» мысли, либо невнятного пансемантизма. Но в этом отрицании отрицается также иллюзия полного соответствия мысли и языка, поскольку даже если предположить, что подобная греза осуществилась, нам необходима какая-то иная, третья инстанция, которая могла бы это удостоверить. Рефлексивная точка зрения вводится непосредственно в дискурс, рассуждение, она дает о себе знать не иначе, как через строго языковые средства, подчеркивая неустранимую дистанцию между речью как процессом, речением, и изреченным, изреченной мыслью: это может быть расхождение между содержанием и формой выражения. Такая внутриязыковая дистанция, являясь историчной во всех своих конфигурациях, способна к месту напомнить, что извечный конфликт между философией и риторикой не имеет окончательного решения: в этом отношении переводчики, когда они переводят, являются солдатами на передней линии огня в той мере, в какой они ищут и предлагают некое решение, находясь в реальных, отнюдь не идеальных, исторических условиях, то есть в самом центре сложных юридических, экономических, культурных переплетений, под давлением переплетающихся требований ситуации рынка и ситуации рецепции, равно как непрестанного спора с традициями, которые сами по себе без конца переосмысляются, переиначиваются. Если мы признаем и исторический характер переводимых текстов, и их внутреннюю историчность, значит мы признаем, что смыслополагание перевода является дважды негативным: оно выстраивается и через отход от традиции и через языковое воссоздание скрытых моментов такого отхода, обретаемых внутри переводимых текстов, которые тем самым обращаются чистыми событиями мысли и языка. Но это значит также признавать ту установку, в силу которой автор именно действует в истории, не имея возможности остаться на бесконфликтной позиции. Недостаточно признать границы любой спекуляции, важно не поддаться искушению пойти дальше, и когда Поль Валери пишет «Поскольку всякая философия есть метафора, можно задаться целью
70 Марк де Лоне
5_2011.indb 70
16.04.12 15:50
соединить эти метафоры в одно целое» ¹⁵, он по существу отмахивается от проблемы о жанре или статусе этого синтетического текста, рассуждения. Решение, повторим, не в теоретизации, не в универсализации, напротив, в переводе важно погрузиться в историчность языковых обыкновений, реабилитируя тем самым «риторику», но не в противовес философии, а как неотъемлемую ее часть. Перевод с французского Сергея Фокина
¹⁵
Valéry P. Cahiers –. Vol. IV. Paris: Gallimard, . Р. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 71
71
16.04.12 15:50
 , à - ¶
Поэтика.../Теоремы... перевода¹
Анри Мешонник
П остоянно и по сей день противоборствуют стратегии, направляющие процесс перевода и самих переводчиков, равно как противоборствуют они в теории языка, лингвистике, и в теории литературы; равно как противоборствуют теория и отрицание теории. В истории интерпретации, которая стара, как мир, перевод всегда был знаком, который убивает или животворит (тексты) — шибболет переходов литературы в литературу. Как Новые, так и Старые не смогли придумать ничего другого, как лавировать между обнажением механизмов и их непризнанием. Средства менялись. Но это не значит, что изменились стратегии и ставки. Но этого достаточно для того, чтобы произошло некое смещение, приключение. Хотя большинство изменений оказалось связанным примечательным образом с лингвистическим порядком и политикой знака. Что вызывает интерес и необходимость рассмотреть недавно появившиеся работы, с чего я и начну. С тем чтобы обозначить нашу ситуацию. Для того чтобы проиллюстрировать основные точки зрения, а также для того, чтобы подвести предварительный итог, я упомяну здесь ¹
Перевод выполнен по тексту: Meschonnic H., Ladmiral J.-R. Poétique de.../Théorèmes pour... la traduction z Langue française. . № . P. –. Теоретическая дискуссия двух крупнейших представителей переводоведческой мысли Франции –-х годов, предваряющая специальный выпуск журнала «Французский язык», посвященный проблемам перевода.
72 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 72
16.04.12 15:50
несколько работ, появившихся за последние три года ². Эти работы отражают состояние, или точнее — состояния — лингвистики и других наук о языке. Так лувенский сборник «Литература и перевод» ³, в котором собраны работы исследователей из Амстердама, Лувена и ТельАвива, рассматривает проблему перевода в рамках семиотики и «всеобщей риторики», разработанной группой «Мю» из Льежа. В силу формализма перевод понимается здесь как отношение между двумя языками, а не дискурсами, в ельмслевском варианте структурализма, как оппозиция выражение/содержание, и отклонение (l’écart). Эффект лингвистической прагматики сказывается в «Элементах теории поэтического перевода» Богранда ⁴. Речь идет о применении к переводу «лингвистики текста». Единица перевода — уже не слово, не фраза, но — текст. Правда, прагматика ведет к тому, чтобы сопоставлять не просто два текста, а «процессы взаимодействия между автором, переводчиком и читателем» (). Смысл в процесс понимания и в работу интерпретатора помещает герменевтика. При этом используется, наряду с критикой Хомского, понятие компетенции. Похвальная забота не забыть читателя приводит к расплывчатой «поэтической компетенции», где мы снова сталкиваемся с понятиями «отклонения», «девиации», «неожиданности», «интенции автора» (). Теория информации и стилистика Риффатерра способствуют сохранению раскритикованных еще Соссюром «традиционных подразделений» (лексика, морфология, синтаксис) на основе одного лишь языка, в результате чего смешиваются значение (valeur) и смысл (sens) (). Подобно господину Журдену, эта теория перевода, сама того не зная, представляет собой теорию языка. Метафора для нее «по своей сущности неконвенциональна» (). Мы это знаем со времен Малерба, хотевшего, чтобы поэзия была понятна любому рыночному грузчику. Отбрасывая понятие поэтической формы в пользу бихевиористского уравнения смысл/ответ, эта теория обращена к присутствующей в языке избыточности, «цветистости», вступая в противоречие с современным пониманием текста, который для нее — отклонение от нормы (écart). Она нацелена на «объективный перевод» (), но превращает чтение в интерпретацию, которой оно не является. Вот всего лишь несколько последствий прагматики. К тому же она кроме себя знать ничего не знает. ²
³ ⁴
Университет Амстердама (Institut voor Verstalkunde и Институт всеобщих литературных исследований) распространяет с года ротапринтный бюллетень под названием Transst, International Newsletter of Translation Studies, посвященный книгам, статьям, коллоквиумам, относящимся к проблематике перевода. Бюллетень обширный, но неполный. Literature and Translation: New Perspectives in literary studies / James S. Holmes, José Lambert & Raymond Van der Broeck (eds). Leuven: Acco, . De Beaugrande R. Factors in a Theory of Poetic Translating. Assen: Van Gorcum; Amsterdam: Rodopi, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 73
73
16.04.12 15:50
В том же году появляется моя работа «Поззия без ответа» ⁵, один из разделов которой называется «Переводить-помещать» и посвящен как теории (воздействию философии на теорию перевода), так практическим примерам, включая критику переводов из Библии и Тракля. Анализ понятий ограниченного и общего перевода обращен, помимо прочего, на книгу Джорджа Стайнера, французский перевод которой появился чуть позже ⁶. Стоит отметить здесь изменение подзаголовка, отсылающего в английском варианте к хомскианской модели «Aspects of the Theory of Syntax», а во французском переводе — к нашей модели «Poétique de la traduction (Pour la poétique II)», к которой добавляется феноменологическое понятие «говорение» (le dire). В действительности, Стайнер ставит на одну доску поэтику и «метафизику перевода», равно как, невзирая на явное противоречие, апеллирует одновременно и к Хайдеггеру, и к Беньямину. Эта книга показывает, что невозможно представить теорию перевода, которая не была бы одновременно теорией языка и теорией литературы. Нет частностям. Таким образом, конфликт между теориями перевода всегда направлен не на перевод, а на нечто другое. В году появляется книга «Верный толкователь» («The True Interpreter») Л.Дж. Келли (L.G. Kelly) ⁷ — на сегодняшний день лучшая из известных мне история перевода, где она рассматривается в тесной связи с историей лингвистики. Эта книга не отличается такой узкой доктринальностью, как работы Богранда и Холмса, настаивающие на информативной функции языка. Она избегает школьной ловушки оппозиции языка и речи: перевод является здесь, как и речевая деятельность, «и социальным актом, и индивидуальным» (). Также разоблачается здесь миф о «верности переводчика», который может вести, с одной стороны, к прагматическому переводу, обращенному к «читателю» ( Д. Катфорд, Ю. Найда), тогда как с другой — к усилию сохранить «изначальное соотношение между материей и формой» (В. Беньямин, А. Мешонник). Не форму, но отношение. Перевод здесь постоянно соотносится с исторической и культурной целостностью, но не в расплывчатости прагматики, которая сопрягает в действительности абстрактную психологию и абстрактную же социологию с вкраплениями англо-саксонской философии, структурализма и генеративной грамматики Хомского. Это также год, когда появляется книга Жана-Рене Ладмираля «Переводить: те-
⁵ ⁶ ⁷
Meschonnic H. Poésie sans réponse z Pour la poétique. T. V. Paris: Gallimard, . «Traduire situer». P. –. Steiner G. Après Babel. Une poétique du dire et de la traduction. Paris: Albin Miсhel, . Оригинал: Idem. After Babel. Aspects of language and translation. NY: Oxford University Press, . Kelly L.-G. The True Interpreter. A History of Translation Theory and Practice in the West. Oxford: Basil Blackwell, .
74 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 74
16.04.12 15:50
оремы перевода» («Traduire : théorèmes pour la traduction» ⁸), посвященная отношению между теорией и практикой, преподаванию перевода, универсалиям, которые представляют собой «теоретическое» возражение на возможность перевода, и вопросу о коннотации. Мы вернемся к ней позже. Все спорят: грамматисты и переводчики, практики с теоретиками, практики с практиками, теоретики с теоретиками, — невзирая на то, есть у них теория или нет. Для года я могу отметить только три публикации, воздействие которых на данный номер тем более ощутимо, что они вышли почти одновременно: университетский сборник «Encrages» ⁹, в котором опубликовано несколько важных теоретических статей, а самое главное, — переводов; специальный номер итальянского журнала «Lectures», посвященный теме Traduzione tradizione ¹⁰ (Перевод — предание. — Прим. пер.): здесь перевод рассматривается больше в диахронической перспективе, чем в рамках формальной оппозиции, в которых остается прагматика, между формой, которая является заблуждением, и смыслом, который является истиной, нет переводу-предательству, да здравствует перевод-предание, передача традиции. Наконец, упомяну специальный номер журнала «Le français moderne» (октябрь , №), который представляет в основном точку зрения переводчиков-практиков-антитеоретиков, для которых Жорж Мунен «остается почти что единственным эталоном» (). Действительно, его фундаментальная работа «Теоретические проблемы перевода» вышла еще в году, и рассматривается здесь как «наиболее оригинальное и наиболее глубокое теоретическое начинание, когда-либо предпринимавшееся во Франции» (там же), что возможно не иначе, как на основе кричащего неведения автора (и авторов этого номера) в отношении всякой иной теоретической модели, кроме своей собственной. Словом, идеологическая и научная групповщина, причем это не единственный тому пример… Упомяну, наконец, характеризуя ситуацию вопроса о переводе, две типичных позиции. Первую представляют практики-антитеоретики, и она резюмируется Сержем Фошро следующим образом: «теории перевода порождаются, как правило, теми, кто почти никогда и ничего не переводил» ¹¹. Трудно было бы лучше выразить то недоразумение, поводом для которого становится при всяком удобном случае понятие теории: она воспринимается как абстракция — в самом уничижительном и примитивном смысле слова — то есть нечто такое, что не имеет какой ⁸
Ladmiral J.-R. Traduire: théorèmes pour la traduction. Paris: Payot, . Petite Bibliothèque Payot. № . Цитируется под сокращенным названием «Переводить» («Traduire»). ⁹ Encrages: Poésie/Traduction anglais-français/français-anglais. Université de Paris VIII. Dép.d’Études des pays anglophones. Printemps–été . № –. ¹⁰ Lectures. Vol. –. Traduzione tradizione. Bari: Edizioni Dedalo libri, Agosto (Instituto di Lingua e Letteratura francese. Facoltà di Lingue, Università di Bari). ¹¹ Fauchereau S. Traduire en collaboration z Encrages. . Vol. –. P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 75
75
16.04.12 15:50
бы то ни было связи с реальностью, и в то же время представляет собой саму нормативность («во что вы лезете!»). Именно «Теоретические проблемы перевода» Мунена могли бы служить замечательным примером такой теории, если бы не одно «но»: это книга лингвиста, который излагает проблемы перевода, как они представлены в различных лингвистических теориях; перед нами дескриптивная лингвистика или, точнее, подобная дескрипция различных лингвистических теорий. Ничего другого. Именно поэтому универсалии занимают здесь столько места. Мунен ни слова не говорит о том, что происходит, когда мы переводим, еще меньше — о том, как следует переводить. Аналогичное недоразумение возникает в противопоставлении литературной критики и творчества: «когда чем-то много занимаешься», возникает сомнение «в полезности теорий». Оцените самоуверенность практиков. Второй случай представляет живой теоретический интерес, в то же время он является еще одним прекрасным примером теоретического аутизма, в котором, в силу групповщины и автореференциальности, научное исследование смешивается с властью, эпиcтемология — с интеллектуальным маркетингом. Речь идет об отношении между переводом и ритмом. Уже Данте, в Convivio, осуждал переводы, которые пренебрегают ритмом. Теория перевода встречается с теорией ритма в тот момент, когда она начинает принимать в расчет тексты. Именно в это кричащее противоречие попадают П. Люссон и Л. Робель ¹². Поскольку видят только язык, не принимая во внимание дискурс. Критикуя не очень понятно каких теоретических оппонентов, эта антология идеализма — которая как раз характеризует практиков без «теории» — является критикой, которая не определила свой объект. Она берет на себя смелость выдвигать положения по поводу перевода, категорически отказываясь прибегать к «семантике», наверное, для того, чтобы избежать «подтекстов философского и лингвистического порядка», каковые она тем самым только приумножает. Когда речь идет о переводе, невозможно избежать вопроса смысла, семантики. Вот почему необходимо разработать теорию смысла и смысловой ценности — языка и дискурса. Требование строгости сводится здесь к понятию в «исчислимого», при этом отношение между исчислимым и коммуникативным не имеет научного основания. Сопряжение теории ритма и теории перевода осуществляется на базе бинарной оппозиции, противопоставления тождественного и различного, где ритм сведен к метру ¹³. Смысл не исчислим. И не обязательно «дискретен». Сциентистский отказ от семантики предполагает ¹²
¹³
Lusson P., Robel L. Traduction générale et traduction rythmique: vers la théorie z Encrages. . Vol. –. P. –. Эта статья основывается на теории ритма самих Люссона и Робеля. См., помимо прочего, их статьи в: Langue française. Septembre , № . Я отсылаю здесь к своей работе: Meschonnic H. Critique du rythme. Anthropologie historique du langage. В печати.
76 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 76
16.04.12 15:50
отказ от дискурса в пользу языка, от семантической ценности в пользу формы. С этой точки зрения текст есть «совокупность значимым образом различающихся переводов». Лингвистически и поэтически это невозможно. Перевод — это и специфичная историчность, и специфический речевой акт. Текст и его переводы вовлечены в историю и различные языки, текст и его переводы суть различные стратегии и ставки. «Дон Кихот» не есть совокупность его переводов. Его перевод Флорианом составляет не часть текста, а часть отмеченного своим временем культурного комплекса, как и перевод дантевского «Ада» Риваролем. Это иной лингвистический и культурный объект. Истории переводов одного и того же текста могут не сходиться в одно русло: возьмем, Беранже на русском. Таким образом, в устрашающе теоретическом «Положении» «Encrages» историчность вытеснена в пользу структур, так же как субъектдискурс — языком. Поэзия, как «память и исследование языка», является историей без субъекта. Максимальное расширение понятия перевода ведет к дефициту понимания, что и происходит с дефиницией ритма («исчислимое в структурировании объектов»), в которой в применении к речи оживает мечта Лейбница о том, что все исчислимо. Любой объект познания призван создать свою эпистемологию. Речь, ритм, перевод не приемлют наивной научности, применения традиционной эпистемологии к дискурсу, моментам означивания и субъекту. В «ритмическом переводе» Люссона и Робеля удерживается лишь «ритмический скелет», своего рода «метрический гомоморфизм». В чем сказывается отождествление ритма с метром. Снятие проблемы формы выливается в проблему ямба, где главное — бинарность. Это нормативная теория: она тяготеет к «инструкциям». Смысл утекает в смысл. Откуда и теоретическая расплывчатость. Перевод и его теория нуждаются в теории смысла, значения и дискурса. Теория ритма и теория перевода нуждаются друг в друге. Но если такие теории ограничены понятием языка, они погрязают в традиции. Ритм увязает в метрике. Лишь принимая во внимание понятие дискурса, такие теории могут сообразоваться с историчностью и специфичностью речевых практик. Жан-Рене Ладмираль
После того, как было размечено поле публикаций о переводе, образующих общие теоретические рамки, в которые встраивается этот номер, мне остается указать на то, что предопределило его внутреннюю «логику». Последняя базируется, прежде всего, на некоей ситуации напряженности —диалоге и дуэли — между мной и Анри Мешонником, то есть между его «поэтикой перевода» и моими «теоремами перевода», которые восходят к тому, что я назвал бы лингвистической философией переводоведения. Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 77
77
16.04.12 15:50
Вот почему это диалогическое «Введение» сразу принимает (и/или сохранит) откровенно полемический оборот. И поскольку задействованная здесь литературная форма «диалога» действительно располагает к некоей нескромности... платонической реминисценции, то можно сказать, развивая настоящую аналогию, что речь идет о диалоге эвристическом. Впрочем, мы увидим, что на критику А. Мешонника я отвечаю лишь защищаясь, причем избирательно, не перенося, поначалу, дебаты на территорию противника.... Недостаток места, а также неоднозначность доброй части формулировок Мешонника не позволяют мне ответить подобающим образом... Анри Мешонник
Без напряжения и напряженности не существует никакой теории, теоретической деятельности вообще. Именно эта проблема бросается мне в глаза в понятии «переводоведение», предложенном в работе «Переводить: теоремы для перевода» ¹⁴. Дело не в словах, речь о теоретической проблеме. Под вопрос попадает не специфика поля исследований, а некая автономия, которая подразумевается термином. Не говоря уже о грезе научности. На немецкий манер. Ну, почти. Конечно, здесь мы найдем все практики, начиная с эссе, откровения переводчиков, даже сопоставительную стилистику. Но мне не кажется, что уместно говорить о «лингвистике вмешательства» как о «теоретическом подспорье в работе «полевых» переводчиков». Потому что здесь нет ничего специфического. Все есть вмешательство. Преподавание само по себе является вмешательством. Невежество или готовые идеи вмешиваются в точности так же степени, что и лингвистика, или — что и понятие лингвистики, приспособленное для подходящего использования. Если речь идет о «критическом освещении», то значит речь снова идет о теории языка. Якобы переводчик выиграет, если не будет Господином Журденом от теории. И лингвистики. За антитеорию приходится платить дорого. Вот почему, превращая теорию и критику в стратегические синонимы, я считаю более продуктивным и более уместным говорить о теории перевода. Более того — о поэтике перевода. Это означает две вещи. Первая состоит в том, что для всех дискурсов, для всех способов обозначения, поэтика является необходимой дисциплиной, поскольку никакая теория способов обозначения не может создаваться без обращения к теории литературы. И обратно: никакая теория литературы не может открыть рта без теории «повседневного языка» и множественности дискурсов. Вторая основывается на фундаментальном постулате критической теории Хоркхаймера ¹⁴
А также в статье: Ladmiral J.-R. Philosophie de la traduction et linguistique d’intervention z Lectures. Vol. –. P. –. Цитируется под сокращенным названием «Philosophie...».
78 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 78
16.04.12 15:50
и Адорно, гласящем, что всякая теория, затрагивающая социальное измерение, — что и происходит в случае языка, литературы, истории, — не может остаться частной, региональной доктриной: она предполагает некую теорию общества. Взаимововлечение, которое имеет место в случае истории, социального, языка, противостоит всякой попытке создания какой бы то ни было региональной эстетики, переводоведения, равно как филологии или теологии. Рассматривать эстетику в себе самой — это значит смотреть на критическую теорию уже сквозь феноменологию, которая в настоящий момент является доминирующей философией. Но в точности так же она является философией кризиса и кризисом философии. Поэтому в этом термине «переводоведение» я мечу в двусмысленность отношения к критической теории и тем самым к другим наукам, которые из «гуманитарных» становятся «социальными», что, по моему мнению, является чем-то большим, нежели «низкопробным англицизмом». Амбивалентность отношения к семиотике, например. Постулаты семиотики мешают создать как семиотику ритма, так и семиотику перевода. Потому что она, по определению, остается внутри теории знака и ее крайних проявлений — фокусов с исчезновением означающего. С другой стороны, чтобы подвергнуть критике понятие текстуального бессознательного, без чего мы его просто некритически воспроизводим, также необходима поэтика. Тут если что и остается, то только техника контрастивной грамматики. Но внутри языка, в его отношении к языку. Ибо речь о дискурсах. Жан-Рене Ладмираль
Прежде всего, о проблеме переводоведения . Если верно, что «под вопрос попадает не специфика поля исследований», то автономию так называемого переводоведения отрицать нельзя, если только неправильно понимать смысл, при том при всем расхожий, слова «автономия». Автономия, как мы знаем, это не независимость, и еще меньше — изолированность или онтологическая инсулярность. Раз так, то должно быть ясно — и это ясно, стоит лишь как следует прочитать теоремы, изложенные в книге «Переводить», — что «переводоведение» не что иное, как эпистемологическая этикетка, которая обозначает en extension некое исследовательское поле, область изучения, имеющую в качестве объекта различные аспекты перевода. Конечно, ей можно предпочесть лингвистически менее удобную синтагму теория перевода. Почему бы и нет? Для меня (см. «Переводить», с. ) переводоведение и теория перевода являются синонимами (но признаюсь, я не уверен, что они являются «стратегическими» синонимами). С этим дополнительным уточнением, что теория перевода обозначает по содержанию [en compréhension] «неотъемлемую часть переводоведения» («Философия...», с. ), призванную осмыслить или, точнее, «теоретизировать» ту область, которая предварительно очерчена во всем объеме. Полагаю, что будет также «проЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 79
79
16.04.12 15:50
дуктивно» и «уместно», и, между прочим, более точно определить наши термины именно таким образом. Но было бы бессмысленно в том, что касается этого терминологического пункта, предаваться критической экзегезе «симптоматического прочтения», ведь вопрос здесь именно только в слове! Другой вопрос o словe (или словах): переводоведение ни в коем в случае не восходит к какой бы то ни было «мечте о научности», ни в той ни в иной мере, а вообще не ведет! Разве что именно «на немецкий манер», то есть в широком смысле слова, когда так называемая «наука» (Wissenschaft) обозначает любое организованное знание, обязывающее себя отвечать требованиям собственной методологии, в частности, процедурам критического контроля, производимого аргументативной рационализацией ¹⁵. Я много писал об этом в книге «Переводить» (с. и далее, с. и далее), а также и в другом месте ¹⁶. Впрочем, в этом «изза рейнском» семантическом импорте нет никакой особой смелости, и в современном французском языке слышны его многочисленные отзвуки. Только если кто-то не хочет прикинуться наивным и принимать более-менее недавние выражения «наука о литературе», «юридические науки»... и last but not least, конечно, «политические науки» в строгом смысле «(точных) наук», который изначально присутствует в этом слове в его французском варианте. С равным успехом мы можем использовать такое же выражение «наука о переводе» в качестве синонима «переводоведения» («Философия...», с. и далее, ср. «Переводить», c. ). Видеть в этом «мечту о научности», в том смысле, в каком это является критическим упреком, — значит стремиться к ссоре по-...немецки ¹⁷ (речь о языке, а не о народе). Еще один пример простого «вопроса о словах». Что касается существа дела, то есть реальности автономии, которая определяет (в этимологическом смысле) переводоведение, я не вижу ¹⁵ ¹⁶
¹⁷
Отошлю здесь к условиям, служащим основой появления того, что Юрген Хабермас тематизирует как горизонт идеально рационального анализа (Diskurs). Ср.: Philosophie... P. sq., . Тут действительно есть проблема, когда то, что я называю артефактом перевода — понятие, порожденное в данном случае языковой интерференцией, заключающейся в том, что смысл французского science расширяется за счет отсылки к немецкому Wissenschaft, и при этом поддерживается претензия сохранить его строгое семантическое содержание — приводит к тому, что из психоанализа и марксизма делают «науки» в узком смысле слова, к чему, например, Л. Альтюссер, как кажется, испытывал громадное искушение; что отмечает также и сам Анри Мешонник: Pour la poétique II. Paris: Gallimard, . P. . Здесь автором употреблена непереводимая идиома. В тексте: «une querelle d’... allemand», — что означает «ссора из-за пустяков», а дословно: «ссора по-немецки». В устойчивой идиоматической форме слово «немецки» пишется всегда с большой буквы («une querelle d’Allemand»), откуда и появляется последующее замечание Ж.Р. Амираля о записи этого выражения без употребления большой буквы, что дает ощущение, что речь идет о языке, на котором в данном случае ссорятся. — Прим. пер.
80 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 80
16.04.12 15:50
ничего, что противостояло бы конституированию «регионального переводоведения» («региональное» слово не мое, но я согласен принять его на свой счет), если мы понимаем, о чем говорим: регион является подмножеством, располагающимся в более широком контексте, с которым оно находится в диалектическом взаимодействии. Иначе говоря, следует признать за переводоведением (пусть оно будет, если это так важно, «региональным») автономию, то есть относительную независимость в обстановке взаимозависимости. В чем в точности и заключается междисциплинарность, — если только не представлять ее себе как некую холистскую и неопределенно мистическую туманность, где все находится во всем и наоборот... Это верно, что мало-помалу и, так сказать in nuce, теория перевода предполагает теорию литературы, которая предполагает теорию субъекта, которая предполагает теорию истории и теорию общества... Но нельзя ограничиваться каким-то колдовским заклинанием, которое перебирает по одной, как на четках, теории в их «взаимововлеченности». Другое. Я с удовольствием бы сказал после всего этого, что любая гуманитарная наука является наукой социальной. И что? Все мы являемся социологами... Но это еще нужно доказать при помощи работы на территории этой науки и в самой материи ее теоретического производства. Одна из слабостей критической теории Франкфуртской школы в том, что это не было продемонстрировано в должной мере. И таким образом она навлекла на себя упрек в идеализме, — в том, что она все больше и больше соскальзывала к тому, что я назвал «суперструктурализмом», то есть к теории, все больше и больше центрирующейся на изучении культурных надстроек. Впрочем, мы подходим здесь к только что упомянутой проблеме метатеории, которая лежит в основе аргументации А. Мешонника. Здесь мы попадаем в замкнутый круг, из которого сложно выйти, и с которым столкнулась критическая теория ¹⁸: нет метатеории познания без теории общества, но нет также и теории общества без метатеории познания. Главное, я оспариваю то, что навешивание такого ярлыка (или, если воспользоваться английским термином, как это любят делать некоторые психо-социологи, labelling), как «преподаватель языка» (см. ниже) является образцом в достаточной степени разработанного... и что-то реально объясняющего социологического анализа. Но в особенности было бы нужно, чтобы социологизирующая диагностика нашла какие-то конкретные способы защитить себя от содержания критикуемых теорий, при отсутствии чего не рискует ли идеологическая критика оказаться лишь упражнением в стиле, где виртуозность полемического пера служит лишь прикрытием им¹⁸
Ср.: Habermas J. Connaissance et intérêt / Préf. J.-R. Ladmiral., trad. G. Clémençon et J.-M. Brohm. Paris: Gallimard. ()—(). P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 81
81
16.04.12 15:50
прессионистских упрощений, свойственных литературной «эссеистике»? И чтобы закончить с этим сюжетом, да, я продолжаю думать, что гуманитарные науки называются сегодня, все без исключения, «социальными науками» только в силу низкопробного англицизма («Философия...», с. ), в чем я усматриваю возгонку цен и этикеток на интеллектуальном рынке. В лучшем случае, речь идет о трюизме — в этой перспективе, я с удовольствием соглашусь, чтобы «переводоведение» называлось «социологией перевода», так же, как те социологи бессознательного, которых до настоящего времени называли, конечно, на правах аббревиатуры, психоаналитиками, тогда как нужно бы было уяснить себе, что они являются «социо-психоаналитиками», ну и тому подобное... Что касается понятия лингвистики вмешательства, то, надо полагать, оно не было правильно считано. Однако я открыто подчеркнул, что заимствовал этот термин из области психосоциологии («Философия», с. и далее). Таким образом, оно играет здесь роль исключительно технического термина (психосоциологическое «вмешательство» или «посредничество»), что не было понято ¹⁹. Если что-то и может обсуждаться, но реально, то есть в деталях, то это, возможно, значимость аналогии, которую предлагается провести между социоаналитическим посредничеством и переводом. Параллельно, именно в отношении лингвистического вмешательства, приобретает свой смысл понятие текстуального бессознательного, которое я тематизирую как институциональное бессознательное переводческого вмешательства. С другой стороны, я не согласен, что притом, что она не является поэтикой перевода, работа Центра институционального анализа перевода ²⁰ является тем не менее ее «не-критическим воспроизведением». Тогда как в строгом смысле слова сходство институционалистской критики имеется как раз с критической теорией (сходство не только тематическое, но также и историческое) («Философия...», с. и далее). Что касается философских предпосылок: в чем мои переводоведческие теоремы находятся под влиянием феноменологии? о какой феноменологии идет речь? ¹⁹ ²⁰
Тем временем только что вышла, например, книга Реми Хесса «Социология посредничества» (Hess R. La Sociologie d’intervention. Paris: P.I.F., . Coll. Le sociologue. № ). Нехватка пространства не позволяет мне развить здесь эту общую проблематику и продвинуться дальше, чем это делается в «Философии...»; я посвящу этому следующую работу. Впрочем, я приступил к этой работе, анализируя отдельно педагогическую институцию преподавания языков (в моем тексте в специальном, посвященном переводу, выпуске журнала Langages (Décembre . № . P. –; он затем был переиздан в «Переводить» (Traduire. P. –.)). К этому ли отсылает эпитет «преподаватель языка», ограничительный характер которого я отказываюсь признавать? И если верно, что «преподавание… само по себе является вмешательством», то в неспециальном смысле этого термина; однако, по правде сказать, здесь не место рассуждать о том, какие отношения существуют между педагогической практикой и психологическим вмешательством.
82 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 82
16.04.12 15:50
и в каком смысле можно говорить, что «феноменология на данный момент является доминирующей философией»? Герменевтика не является феноменологией. Анри Мешонник
Конечно, между теорией и практикой существует бесконечное количество отношений, которые их объединяют и их разделяют. Нужно еще раз определить термины. Под теорией я понимаю теоретическую активность (а не такую-то или такую-то «теорию») как поиск стратегий, ставок, имплицитных понятий о языке, которые практики одновременно обнаруживают и скрывают. Не знание, а поиск того, что мы не знаем и что происходит в языке. С этой точки зрения всякий перевод — и сам переводчик — являют собой экспериментальную поэтику. С этой точки зрения невозможно «разделить теорию и практику, когда речь идет о том, чтобы переводить» («Переводить», с. ). Избыточное место, которое уделено Мунену, уже само по себе представляет недоразумение, о котором я говорил в отношении теории. То же и с вопросом о непереводимости. Что для меня является лишним знаком метафизического статуса теории перевода Ладмираля. К поэтике перевода имеет отношение скорее историчность переводческих практик, переводов и отношений к текстам. Литературный перевод необходимым образом подразумевает теорию литературы. Она необходима, чтобы понять, почему такое количество переводов уступает произведениям, которые они переводят, и почему срок их жизни гораздо короче, почему и каким образом переводить — это не то же самое, что писать. В то время как могло бы быть тем же самым. Всякая застенчивость по отношению к поэтике и к поэзии, всякое «воздержание от теории» оборачивается, таким образом, двусмысленным поведением по отношению к теории. В противоположность теоретическому статусу, заявленному термином «теорема», эта застенчивость указывает на упертость этих теорем, которые с его помощью разворачиваются в сторону прагматики, обращаются против «красноречия теории» («Переводить», с. ). Это речь того, кто практикует антитеорию. На лингвистическую аргументацию Мунена о непереводимости не существует теоретического ответа, но только ответ прагматический. Проблема синонимии (там же, с. ) рассматривается в грубом приближении. Сказать, что лошадь, кляча и скакун являются «тремя способами сказать «то же самое»» (с. ), это значит путать между собой знак и референт. Дуализм, отвергнутый за его теоретическую слабость (с. ), возвращается в виде оппозиции смысла и стиля, которая подразумевает оппозицию между денотацией и коннотацией (с. ). Таким образом, сохраняется прежняя стилистика, которая полностью принадлежит традиционной теории, благодаря своей предпосылке о норме и отклонении Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 83
83
16.04.12 15:50
в языке ²¹. Коннотация, которая подвергается критике теоретически, оказывается утвержденной прагматически, то есть в эпистемологической размытости. Отсюда недалеко до поделок практиков. При этом все время говорится о теории, в виде различения семантической и семиотической коннотаций (с. ). Прагматика приводит к тому, что стилистика и поэтика примиряются (с. ), в то время как на самом деле они радикальным образом расходятся. Стилистика имеет дело, в лучшем случае, со структурами. Она может быть структуралистской. Поэтика предполагает систему, которая со структурой не имеет ничего общего, и взаимодействие между теорией и практикой, которого также нет в стилистике. Работа «Писать Гюго», например, оспаривает, что понятие формы-смысла «довольствуется созданием неологических соединений, которые сополагают противоположные концепты» (с. ). Но она подтверждает, что это представление, заимствованное у (литературной) семиотики, относится к традиционной теории. Поэтика перевода и ритма, о которой я говорю, является насколько теорией, настолько и практикой: и она начинается в «Пяти Свитках», которые не являются теорией. Жан-Рене Ладмираль
Что касается проблемы синонимии ²², я не вижу, в чем «Переводить» рассматривает ее «в грубом приближении», тем более, что речь шла о том, чтобы тематизировать ее исключительно как теорему для перевода, то есть выделить семантику подлежащих переводу коннотаций через противопоставление их простой стилистике (что и было сделано сразу после осужденного слишком быстро отрывка, см. «Переводить», с. и далее), а не о том, чтобы написать другую книгу под названием «Общая семантика»; вряд ли стоит мерить реальную книгу меркой книги возможной. И особенно: если я и отмечаю поначалу, что лошадь, кляча и скакун представляют, как утверждается, три способа сказать «то же самое», то это для того, чтобы лучше продемонстрировать затем (с. и далее), насколько это выражение двусмысленно и приводит к путанице. Если взглянуть на вещи более внимательно, эти три знака не означают одну и ту же внелингвистическую реальность (референт). Допустить это означало бы уступить тому, что я критиковал, в частности у Дж. Лионса, под именем одержимости референтом (с. и далее). Если выразить это в одной формулировке (видоизменяя зоологическую переменную): «На²¹ ²²
Имеется в виду лингвистическая гипотеза о существовании нейтрального языка, по отношению к которому исчисляется «отклонение» любого определенного языка. — Прим. пер. Говоря в целом: следовало бы отвечать по пунктам; но здесь я должен довольствоваться тем, что исправлю то, что выглядит как искажение смысла до наоборот.
84 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 84
16.04.12 15:50
чиная с древних времен, философам известно, что понятие собаки не кусается, — а лингвистическое означаемое слова — то же!» («Переводить», с. ). Достаточно перечитать эти рассуждения, чтобы отдать себе отчет о том, что ничто не позволяет утверждать, что здесь «путают между собой знак и референт». Что касается стилистики, то это неточно, что мои теоремы к ней «возвращаются»; напротив, они ее покидают. Вот почему я предпочитаю, чтобы поэтому они начинались постановкой проблемы на том уровне, на котором она с самого начала ставится для общей идеологии, свойственной неспециалистам, прежде чем от нее отойти для того, чтобы пойти за ее пределы, к более углубленной теоретизации. Существует квазипедагогическое измерение критики идеологий ²³. Недостаточно отдать так называемую стилистику, так же, как понятие «отклонения», на поругание «традиционной теории». Концепт, принцип, теория (скажем: «теоремы») не могут быть подвергнуты критике сами по себе, без связи с двойным контекстом, теоретическим и практическим, в котором они артикулируются, в котором они разрабатываются, и, может быть, ратифицируются. Иначе мы попадаем в царство онтологии! Стоит ли напоминать это тому, кто клянется диалектикой? Таким образом, пресловутые коннотации стилистики соответствуют одному моменту анализа, они используются и «пользуются» прагматически; и именно в этом виде они должны быть сохранены как элементы, неотделимые от семантизма, или «семантических» (с. и далее), а не «стилистических» коннотаций (с. и далее), в том виде, какой они приобретают уже после того, как были подвергнуты детальному анализу (на приблизительно тридцати страницах! см. c. и далее); но без того, чтобы выплескивать вместе с водой ребенка, руководствуясь не к месту приходящейся, поскольку она презирает практику, теоретической чистотой (с. и далее). Тем не менее эта коннотация, которую я называю семантической, не просто «утверждается прагматически», но как раз и прагматически, и теоретически; и здесь нет никакой «эпистемологической размытости», потому что ельмслевское понятие семиотического коннотата образует здесь (с. и далее) одновременно и полюс, в противоположность к которому устанавливается определение «семантических коннотаций» (в отношениях лексической противоположности, но также диахронической дополнительности), и то, что я называю также «метаконнотацией», которая удостоверяет теоретический статус, общий как для одних, так и для других (с. ), — для коннотаций семантических и коннотаций семиотических (см. схему, с. ), в то же
²³
Именно «критику идеологий» или «критику идеологии» — как следовало бы перевести немецкое понятие Ideologiekritik — претендует построить здесь А. Мешонник, снабжая себя чем-то вроде «скрытой аргументацией», как сказал бы Юрген Хабермас (hinter [meinem] Rücken).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 85
85
16.04.12 15:50
время, как нацелена на то, чтобы осмыслить лингвистическую деятельность в целом. И не достаточно отвергнуть применение ельмслевской семиотики, если только не рассуждать недиалектически, постулируя, так сказать, платонизм магической сопричастности идей между собой, в терминах которой умозаключения поэтики были бы трибуналом в последней инстанции, перед которой должна бы была предстать лингвистическая теория, из которой эти умозаключения были (более или менее удачно) выведены. История наук достаточно ясно демонстрирует, что частичное теоретическое заимствование («теорема») всегда возможно, одной парадигмой — у другой, без того, чтобы это автоматически означало тотальное поглощение одной теории другой. Sol lucet omnibus... Что касается «вопроса о непереводимости», за ним действительно можно увидеть метафизику (в негативном смысле, в котором, конечно, это слово употребляется в обыденном языке). Но другого я и не говорю: я посвящаю не менее одной главы «Переводить» полностью тому, чтобы показать это детальным образом, показать и проанализировать истоки и механизмы этой идеологизации, которая, действительно, особенно у Ж. Мунена, пытается «деисторицизировать проблемы (перевода) для того, чтобы разместить их в идеальной вечности, которая поддается неисчерпаемому риторическому варьированию» (с. ). Тем не менее, как мне кажется, границы перевода существуют. Важно поэтому очертить их настолько точно, насколько это возможно, пытаясь держаться точного понятия перевода, где верно, что добрая часть «метафизических» проблем непереводимости обязана сколько стремлению к идеологической вечности, субстанциализирующей языки, столько и недостаточной точности понятия перевода, неправомерным метафоризациям, одновременному учету взаимопротиворечивых требований, двойных смыслов, которые порождают искажение смысла до наоборот… Конечно, эти границы перевода являются частично историческими, то есть исторически преодолимыми, но не целиком, если только не призывать к Истории с помощью магии, как к крупномасштабному орфическому шабашу обезличивания, синкретизм которого является в конечном счете лишь недостаточно диалектизированным неоспинозизмом. Вместе с тем я бы очень хотел, чтобы табуированное слово непереводимое не произносилось (и даже чтобы о «переводимости» говорили, как это делают Ж. Мунен и А. Мешонник, с явным удовольствием). Но поэтому, рискуя навлечь на себя анафему как еретик, который тайно нарушает запрет, я отказываюсь вести речь о максимализме, который в этом случае не может быть не чем иным, как пафосностью и риторическим заклинанием. В отношении этой болтовни опыт переводческой практики оказывается беспощадным; а абсолютные успехи, если таковые найдутся, — узко локализованными и относящимися к разряду лю-
86 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 86
16.04.12 15:50
бопытных случаев, вроде тех редких феноменов, на которые стоит смотреть, но так, чтобы не ослепнуть. Что касается Жоржа Мунена, А. Мешонник расценивает, что теоремы «Переводить» предоставляют его теории «избыточное место». Но я не считаю, что следовало бы «забыть» Ж. Мунена. Фантазматическая претензия на абсолютный «эпистемологический разрыв» является, в действительности, нереализуемой и иллюзорной. В той мере, в какой Ж. Мунен является исторически отцом-основателем (founding father) принципа теории перевода на французский язык, я придерживаюсь мнения, что следует занять по отношению к нему позицию и обсуждать его утверждения. Даже если его названные выше «Теоретические проблемы перевода» являются в действительности лишь хорошим «Курсом общей лингвистики»... вплоть до того, что в них можно увидеть в равной степени как «нулевую степень», так и, в собственном смысле слова, начало переводоведческой традиции. Даже если в «Переводить» Мунен почти никогда не цитируется иначе, как объект критики, а именно — часто (passim!). Прежде всего, следует вначале расположить проблемы на уровне традиции и расхожей идеологии, которые образуют общий для всех язык, без которого подлинная теоретическая дискуссия не может иметь место; в отсутствие чего слишком легко прийти к тому, чтобы обмениваться исключительно анафемами, произносимыми каждым из их авторов на своем теоретическом идиолекте и от имени чего-то вроде доктринального аутизма и производящими извращенные последствия, которые странным, но значащим образом воспроизводят лингвистический солипсизм, частью которого является «преюдициальное возражение» о непереводимом самом по себе (см. «Переводить», с. и далее и с. и далее). И особенно, кажется, что в переводоведении есть две противостоящие традиции: та, примером которой в моих глазах является поэтика перевода, предложенная А. Мешонником, и другая, к которой принадлежат те, кого я называю семантиками перевода, к которым я отношу и себя самого (с. и далее), примером которых является Ж. Мунен. Анри Мешонник
Будучи практикой и теорией, перевод ставит одну эпистемологическую проблему — проблему лингвистики. И проблему неизбежных связей с тем, что теория языка извлекает из философии языка. Ни одна из этих связей не является невинной. Ни одна из них не устанавливается безнаказанно для практик. Поэтому я ставлю под вопрос применение лингвистики Ельмслева («Переводить», c. ). Я призываю рассматривать поэтику как то, что так или иначе производит любая лингвистика. И обратно: что теория синтаксиса, например, предполагает поэтику. Существует ли только отдельная поэтика для литературы и поэзии, и только где-то там, далеко — теория коммуникации? Не существует ли Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 87
87
16.04.12 15:50
поэтики философии, каждого философского текста? Angst — это единое означающее у Фрейда. Переводить его то как «страх», то как «боязнь», — значит видоизменять его, превращая в означаемые. Не надлежит ли читать психоанализ психоаналитически и прислушиваться к означающим. Передавать перевод, и, в частности, философских текстов, в ведение герменевтики, не означает ли это остаться в рамках дуализма, который отъединяет означающие от означаемых? Так что я не думаю, что существует «герменевтическое измерение [...], внутренне присущее всякому переводу» (там же, с. ). Речь здесь идет об интеграции в феноменологию со всем тем, что она содержит в себе от той теории языка, где текст включен в понимание и в работу толкователя, — откуда и появляется его вмешательство. Но для поэтики дискурс является способом обозначения, который не обращается к дополнительному вмешательству феноменологического понятия «хотеть сказать» и его интенциям, — этому семантическому старью, «поэтическому старью», как говорил Рембо. Без сомнения, здесь присутствует также философское старье: гегелевское «снятие» не является ли таковым? Не сама ли эта интеграция в феноменологию воодушевляет — но оправдывает ли? — символ веры в несовместимое (в плане историчности понятий и их стратегий), «одновременно адорнианца и хайдеггерианца» (там же, с. ; сноска )? Как и возвращение к самой идеологии практика-прагматика: идеологии скромности, прозрачности: «существовать и уметь исчезать» (там же, с. ). Переводчик, который исчезает, совершает над собой акт справедливого возмездия. Хорошо известно, что святой Иероним и Лютер не исчезли. И никто из великих переводчиков. Классическая теория, теория преподавателей языка, — единственная нормативная — роет могилу прозрачным скромникам. Жан-Рене Ладмираль
Если речь пойдет о представленных выше замечаниях А. Мешонника, на которые я попытался здесь ответить очень бегло, тот, кто их прочитает, в целом вынесет из этого следующее: ) что некий Жан-Рене Ладмираль (Х) опубликовал книгу, под названием «Переводить: теоремы для перевода» (Х’), пытаясь внести вклад в теорию перевода (Х’); ) что этот автор (Х) питает «мечту о научности» и что он является «Господином Журденом теории», что он — жертва «недоразумения», «метафизического», что он не кто иной, как «практик-прагматик», что он является не «великим переводчиком», а всего лишь «преподавателем языка», что он не умеет «психоаналитически читать психоанализ» (что уж говорить о том, чтобы его переводить..!) и проявляет непоследовательность, желая видеть себя «одновременно адорнианцем и хайдеггерианцем», и что, если он «исчезнет», это будет лишь «справедливым возмездием», потому что он «роет (свою собственную) могилу»;
88 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 88
16.04.12 15:50
) что его книга (X’) «прибегает к фокусам исчезновения с означающим» к «некритическому воспроизведению» понятия текстуального бессознательного, которое остается замкнутым в «техницизме контрастивной грамматики», что он «ведет речи прагматика антитеории», «смешивает» между собой некоторые базовые концепты, остается «в грубой приблизительности» и в «эпистемологической размытости», что он в целом завален «семантическим старьем» и «старьем философским»; ) что предложенные переводоведческие теоремы питаются «невежеством» и «готовыми идеями», затуманены «доминирующей философией» (которая находится в «кризисе») и наполнены различными «двусмысленностями», также неспособными «создать» как «семиотику ритма», так и «семиотику перевода», что они предлагают лишь «региональное переводоведение», которое остается (вот ведь беда!) «подчиненным теории знака», короче говоря, все эти скромники из-за своих слишком «застенчивых» теорем не представляют ничего, кроме «антитеории»... Вот так! На самом деле более внимательное перепрочтение приводит читателя, без сомнения, к тому, что он замечает, что коннектор, в котором выражается тождество между субъектом (Х/Х’/X’’) и предикатами, которые только что были перечислены, недостаточно проясняет. Но после того, как третье прочтение показало ему, что невозможно найти ни одного позитивного слова о книге «Переводить» в этих трех замечаниях, он поймет, что правильно сделал, что восстановил этот подразумеваемый коннектор. Может быть, он задастся вопросом, почему этот скрытый намек, формулировка которого заключается, так сказать, в «паратактическом» поучении посредством выпадения связующего звена и в этом виде заставляет вспомнить о рекламных техниках воздействия с помощью монтажа образов или, если сказать еще проще, с помощью ассоциации идей... но в конечном счете сообщение ведь дойдет! Сейчас, чтобы «подвести» итог, я сделаю только три замечания. Прежде всего: идея, что один знак-языка переводимого должен всегда соответствовать одному-единственному, устойчивому знаку-языка переводящего, исходит от неправомерного уподобления перевода простому перекодированию («Переводить», с. sqq. и passim). В этом есть одновременно теоретическая наивность и практическая невозможность. Однако, кажется, что именно она лежит в основе критики моего «расщепленного» перевода слова «Angst» у Фрейда (с помощью «страха» (angoisse) или «боязни» (peur)). Формально я оспариваю, что квазифантазматическая одержимость таблицей сверхтерминологизирующих соответствий является способом «психоаналитически читать психоанализ»,— напротив! Невзирая даже на то, что этот субстанциализирующий буквализм с некоторых пор встречает безоговорочное покровительство в различных кружках, обретающихся под знаменами Фрейда... Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 89
89
16.04.12 15:50
«Указания такого типа исходят от нелингвистической установки. Обусловленные традицией педагогики ²⁴, они по природе своей являются идеологическими и происходят из субстанциалистской метафизики языка: как если бы возможность транскодирования означающих переводимого языка в означающие языка переводящего была гарантирована квазионтологическим постоянством каких-то (нам не известных) атомов означаемого (с. )». Затем, в более общем плане: не признавать, что процесс перевода имеет то, что я называю «герменевтическим измерением», это означает просто забывать или не признавать, что он является переводом только в рамках интерпретации, которая вводит в игру опосредование в виде субъективности переводчика ²⁵. «Идея о переводе, из которого была бы исключена всякая интерпретация, является тотально фантазматической, поскольку она подразумевает, что языки могут быть уподоблены кодам (sticto sensus), а перевод становится простой перекодировкой. Это то, что мы называем иллюзией переводческой прозрачности, неизбежным следствием идеологии, царящей над спонтанным и дорефлексивным лингвистическим сознанием, которое является здравым смыслом» (с. ). Если только не предположить, что так называемая субъективность не находит свое тотальное (тоталитарное?) завершение в объективной Науке, окрещенной «анализом» или «теорией» (а некоторыми даже «практической теорией»), но которое, по-моему, слишком напоминает Абсолютное Знание Гегеля, великого теолога Вечности. Наконец, когда я предлагаю переводчику следующую максиму: «быть и уметь исчезать», я, конечно, говорю, что нужно быть для того, чтобы, в данном случае, уметь исчезать. Почему до Мешонника доходит только каждое четвертое слово ? Что до существа дела, то оно совсем не затрагивается: тут нужна целая диссертация, основательное исследование о статусе теоретической организации, свойственной «теоремам для перевода», которые могут стать основанием эпистемологической и философской рефлексии. Скажу только два слова: переводчик должен настолько же держаться «правее» от практицизма, отдающего более или менее «пужадистским» душком, насколько и «левее» от пафоса «лингвистицирующего» теорицизма по природе своей террористического, — я сказал об этом достаточно в другом месте, а именно в «Переводить» (с. и далее). От Аристотеля до Сартра, всем известно следующее: не создавать теории — это значит ее создавать, притом — создавать плохую теорию! Я попытался там же (см. с. и ниже) показать a contrario, как теория может стать «объективной силой», если она переходит в со²⁴ ²⁵
...метафизики гуманитариев, то есть преподавателей гуманитарных наук, еще в большей степени, чем метафизики «преподавателей языка». Traduire. P. ; Ср. Jean-René Ladmiral. «Entre les lignes — entre les langues» (Ж.- Р. Ладмираль «Между строк — между языков»), в специальном номере о Вальтере Беньямине журнала «Revue d’Esthétique» (. № . Nouvelle série: Privât), в печати.
90 Анри Мешонник, Жан-Рене Ладмираль
5_2011.indb 90
16.04.12 15:50
знание практиков, или, в точном смысле слова, слабостью, если она туда не переходит! Перевод взывает к теории в действии (en acte), которая в ясном виде ставит мотивировки теоретической рефлексии в перспективу их применения в и с помощью практики перевода. Таким образом, ключевое слово в этом деле — разъяснение. Настоящий теоретик — это тот, кто устраняет экивоки и выступает третейским судьей в ситуации двойных смыслов. Анри Мешонник
Не существует макротеории до какой-то частичной теории — они появляются одна посредством другой и одновременно: теория языка посредством теории перевода, межу прочим, как и для ритма. Это показано в серии моих книг «В защиту поэтики» (I—V), равно как в работах «Знак и поэма» и «Критика ритма». Преподаватели языка, или языковники, в качестве неязыковедов, выбирают язык вместо дискурса. Это о них, конечно, идет речь, когда я говорю о Господине Журдене и об атеоретической позиции. Что касается остального, между обеими позициями, одна из которых смыкается с лингвистикой, другая — с герменевтикой, нельзя сказать, что одна является хорошей, а другая — плохой. Они являются лишь позициями, теоретическую и практическую эффективность которых нужно понимать. Не существует истины, существуют лишь стратегии и ставки. В счет идет только проверка практик, теория является лишь неопределенной рефлексией над практиками. А практики являются лишь дискурсами, в которых перекодировка, которая предполагает язык-словник, никогда не применима. И наоборот, отношение между дискурсами и системами образует поле перевода текстов. В отношении чего множественность дискурсов и теорий создает множественность критики. И нет никакой другой несовместимости с критикой, кроме как отказ от критики. Перевод с французского Дениса Голобородько
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 91
91
16.04.12 15:50
¹
Испытание чужим. Культура и перевод в романтической Германии¹ Искусство перевода в немецком языке зашло намного дальше, чем в любом другом европейском наречии. Фосс с поразительной точностью перенес в свой язык греческих и латинских поэтов, а Вильгельм Шлегель перевел английских, итальянских и испанских поэтов с таким беспримерным разнообразием колорита, коего до него просто не было… Мадам де Сталь. О Германии Всякому переводчику никак не избежать столкновения с одним из двух подводных камней: он будет с излишней точностью придерживаться либо оригинала, в ущерб вкусу и языку своего народа, либо оригинальности своего народа, в ущерб произведению, подлежащему переводу … Вильгельм фон Гумбольдт. Письмо к Шлегелю, 23 июля 1796
Перевод-манифест
П еревод всегда был областью, содержащей любопытное противоречие. С одной стороны, считается, что перевод это чисто интуитивная практика, — полутехническая, полулитературная, — по сути ¹
Вступление и третья глава исследования А. Бермана о культуре перевода в романтической Германии. Перевод выполнен по тексту: Berman A. L’Epreuve de l’étranger. Culture et traduction dans l’Allemagne romantique. Paris: Gallimard, . P. –, –.
92 Антуан Берман
5_2011.indb 92
16.04.12 15:50
не требующая особой теории или рефлексии. С другой стороны, начиная, по меньшей мере, с Цицерона, Горация и святого Иеронима, имеется огромное количество текстов о переводе религиозного, философского, литературного, методологического, а с недавних пор еще и научного характера. Однако несмотря на то, что о своей работе писали многие переводчики, все же несомненно, что до настоящего времени большая часть таких текстов создавалась непереводчиками. За определение «проблем» перевода брались теологи, философы, лингвисты и критики. Это привело как минимум к следующему: во-первых, перевод оставался подпольной, скрытой деятельностью, поскольку сам о себе не высказывался. Во-вторых, перевод как таковой оставался «немыслимым», ибо трактовавшие его знатоки часто уподобляли его чему-то иному: недолитературе, недокритике, «прикладной лингвистике». Наконец, проводимые, как правило, непереводчиками исследования, были неизбежно чреваты — какими бы достоинствами они ни обладали, — наличием многочисленных «слепых пятен» и несообразностей. В наш век эта ситуация постепенно менялась; написанные переводчиками тексты составили обширный корпус. Более того, осмысление себя стало внутренней потребностью самого перевода, что уже отчасти имело место в Германии в эпоху классицизма и романтизма. Хотя такое осмысление не обязательно выглядит как «теория», как видно из книги Валери Ларбо «По призыву святого Иеронима» (); оно безусловно свидетельствует о том, что перевод стремится стать автономной практикой, которая могла бы определять себя и свое положение, а следовательно, сообщаться, передаваться и преподаваться. История перевода
Первоочередная задача любой современной теории перевода — написать историю перевода. Всякой современности свойственно не возвеличивать прошлое, но, обращаясь к нему, стремиться осознать себя. Так поэт-критик-переводчик Эзра Паунд одновременно осмысливает историю поэзии, критики и перевода. Так в наш век перепереводы великих произведений (Данте, Библия, Шекспир, древние греки и т.д.) непременно сопровождаются осмыслением переводов предшествующих ² . Такое осмысление следует углублять и продолжать. Вряд ли нас может удовлетворить та сомнительная периодизация, которую Джордж Стайнер выстраивает в своей книге «После Вавилона» применительно к западной истории перевода. Эту историю невозможно отделить от истории языков, культур ²
См.: Leyris P. Pourquoi retraduire Shakespeare? z Œuvres complètes de Shakespeare. Paris: Formes et Reflets (Le Club français du livre), . Vol. I.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 93
93
16.04.12 15:50
и литератур, — а значит, и от истории религий и народов. К тому же следует не смешивать все, а, напротив, показывать, как в каждую эпоху или в каждом определенном историческом пространстве практика перевода сопрягается с литературой и языком, с различными межкультурными и межъязыковыми обменами. К примеру, Леонард Форстер говорит, что в конце Средних веков и в эпоху Возрождения европейские поэты часто были многоязычны ³. Они писали на нескольких языках для читателя-полиглота. Нередко они переводили собственные тексты. Таков трогательный случай голландского поэта Хофта, который после смерти своей возлюбленной написал целую серию эпитафий: сначала на голландском, затем на латыни, на французском, снова на латыни, на итальянском, наконец — чуть позже — снова на голландском. Словно ему требовалось пройти через все эти языки, через перевод собственных строк, чтобы верно передать свое страдание на родном языке. После чтения Л. Форстера кажется очевидным, что поэты того времени формировались в среде — будь то среда культурная или простонародная — гораздо более многоязычной, чем наша (которая тоже многоязычна, но поиному). Существовали языки учёности, языки «царственные», как их называет Сервантес, — греческий, латынь и древнееврейский; существовали различные национальные, письменные языки: французский, английский, испанский, итальянский; существовало огромное количество региональных языков, диалектов и т.д. Человек, прогуливавшийся в то время по улицам Парижа или Антверпена, погружался в такое многообразие языков, какого нет и в сегодняшнем Нью-Йорке: его язык был лишь одним из прочих, что делало относительной значимость родного языка. В такой среде письмо являло тенденцию к хотя бы частичному многоязычию, и отчасти сохранялись средневековые правила, приписывающие определенные поэтические жанры к определенным языкам — например, у трубадуров северной Италии с XIII по XV вв. лирическую поэзию — к провансальскому языку, а эпическую — к французскому. Так, Мильтон писал свои неподражаемые любовные поэмы на итальянском, ибо, как объясняет в одной из поэм итальянская дама, которой они были посвящены, «questa è lingua di cui si vanta Amore» ⁴. Разумеется, эта дама знала и английский; но английский не был языком любви. Для Хофта и Мильтона перевод — как и литература — имели иное значение, чем для нас. Для нас самопереводы — исключение, равно как и та ситуация, что писатель — вспомним Конрада или Беккета, — может писать на чужом, не родном языке. Мы даже считаем, что ситуация многоязычия и диглоссии усложняет перевод. Одним словом, сегод³ ⁴
Forster L. The Poet’s tongues. Multilingualism in Literature. London: Cambridge University Press, . Это язык, на котором прославляется Любовь. — Прим. пер.
94 Антуан Берман
5_2011.indb 94
16.04.12 15:50
ня иначе структурируется отношение к родному языку, иностранным языкам, литературе, самовыражению и переводу. Писать историю перевода означает терпеливо восстанавливать ту бесконечно сложную, запутанную культурную сеть, которая в каждую эпоху и в разных пространствах удерживает перевод. И, благодаря полученному таким образом историческому знанию, открывать перспективу нашему настоящему. Служебное положение
В сущности следует понять, какое значение имеет перевод в наши дни в нашем культурном пространстве. Вопрос усугубляется острой, чуть ли не болезненной проблемой. Я имею в виду то, о чем нельзя не упомянуть: утаивание, вытеснение, отверженность и служебность перевода сказываются на положении переводчика, так что сегодня почти невозможно превратить эту практику в самостоятельную профессию. Положение перевода не только служебное: и для читателя, и для самого переводчика оно подозрительно. Почему после стольких удач, стольких шедевров, преодоления стольких, казалось бы, непреодолимых трудностей, итальянская поговорка traduttore tradittore ⁵ до сих пор звучит окончательным приговором переводу? Однако же в данной сфере постоянно возникает вопрос о верности и предательстве. «Переводить, — писал Франц Розенцвейг, — значит служить двум господам». Такова метафора служения. Служить произведению, автору, иностранному языку (первый господин) — и служить читателю и родному языку (второй господин). Здесь проявляется то, что можно назвать драмой переводчика. Если он выберет единственным господином автора, произведение и иностранный язык, решит ввести их — во всей чуждости — в свое собственное культурное пространство, он рискует оказаться чужим среди своих, предателем. К тому же он не уверен, что столь радикальное начинание — Шлейермахер говорит о «приведении читателя к автору» — не обернется против него, не создаст практически нечитаемый текст. Если же, наоборот, попытка удастся и даже, по счастливой случайности, будет одобрена, переводчик не может быть уверен в том, что другая культура не почувствует себя «обворованной», лишенной произведения, которое она считала, безусловно, своим. Здесь мы затрагиваем крайне деликатный вопрос отношений между переводчиком и «его» авторами. Когда же, напротив, переводчик удовольствуется обычной адаптацией иноязычного произведения — Шлейермахер говорит здесь о «приведении автора к читателю», — он, безусловно, удовлетворит ⁵
Переводчик — предатель. — Прим. пер.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 95
95
16.04.12 15:50
наиболее непритязательную часть публики, но непоправимо предает иноязычное произведение, а с ним и самую суть перевода. Подобная неразрешимая ситуация, однако, не возникает сама по себе: она обусловлена несколькими идеологическими допущениями. Образованная публика XVI в., о которой упоминает Форстер, с удовольствием читала одно и то же произведение в разных языковых вариантах; она не знала о проблемах верности и предательства, ибо у нее не было культа родного языка. Возможно, наличие такого культа и стало причиной для возникновения итальянской поговорки и всех других «проблем» перевода. Наша образованная публика требует для перевода таких рамок, в которых он всегда подозрителен. Отсюда — пусть, конечно, это и не единственная причина, — и отход переводчика на второй план, его стремление «умалить себя», предстать в виде смиренного передатчика иноязычных произведений, вечного предателя, пусть даже и считающего себя воплощением верности. Давайте осмыслим вытесненность перевода и совокупность сопротивлений, о которых она свидетельствует. Сформулируем это так: всякая культура сопротивляется переводу, пусть даже он ей жизненно необходим. Сама цель перевода — на уровне письма обнаружить определенную связь с Другим, оплодотворить Свое посредством Чужого — противоречит этноцентрическому строению всякой культуры, то есть тому нарциссизму, из-за которого любое общество стремится стать чистым, ни с чем не смешанным Целым. В переводе есть что-то от насильственной метисации. Это точно прочувствовал Гердер, сравнивший язык, еще не знавший перевода, с юной девственницей. Неважно, что в реальном мире девственная культура и девственный язык так же фиктивны, как и чистая раса. Мы говорим о бессознательном желании. Всякая культура желает стать самодостаточной и на основании такой воображаемой достаточности одновременно влиять на другие культуры и присвоить их наследие. Разительные тому примеры — культура Древнего Рима, французского классицизма или современной Северной Америки. Итак, место перевода неоднозначно. С одной стороны, он подчиняется потребности присваивать и упрощать, является одним из агенсов апроприации и редукции. Отсюда переводы этноцентрические, — или то, что можно назвать «плохими» переводами. Но с другой стороны, сама природа этической цели перевода противится такому стремлению: сущность перевода в том, чтобы стать перспективой, диалогом, скрещиванием, метисацией, децентрированием. Перевод существует в связи с чем-то, или он сущее ничто. Противоречие между стремлением культуры к упрощению и этической целью перевода обнаруживает себя на всех уровнях. На уровне теорий и методов перевода (например, в извечном споре приверженцев «буквы» и «духа»), равно как и на уровне переводче-
96 Антуан Берман
5_2011.indb 96
16.04.12 15:50
ской практики и психологии переводчика. Здесь для перевода, дабы он мог прийти к собственному бытию, необходимы некие этика и аналитика. Этика перевода
Этика перевода, с теоретической точки зрения, состоит в том, чтобы выявить, утвердить и отстоять цель перевода как такового. Она состоит в определении понятия «верность». Перевод нельзя определять исключительно в терминах коммуникации, передачи сообщений или расширенной rewording ⁶. Но это и не чисто литературно-эстетическая деятельность, пусть даже она тесно связана с литературной практикой данного культурного пространства. Переводить — это, конечно же, писать и передавать. Но такое письмо и такая передача приобретают истинный смысл лишь в связи с управляющей ими этической целью. В этом значении перевод ближе к науке, чем к искусству, — если принимать как данность хотя бы то, что искусство этически безответственно. Одна из задач любой теории перевода заключается в том, чтобы более точно определить этическую цель и с ее помощью вызволить перевод из идеологического гетто. Однако подобная положительная этика в свою очередь предполагает две вещи. Прежде всего, некую негативную этику, то есть теорию идеологических и литературных ценностей, стремящихся отвлечь перевод от его чистой цели. Не-этноцентрическая теория перевода одновременно является и этноцентрической, то есть теорией плохого перевода. Я называю плохим тот перевод, который, обычно под предлогом передаваемости, систематически отрицает чуждость иноязычного произведения. Аналитика перевода
Помимо негативной этики должна существовать и аналитика перевода как результата и как процесса. Сопротивление культуры порождает систему деформаций, действующую на лингвистическом и литературном уровне и накладывающую на переводчика ограничения независимо от того, хочет ли он того или нет, знает ли он об этом или нет. Обратимая диалектика верности и предательства присутствует в положении переводчика, придавая двойной смысл даже его позиции пишущего: чистый переводчик — тот, кто вынужден писать на основании чужого произведения, языка и автора. Важный разворот. В психологическом плане положение переводчика двойственно. Он стремится атаковать с двух сторон, принуждая свой язык пропитаться чу⁶
Перефразировки. — Прим. пер.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 97
97
16.04.12 15:50
жестью, принуждая другой язык перенести себя в его родной язык ⁷. Он мыслит себя писателем, но он лишь переписыватель. Он автор — но никогда не Автор. Его произведение переводчика — никогда не Произведение. Такая сеть двойственностей стремится исказить чистую цель перевода и объединиться с упомянутой выше деформирующей идеологической системой. Усилить ее. Чтобы чистая цель перевода стала чем-либо, помимо благих намерений или «категорического императива», следует добавить к этике перевода аналитику. Переводчик должен «заняться анализом», выявить системы деформации, угрожающие его занятию и бессозна⁷
Можно сравнить такое положение с положением нефранцузских писателей, пишущих на французском. Я говорю прежде всего о литературах франкофонных стран, но также и о произведениях, написанных на нашем языке нефранкофонными писателями, — к примеру, Беккетом. Мы объединим эти произведения в категорию «французский чужой». Они были написаны на французском «чужестранцами», их язык и тематика отмечены этой чужестью. Порой напоминающий французский язык французов во Франции, язык подобных текстов, однако, отделен от него более или менее ощутимой пропастью, подобной той, что лежит между нашим французским и франкоязычными фрагментами «Войны и мира» или «Волшебной горы». Этот чужой французский язык тесно связан с французским языком перевода. В одном случае мы имеем дело с иностранцами, пишущими на французском и привносящими в наш язык собственную чужесть; в другом случае мы говорим о произведениях, переписанных на французском, населяющих наш язык, а значит, точно так же помечающих его своей чужестью. Беккет — самая поразительная иллюстрация близости обоих этих французских языков, ведь некоторые свои произведения он писал на французском, и сам же переводил другие с английского. Во многих случаях такие произведения принадлежат к дву- или многоязычным пространствам, где наш язык занимает особое место: доминируемый или доминирующий язык меньшинства, во всех случаях противопоставленный другим языкам и зачастую антагонистичный им. Подобное положение радикально отличается от положения во Франции, ведь наша страна, несмотря на наличие региональных языков, все же склонна к одноязычию. Франция порождает произведения, отмеченные двойным клеймом: будучи иноязычными и используя «периферический» французский, они обращаются к местным говорам, наполняясь простонародной выразительностью. Будучи произведениями, написанными на французском языке, они стремятся выразить свою принадлежность и свою противопоставленность доминирующим соседним языкам, используя более «чистый» французский, чем французский язык Франции. Эти две тенденции могут сосуществовать в рамках одного произведения, как, например, в случае с Эдуардом Глиссаном или Симоной Шварц-Барт. Но при любых обстоятельствах чужой французский текст кажется «иным», чем французский текст из Франции. Эти две противоположные тенденции приближают его к тексту переводчика, который при столкновении с «другим» иноязычным текстом, одновременно хочет и защитить свой язык (гиперофранцуживание), и открыть его для чужих элементов. Таким образом, структурный параллелизм поразителен, и оттого неудивительно, что цель переводчика — обогатить свой язык, — является также и целью многих писателей. Маврикийский поэт Эдуар Моник заявляет: «Я хотел бы оплодотворить французский язык» (Интервью: «Писать — но на каком языке?» // Le Monde. ..).
98 Антуан Берман
5_2011.indb 98
16.04.12 15:50
тельно действующие на уровне его лингвистического и литературного выбора. Системы, одновременно относящиеся к регистрам языка, к идеологии и литературе, к психологии переводчика. Можно говорить о психоанализе перевода примерно так же, как Башляр говорил о психоанализе научного сознания — здесь та же аскеза, та же пристальная работа над собой. Такая аналитика может проверяться, осуществляться посредством общего и сокращенного анализа. К примеру, можно изучать использованную систему перевода на примере какого-либо одного романа. В рамках этноцентрического перевода эта система стремится разрушить систему оригинала. Всякий переводчик может на собственном примере увидеть, как пагубна реальность такой бессознательной системы. Природа подобной аналитической работы требует разностороннего подхода, как и всякий анализ. Через нее можно прийти к открытой, уже более не отшельнической, келейной, практике перевода. К учреждению критики переводов, существующей параллельно с критикой текста и дополняющей ее. Более того, такую аналитику переводческой практики следует дополнить анализом текстов, производимым с оглядкой на перевод. Всякий текст, подлежащий переводу, имеет собственную системность, с которой встречается, сталкивается и которую раскрывает процесс перевода. В этой связи Паунд мог бы сказать, что перевод — это своего рода форма критики, ведь он выявляет скрытые структуры текста. Эта система произведения — одновременно и то, что более всего сопротивляется переводу, и то, что делает его возможным и придает ему смысл. Другая сторона текста
Следует также проанализировать систему «приобретений» и «потерь», возникающую в любом переводе, даже и в завершенном. То, что называют его «приблизительностью». Утверждая, — по меньшей мере имплицитно, — что перевод «усиливает» оригинал, Новалис заставил нас почувствовать, что приобретения и потери в нем располагаются на разных уровнях. А это означает, что в переводе имеется не только определенный процент приобретений и потерь. Помимо данного неоспоримо существующего уровня, есть и другой, где появляется от оригинала что-то такое, чего не было в исходном языке. Перевод разворачивает произведение, обнаруживая другую его сторону. Что такое эта другая сторона? Вот что следует понять. Именно здесь аналитика перевода должна сообщить нам что-то о произведении, о его отношении к своему языку и к речи в целом. Что-то, чего не могут выявить ни простое чтение, ни критика. Воспроизводя систему произведения в своем языке, перевод раскачивает его — и это, несомненно, приобретение, это «усиление». У Гёте было сходное ощущение — он говорил о «регенерации». Переведенное произведение порой оказывается «регенерированным». Не только в культурном или Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 99
99
16.04.12 15:50
социальном смысле — еще и в своей собственной говоренности. Об этом, помимо прочего, свидетельствует то, что в принимающем языке перевод пробуждает остающиеся латентными возможности, которые один лишь он и совершенно иначе, чем литература, может пробудить. Гёльдерлин-поэт раскрывает возможности немецкого языка, сходные с теми, которые он раскрыл в качестве переводчика, но не аналогичные им. Метафизическая цель и влечение переводить
Сейчас я хочу коротко рассмотреть соединение этической цели перевода с другой, метафизической его целью, и, соответственно, с тем, что можно назвать влечением переводить. Под последним я понимаю то желание переводить, которое делает переводчика переводчиком и которое можно охарактеризовать фрейдовым термином влечение: ведь в нем, как отмечает Валери Ларбо, есть что-то «сексуальное» в широком смысле этого слова. Что такое метафизическая цель перевода? В своем, ставшем почти каноническим, тексте Вальтер Беньямин говорит о задаче переводчика. По его мнению, она состоит в поиске, в отвлечении от всего многообразия эмпирических языков, «чистого языка», который каждый язык несет в себе как свое мессианское эхо. Такая цель, совершенно не связанная с этической, — строго метафизична, ведь она платонически ищет «настоящий» заоблачный мир естественных языков. Немецкие романтики, о которых упоминает Беньямин, и прежде всего Новалис, стали наиболее чистым воплощением данной цели. Это перевод против Вавилона, против царства различий, против эмпиричности. Любопытно, что именно здесь и, так сказать, в диком состоянии, заключено то, чего ищет чистое влечение переводить — в том виде, в котором это последнее проявляется, например, у А.В. Шлегеля или Армана Робена. Желание все перевести, стать поли-, омнипереводчиком соединяется у них с проблематичным — даже антагонистическим — отношением к родному языку. Для А.В. Шлегеля немецкий — неуклюжий, негибкий язык, безусловно, способный «работать», но не «играть». Цель полиперевода, в его понимании, состоит в том, чтобы «заставить играть» родной язык. В одной точке эта цель смешивается с этической целью — такой, какой она представляется, например, Гумбольдту, по мнению которого, перевод должен «расширить» немецкий язык. Но в действительности переводческое влечение преследует цель куда более отдаленную, чем какой-либо гуманистический проект. Полиперевод становится целью в себе, его суть — радикальная денатурализация родного языка. Переводческое влечение всегда идет от отрицания того, что Шлейермахер называет das heimliche Wohlbefinden der Sprache — сокровенное благополучие языка. Переводящее влечение всегда полагает другой язык, онтологически превосходящий родной язык. Действи-
100 Антуан Берман
5_2011.indb 100
16.04.12 15:50
тельно, одним из первых открытий всякого переводчика становится то, что его язык как будто бы безлик, беден в сравнении с языковым богатством иноязычного произведения. Разность языков — родного и иностранных — здесь иерархизирована. Например, английский и испанский языки считаются более «гибкими», более «конкретными», более «богатыми», чем французский! Такая иерархия не имеет ничего общего с объективной констатацией, но именно от нее отталкивается переводчик, именно к ней он возвращается в своей практике, именно ее он вновь и вновь утверждает. Случай Армана Робена ясно подтверждает «ненависть» к родному языку, которая и являет собой движущую силу переводческого влечения. У Робена было, можно сказать, два родных языка: фисель ⁸, диалект бретонского, и собственно французский. Его полипереводческая деятельность, очевидно, основана на ненависти к «второму» родному языку, — языку, в котором, по его мнению, невероятно много дефектов: Я гораздо более любил иностранные языки, для меня чистые, такие далекие — мой французский (мой второй язык) постоянно меня предавал. На нем можно было сказать «да» подлости!
Очевидно, что здесь метафизическая цель — превзойти конечность эмпирических языков и своего собственного языка в мессианском стремлении к подлинному слову (Робен говорит: «быть Словом, но не словами») — соединяется с чистым переводческим влечением преобразовать родной язык, сталкивая его с неродными и, как следствие, всегда превосходящими его языками: более «гибкими», более «играющими» или более «чистыми». Можно сказать, что метафизическая цель перевода — неудачная сублимация влечения переводить, а этическая цель — его преодоление. В действительности влечение переводить — психическая основа этической цели, то, без чего она была бы всего лишь бессильным императивом. Переводящий мимезис неизбежно побудителен. Но одновременно он превосходит влечение, так как не хочет более того тайного разрушения / преображения родного языка, которого желают и влечение, и метафизическая цель. В преодолении, которое дает этическая цель, проявляется другое желание: желание установить диалогические отношения между иностранным и родным языком. История перевода Этика перевода Аналитика перевода — таковы три оси, описывающие современное представление о переводе и о переводчиках. ⁸
Фисель (fisel) — бретонский танец. Арман Робен родился в Бретани, его родной язык — бретонский. — Прим. пер.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 101
101
16.04.12 15:50
Перевод и транстекстуальность
К ним добавляется четвертая ось, относящаяся к сфере теории литературы и транстекстуальности. Действительно литературное произведение всегда разворачивается с оглядкой на перевод. «Дон Кихот» — самый поразительный тому пример. Сервантес в своем романе поясняет, что рукопись с историей приключений его героя была переведена с арабского. Оригинал был якобы написан мориском Сидом Ахмедом Бенинхали. Но и это не все: Дон Кихот и священник несколько раз с ученым видом рассуждают о переводе; большинство романов, расстраивающих сознание «героя», также переводы. Невероятная ирония состоит в том, что величайший испанский роман представлен его автором как перевод с арабского, языка, на протяжении веков доминировавшего на Иберийском полуострове. Безусловно, это многое говорит нам об испанском культурном сознании. А также и о связи литературы с переводом. Эта связь подтверждается на протяжении веков — от поэтов XV и XVI веков до Гёльдерлина, Нерваля, Бодлера, Малларме, Георге, Рильке, Беньямина, Паунда, Джойса или Беккета. Для теории перевода здесь имеется плодородное исследовательское поле, которое следует не ограничивать слишком узкими рамками транстекстуальности, но связать с работами о языках и культурах в целом. Полидисциплинарное поле, в рамках которого переводчики смогут успешно работать с писателями, теоретиками литературы, психоаналитиками и лингвистами. Париж, май 1981. III. Bildung и требование перевода
Bildung — одно из центральных понятий немецкой культуры конца XVIII века. Оно встречается повсюду: у Гердера и Гёте, Шиллера и романтиков, Гегеля и Фихте и т.д. Слово Bildung обычно означает «культура»; это слово можно рассматривать как германский дублет лексемы латинского происхождения, Kultur. Но из-за принадлежности к определенной лексической семье этот термин имеет более широкое значение и используется в гораздо большем количестве регистров языка: так, можно говорить о Bildung произведения искусства, об уровне его «сформированности». Bildung также имеет значительные педагогические и воспитательные коннотации: это процесс образования. Можно, не боясь преувеличения, утверждать, что это понятие обобщает самопредставление немецкой культуры того периода, то, как она интерпретирует способ своего развития. Мы хотим показать здесь, что перевод (в качестве способа связи с чужим) структурно вписан в Bildung. А в следующей главе мы увидим, что это понятие,
102 Антуан Берман
5_2011.indb 102
16.04.12 15:50
пусть даже и разрабатывавшееся всеми писателями и мыслителями того периода, приобретает свою каноническую форму у Гёте. Мы не предполагаем здесь проводить семантико-исторический анализ понятия Bildung; мы лишь предложим некоторое идеальное его видение на основании тех различных смыслов, которые оно приобретает, в частности, у Гердера, Гёте, Шлегеля и романтиков. Что же такое Bildung? Это одновременно и процесс, и его результат. Через Bildung человек, народ, нация — но также и язык, литература, произведение искусства в целом — формируются и таким образом приобретают форму, Bild. Bildung — всегда движение к некоторой форме, являющейся собственной формой. Таким образом, в начале всякое бытие лишено своей формы. Началом, на умозрительном языке немецкого идеализма, может быть особенность, которой недостает универсальности, единство, которому не хватает разделенности и противопоставления, паническое безразличие, не ведающее сочленения, тезис без антитезиса и синтеза, неопосредованное непосредственное, хаос, еще не ставший миром, точка зрения, лишенная элемента рефлексии, бесконечность, вынужденная ограничивать себя (или же обратное), утверждение, неизбежно проходящее через отрицание, и т.д. Такие абстрактные формулировки имеют и конкретную, метафорическую сторону: мальчик, который станет мужчиной, девственница, которая станет женщиной, бутон, который станет цветком, а затем плодом. Практически постоянное использование органических образов для характеристики Bildung указывает на то, что это необходимый процесс. Но в то же время процесс этот — проявление свободы. Поскольку Bildung — временной, а значит, исторический процесс, он образует периоды, этапы, моменты, эпохи. Так, имеются «эпохи» человечества, культуры, истории, мысли, языка, искусства и личностей. Часто это дуалистические эпохи; но еще чаще — триадические. Всякий Bildung — триадический по своей сути. Это означает, что его структура в основном подобна тому, что Хайдеггер определил как: принцип безусловной субъективности абсолютной метафизики, свойственной немецкой философии в том виде, в котором мы встречаем ее у Шеллинга и Гегеля, согласно которым бытие-в-себе духа требует, прежде всего, возвращения к себе, каковое, в свою очередь, может осуществиться не иначе, как исходя из бытия-вне-себя… ⁹
Естественно, что интерпретация этого принципа различается у разных авторов. Но можно также сказать, что он предоставляет умозрительную основу понятия Bildung или же что это последнее предоставляет ему свою культурно-историческую основу. В таких рамках Bildung — автопроцесс, где речь идет о «том же», разворачивающемся вплоть до обретения своих полных размеров. ⁹
Heidegger M. Approche de Hölderlin. Paris: Gallimard, . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 103
103
16.04.12 15:50
И вполне возможно, что самый возвышенный концепт, созданный немецкой философией того периода для интерпретации данного процесса, — это концепт опыта, вырванный Гегелем из той смысловой ограниченности, которую ему придал Кант. Ведь опыт — единственное понятие, способное объять все прочие. Опыт есть расширение и обращение в бесконечность, переход от частного к универсальному, испытание разделом, конечностью, обусловленностью. Это путешествие, Reise, или странствие, Wanderung. Суть опыта в том, чтобы бросить «то же» в некое измерение, которое его преобразует. Это движение «того же», которое, меняясь, превращается в «другое». «Умри и стань», — сказал Гёте. Но одновременно, будучи путешествием, он представляет собой опыт инакости мира; дабы перейти к тому, что под прикрытием становления-другим в действительности является становлением-собой; то же должно испытать на себе то, что не является им, или хотя бы таковым кажется. Для немецкого идеализма завершенный опыт — становление-собой другого и становление-другим того же самого: Он приподнял покров богини Саис. Но что же он увидел? Он увидел — чудо из чудес — самого себя ¹⁰.
Так говорит Новалис в своем философском эссе «Ученики в Саисе». Но опыт был бы всего лишь кажимостью, если бы он не был также опытом кажущейся радикальной инакости. «Сознание» должно пережить инакость как абсолют, а затем, на другом этапе, обнаружить свою относительность. Вот почему опыт — это всегда «преодоление кажимостей», в том смысле, что он обнаруживает, что не только они не таковы, какими кажутся, но и инакость не столь радикальна, какой казалась. Будучи испытанием через инакость, созданием себя через испытание посредством инакости, опыт, в конечном счете, должен произвести себя в виде соединения, идентичности, единства, высшего момента, наступающего, правда, с запозданием, ибо истина этого испытания заключена где-то между его свершением и его бесконечностью. В виде пути того же самого к себе самому в качестве опыта, Bildung принимает форму романа: Всякий образованный человек и человек, вставший на путь самообразования, в глубине себя таит роман ¹¹.
¹⁰ ¹¹
Novalis. Les Disciples à Saїs / Trad. Roud. Paris: Mermod, . P. . Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. L’absolu littéraire. Théorie de la littérature du romantisme allemand. Paris: Seuil, . P. . Здесь и далее некоторые тексты приводятся по этой критической антологии, являющейся эталонным собранием эстетических фрагментов немецких романтиков, посвященных теории литературы.
104 Антуан Берман
5_2011.indb 104
16.04.12 15:50
Нет ничего более романтического, чем то, что обычно называют миром и судьбой. Мы живем внутри грандиозного романа ¹². Жизнь должна быть не данным нам романом, но романом, который мы сами создаем ¹³.
Роман — опыт видимой чуждости мира и видимой чуждости того же для самого себя. При движении к точке, в которой эти две чуждости упразднят друг друга, он приобретает «трансцендентальную» структуру. Отсюда полярности, определяющие роман у Гёте и у романтиков, — будничное и чудесное (один из ликов чуждости), близкое и далекое, известное и неведомое, конечное и бесконечное и т.д. Подобный опыт, восходящий к точке, в которой объединяются все прежде враждебные полярности, непременно поступателен, как то замечает Ф. Шлегель: Здесь […] все постоянно развивается, и ничто не может быть потеряно. Вот почему нельзя пропустить ни одного этапа, вот почему этап сегодняшний столь же непременно связан с вчерашним, как и с завтрашним, вот почему то, что на протяжении веков казалось устаревшим, переживает новую молодость, когда приходит время, чтобы Сознание вспомнило о самом себе и вернулось к себе ¹⁴.
Такое развитие, естественно, является в некоторой степени пассивным. Новалис: «пассивная природа романического героя ¹⁵». «Ничего не делается, делается лишь то, чтобы что-то сделалось ¹⁶». Такая пассивность подразумевается органичными образами Bildung. Что для культуры имеет свои последствия. Превосходство пассивности в опыте приводит к тому, что отношение того же с другим не может быть отношением присвоения, апроприации. Безусловно, Новалис задолго до Гегеля и Ницше разработал теорию присвоения, Zueignung ¹⁷. Более того, для него быть и мыслить — одно и то же. Но такой устный способ присвоения, при том, что он одновременно является становлением-тем-же-самым чужого и становлением-чужим того же самого, никоим образом не связан с теорией радикального присвоения в том виде, в котором ее развивает Ницше ¹⁸. Искусность романтиков, гётевское любопытство — это не Воля к власти. Краткая и схематическая характеристика Bildung непосредственно свидетельствует о том, что этот опыт самым тесным образом соприкаса¹² ¹³ ¹⁴ ¹⁵ ¹⁶ ¹⁷ ¹⁸
Novalis. Fragmente I. № . P. . Idem. Fragmente II. № . P. . Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. Op. cit. P. . Novalis. Fragmente I. № . P. . Idem. Fragmente II. № . Р. . Idem. Fragmente I. № , № . Р. . Ницше Ф. По ту сторону добра и зла z Ницше Ф. Сочинения: В т. / Сост., ред., изд., вступ. ст. и прим. К.А. Свасьяна. Пер. с нем. М.: Мысль, . Т. . С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 105
105
16.04.12 15:50
ется с движением перевода: ведь в действительности перевод отталкивается от своего, того же (известного, будничного, знакомого), чтобы двигаться в сторону чужого, другого (неведомого, чудесного, Unheimlich) и чтобы, исходя из такого опыта, возвращаться в исходную точку. В движении, управляемом законом присвоения, не может быть речи об опыте чуждости: здесь можно лишь говорить о простом присоединении или о сведении чужого к тому же. Именно так Ницше в «Веселой науке» интерпретирует действие перевода, а вместе с ним и культуру как таковую, обращаясь к римской античности: Можно оценивать степень исторического чувства, которым обладает данная эпоха, по тому, как в эту эпоху делаются переводы и усваивается дух минувших эпох и книг. Французы времен Корнеля и даже еще времен Революции овладевали римской древностью способом, для которого нам недостает больше мужества — благодаря нашему более высокому историческому чувству. А сама римская древность: сколь властно и в то же время наивно накладывала она свою руку на все хорошее и высокое в более древней греческой древности! Как переводили они ее в самое гущу римской современности! Как умышленно и беспечно стирали они пыль с крылец бабочки — миг! Так, Гораций переводил местами Алкея или Архилоха, а Проперций — Каллимаха и Филета (поэтов одинакового ранга с Феокритом, если только мы вправе судить): что им было до того, что сам творец пережил в себе нечто и вписал в свое стихотворение знаки этого переживания! — как поэты, они были врагами антикварного духа-ищейки, опережающего историческое чувство; как поэты, они не считались с этими совершенно личными вещами и именами и со всем, что, в качестве национального костюма и маски, было свойственно какому-нибудь городу, какому-нибудь побережью, какому-нибудь столетию, но на лету подменяли их современным и римским. Они как бы спрашивают нас: “Неужели нам не следовало обновить для себя старину и уложиться в нее самим? Разве мы не вправе вдохнуть нашу душу в это мертвое тело? Ибо теперь оно уже мертво: как отвратительно все мертвое!” — Им было неведомо смакование исторического чувства; прошлое и чуждое было им в тягость и оказывалось для них, как римлян, стимулом к римскому завоеванию. На деле перевод был тогда завоеванием — не только в том смысле, что пренебрегали историческим, — нет, к этому добавляли намек на современное; прежде всего, зачеркивали имя поэта и ставили на его место свое — без какого-либо ощущения воровства, но с пречистой совестью imperii Romani ¹⁹.
Эти слова, сознательно или нет, повторяют слова святого Иеронима, сказавшего об одном из своих латинских предшественников, что тот «по праву победителя переместил, так сказать, плененные значения в свой собственный язык». Здесь движение имперской экспансии культуры точно совпадает с движением, которым она забира¹⁹
Там же. Т. . С. –.
106 Антуан Берман
5_2011.indb 106
16.04.12 15:50
ет себе «плененные» значения. Но такое захватническое движение взад-вперед не имеет ничего общего с циклическим движением опыта в том виде, в котором его выразил Ф. Шлегель: Вот почему, будучи уверенным в том, что он всегда обретет самого себя, человек бесконечно покидает себя, дабы искать и найти дополнение самой сокровенной своей сущности в глубине сущности другого. Игра общения и сближения — вот дело и сила жизни ²⁰. Суть Сознания — определить самое себя и, в своем бесконечном чередовании, выйти из себя и в себя же вернуться ²¹. Настоящая среда обитания — лишь та, куда мы всегда возвращаемся удивительными путями энтузиазма и энергии, но не та, которую мы никогда не покидаем ²².
Такая круговая, циклическая и переменная природа Bildung уже содержит в себе нечто вроде переложения, Über-Setzung, постановки-себя-вне-себя. Таким образом, значимость перевода для немецкой культуры в конце XVIII века тесно связана с тем умопостижением, каковое культура вырабатывает в отношении самое себя, то есть своего опыта: эта концепция перевода в любом отношении противоположна тем, что существовали в древнем Риме или в классической Франции. Безусловно, можно видеть в «эксцентрической» направленности Bildung внутреннюю слабость, и именно так интерпретирует ее Ницше. Можно видеть в ней невозможность стать для себя собственным центром: в этом заключается вся проблема опосредования, являющаяся основополагающей для Новалиса, Ф. Шлегеля и Шлейермахера. Последний прекрасно почувствовал «посредническую природу» чужого для Bildung. Гётевский роман о Вильгельме Мейстере — история формирования юного героя, формирования, проходящего через множество посредничеств и посредников, одного из которых можно было бы знаменательно назвать «Чужое». Поскольку чужое имеет посредническую функцию, перевод может стать одним из факторов Bildung. Он разделяет эту функцию с целым рядом прочих «переложений», также создающих циклические связи с собой и с чужим ²³. Так, эпоха Фосса, ²⁰ ²¹ ²² ²³
Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. Op. cit. Р. –. Ibid. P. . Ibid. P. . «Никогда еще в наши дни не читали так много древних: понимающие ценители Шекспира более не редкость, у итальянских поэтов появились друзья, испанских поэтов читают и изучают с таким усердием, какое только возможно в Германии; можно ждать от перевода Кальдерона наилучшего из влияниий и готовиться к тому, что песни провансальских поэтов, романсы Севера и цветы индийского воображения недолго останутся нам чуждыми […]. В столь благоприятных обстоятельствах нам, возможно, пора вновь вспомнить о древнегерманской поэзии» (Die Weltliteratur. Die Lust am Übersetzen in Jahrhundert Goethes. Marbach: Deutsche Schillergesellschaft, . S. .)
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 107
107
16.04.12 15:50
Гёльдерлина, Шлейермахера и А.В. Шлегеля становится периодом расцвета филологии, ориентализма, сравнительных исследований, науки о фольклоре, больших национальных словарей, литературной и художественной критики; и даже примечательные путешествия Александра фон Гумбольдта, брата Вильгельма фон Гумбольдта, располагаются в этом измерении опыта немецкой культуры ²⁴. Во всех этих перемещениях утверждается суть Bildung. Но для того, чтобы такое движение многостороннего открытия чужому не растворилось в полном симбиозе с этим последним, необходимо определить его рамки. Bildung — также, и прежде всего, ограничение, Begrenzung. Такова мудрость «Вильгельма Мейстера», таково же, пусть и запятнанное двусмысленностью, убеждение романтиков. Ф. Шлегель: Без разграничения не может быть Bildung ²⁵.
Новалис: Возможность самоограничения — это возможность любого синтеза, любого чуда. И мир начался с чуда ²⁶. У нас нет пределов для нашего умственного развития и т.д., но мы должны положить себе ad hunc actum временные границы — быть одновременно ограниченными и неограниченными ²⁷.
В одном тексте, к которому мы еще обратимся, Ф. Шлегель сумел очень точно определить такое соотношение ограниченного и неограниченного в литературном произведении и в Bildung в целом: Произведение считается сообразным (gebildet), если оно четко ограничено со всех сторон, и при этом неограниченно и неисчерпаемо в своих пределах; если оно полностью верно себе, во всем равно себе, и при этом превосходит само себя. Венчает и завершает его, как и образование молодого англичанина, большое путешествие. Ему необходимо отправиться в путь через три или четыре континента человечества, но не для того, чтобы сгладить углы своей индивидуальности, а чтобы расширить свое видение, придать своему сознанию большую внутреннюю свободу и множественность, и таким образом большую автономию и уверенность ²⁸.
Ограничение — вот то, что отличает опыт Bildung от чистого блуждания, от хаотического путешествия, в которых можно потеряться ²⁹. ²⁴ См.: L’Amérique espagnole en vue par un savant allemand, Humboldt. Paris: Calm²⁵ ²⁶ ²⁷ ²⁸ ²⁹
ann-Levy, . Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. Op. cit. Р. . Novalis. Fragmente I. . S. . Ibidem. Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. Op. cit. Р. . Таким могло быть порой романтическое путешествие, которое Л.Тик назвал «Странствием в синеву».
108 Антуан Берман
5_2011.indb 108
16.04.12 15:50
«Большое путешествие» состоит не в том, чтобы отправиться неизвестно куда, но в движении туда, где можно формироваться, образовываться, развиваться. Но если Bildung совершается посредством циклического и ограниченного, передачи сущности, куда она должна переводить себя? Точнее, какие переводы, какие области перевода могут действовать здесь в качестве посредника? В силу природы своего опыта Bildung никак не может быть просто подражанием чужому. Зато этот процесс поддерживает существенную связь с тем, что по-немецки называется Urbild, с оригиналом, архетипом, и с Vorbild, образцом; именно его воспроизведением — Nachbild — он и может стать. Что также отсылает к природе опыта: тот, кто ищет себя в чужом, сталкивается с фигурами, работающими сначала как модели, а затем как опосредования. Таковы персонажи, с которыми сталкивается в годы учения Вильгельм Мейстер: сначала он пытается отождествить себя с ними, затем они показывают, как ему обрести самого себя. Vorbild, проявление и воспроизведение образца Urbild, объединяет в себе это совершенство и эту полноту, которые делают его «классическим». Vorbild — форма, и, возможно, норма, с которой должен соотноситься (однако не копировать ее) Bildung. Так, А.В. Шлегель говорит о настоящей имитации, которая не сводится к «обезьянничанию внешних манер человека, но представляет собой усвоение максим его поступков» ³⁰. Что касается культуры и литературы, то, по словам Ф. Шлегеля, после Винкельмана вся античность становится для немцев Urbild и Vorbild: Первым из нас […], кто с энтузиазмом признал модель человечества, воплощенную в образах искусства и античности, стал святой Винкельман ³¹.
Можно сказать, что отныне античность является Urbild и Vorbild самого процесса Bildung в той мере, в которой история культуры, литературы и древних языков оказывается «вечной историей вкусов и искусства». В этой связи становится крайне актуальным вопрос отношения к такому образцу: это «необходимость возвращения к Древним» как к чему-то одновременно изначальному и классическому. Никакая другая культура, ни в прошлом, ни в настоящем, не являет собой столь непревзойденный образец. Перед лицом античности современная культура до сих пор вынуждена искать себя в разорванности мысли, так и не достигшей совершенства. Для немецкого классицизма создание современного Bildung в смысле формообразования ³⁰ ³¹
Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. Op. cit. Р. . Ibid. P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 109
109
16.04.12 15:50
определяется, прежде всего, отношением к античности как к образцу. А значит, следует стремиться к тому, чтобы достичь уровня культуры, равного уровню древних, прежде всего за счет усваивания их поэтических форм. Изучение этих последних — филология — играет отныне первостепенную роль: Жить классицизмом и практически осуществлять в себе древность — вот вершина и цель филологии ³².
Что касается переводов, то они должны быть обращены, прежде всего, к античным авторам; вот почему Гердер требует переводов Гомера, «отца поэзии». Фосс отвечает на это пожелание переводом «Одиссеи» в и «Илиады» в году. Его цель — перевести греков с наибольшей верностью, но также и поместить еще «не сформировавшийся» немецкий язык под «спасительное» бремя греческих метрических форм. Труд Фосса, несмотря на его неоднозначность, очень быстро приобретает показательную историческую значимость — так же, как и труд Лютера. Гёте: Фосс, чью заслугу нельзя переоценить…, тот, кто в мановение ока охватывает все, что было сделано, до какого уровня переменчивости ни доходил бы немецкий язык, каковы бы ни были метрические, ритмические и риторические преимущества, что предоставляются сегодня молодому таланту, имеет право надеяться, что литературная история бесповоротно восславит имя того, кто первым, невзирая на всевозможные преграды, вступил на этот путь ³³.
Ф. Шлегель: Если собственные стихотворения Фосса уже давно сошли со сцены, его заслуги в качестве переводчика и художника языка […] будут блистать все сильнее и сильнее ³⁴.
Гумбольдт: Можно утверждать, что Фосс ввел античную классику в немецкий язык ³⁵.
В действительности это крайне важный процесс, приведший к тому огречению поэтического немецкого языка, Griechische der deutschen Sprache, о котором говорит Гофмансталь и лучшим примером которой является Гёльдерлин.
³² ³³ ³⁴ ³⁵
Ibid. Р.. Гете И.В. Западно-восточный диван/ Изд. подг. И.С. Брагинский, А.В. Михайлов. М.: Наука, . С. . Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. L’absolu littéraire. Р. . Ibid. Р. .
110 Антуан Берман
5_2011.indb 110
16.04.12 15:50
После установления этого превосходства древних возникает тем не менее вопрос, более или менее подспудно занимающий немецкую культуру от романтизма до Ницше: что нам более близко, Древняя Греция или Древний Рим? Безусловно, этот вопрос почти никогда не формулировался как таковой. С одной стороны, потому что Винкельман приучил считать античный мир «единым целым», объединяя таким образом древних греков и древних римлян. С другой стороны, потому, что с точки зрения оригинальности и Vorbildlichkeit, образцовости, греки оказываются безусловными победителями ³⁶. Греция — родина поэзии и ее жанров, место рождения философии, риторики, истории, грамматики и так далее. Таким образом, ее культурное превосходство всеобъемлюще. Но одновременно она, кажется, скрывает в себе нечто глубоко чуждое современной культуре, что, возможно, отсылает к ее связи с мифом. Если Bildung греков формально являет собой образец, то основание этого процесса, если мы отваживаемся признать его таким, каким он есть, не может не обнаружить своей чуждости. Это инстинктивно почувствовали Ф. Шлегель и Ницше, оба филологи по образованию: Ф. Шлегель: Римляне для нас более близки и понятны, чем греки. Верить грекам — такова мода нашей эпохи. Нам слишком нравится слушать, когда о них разглагольствуют. Но вдруг кто-то является и говорит: «Кое-кто из них уже здесь», — и все недоумевают ³⁷.
Ницше: Учатся не у греков — их порода слишком чужда нам, она также слишком текуча, чтобы действовать императивно, действовать «классически» ³⁸.
Напротив, древние римляне могут показаться более близкими, — именно благодаря производности, смешанности, метисации их культуры и литературы. И для Ницше, и для романтиков очевидно, что смешение жанров, пародия, сатира, обращение к маскам, бесконечная игра с материалами и формами, свойственные эллинистической литературе и латинской поэзии, по сути своей гораздо более привлекательны, чем греческая чистота, независимо от того, рассматривается ли она с точки зрения «классического совершенства» (Гёте) или в связи с понима³⁶ «Мы не желаем завладеть греческой культурой, это ей необходимо завладеть нами»
³⁷ ³⁸
(Herder. Briefe zur Beförderung der Humanität z Die Weltliteratur. Die Lust am Übersetzen im Jahrhundert Goethes. Marbach: Deutsche Schillergesellschaft, . S. ). Сравним с тем, что в году написал Хаммер в своем предисловии к переводу Хафиза: «[Переводчик] стремился не столько перевести персидского поэта к немецкому читателю, сколько перевести немецкого читателя к персидскому поэту» (Ibid. S. ). Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. Op. cit. Р. , . Ницше Ф. Сумерки идолов z Там же. Т. . С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 111
111
16.04.12 15:50
нием ее архаического своеобразия (Гёльдерлин). Ф. Шлегель точно отметил непреодолимое сходство романтизма с латинским эклектизмом: Однако любовь эллинских и римских поэтов к бесплодной и не слишком поэтической материи зиждется на следующей важной мысли : все должно быть поэтизировано; и это должно быть не намерение художника, но историческая тенденция произведений. Смешение всех художественных жанров у поэтов-эклектиков поздней Античности опирается на такое требование: должна быть лишь одна поэзия, равно как и одна философия ³⁹.
Это в точности «программа» «Athenäum»’а. Возможно, отсюда и романтическое стремление к синкретизму, и изобилие «симфодействий», на которых настаивают Новалис и Ф. Шлегель (симфопоэзия, симфофилософия, симфокритика) и в которых диалогический элемент менее важен, чем опыт множественного смешения форм. Но в таких условиях прекрасная целостность понятия античности дает трещины: между греками и римлянами, а также и между греками и «новыми» разверзается пропасть. Или, скорее, перед Bildung возникают одновременно два образца: латинский синкретизм, несущий «растущее совершенствование», и греческая полнота, чистый образ «естественного цикла ⁴⁰». Но есть и другой момент: римский эклектизм получает историческое продолжение в той современной литературе, которая началась с трубадуров, средневековых эпических поэм — со всего того, что можно назвать архаической романской литературой, — и достигла своего расцвета при Данте, Петрарке, Ариосто, Торквато Тассо, Боккаччо, Кальдероне, Сервантесе, Лопе де Веге, Шекспире и т.д. Таким образом, возникает преемственность: романский мир — романские культуры — романический жанр — романтизм. Именно здесь и заключается то, что прекрасно сознают Ф. Шлегель и Новалис: Наша древняя национальность была, как мне кажется, полностью романской […] Германия как страна — тот же Рим […]. Всемирная политика и инстинктивные стремления римлян обнаруживают себя в германском народе ⁴¹. Романтическая философия. Lingua romana ⁴².
Римский/романский: таково поле деятельности романтиков, их критики и их переводов, поле, на котором они возводят свои теории новой литературы.
³⁹ ⁴⁰ ⁴¹ ⁴²
Lacoue-Labarthe Ph., Nancy J.-L. Op. cit. Р. . Ibid. P. . Novalis. Grains de pollen z Schriften II. Darmstadt: Samuel, . P. . Idem. Fragmente II. № . S.
112 Антуан Берман
5_2011.indb 112
16.04.12 15:50
С другой стороны, классики (Гёте, Шиллер) и Гёльдерлин переводят прежде всего древних греков: первые — потому, что это образцы, последний — потому, что греки в своей культурной траектории представляют собой противоположность «новому», «чужому», а «чужое», по словам Гёльдерлина, следует постигать одновременно с тем, что для нас является «своим». Таким образом, мы видим, что здесь, в силу различия культурных выборов, четко вырисовывается горизонт немецкого перевода конца XVIII века, а также место — всегда центральное, — отведенное ему в культурном поле, понимаемом как Bildung. Отсюда возможно составить своего рода карту немецких переводов того периода — карту дифференциальную, избирательную, иерархическую и, можно сказать, дизъюнктивную, на которой такие понятия, как «греческий» и «римский/ романский», «чистый» и «смешанный», «циклический» и «поступательный», некоторым образом исключают друг друга ⁴³. Ибо подобная оппозиция соотносится, с другой стороны, со спором древних и новых, с конфликтом классицизма и романтизма, с дискуссиями о поэтических жанрах и о роли театра, музыки и литературы в немецкой культуре, — дискуссиями, которые будут волновать немецкую культуру в течение всего XIX века и даже дольше. В этой связи достаточно вспомнить Вагнера, Ницше или Томаса Манна… Перевод с французского Марины Бендет
⁴³
Что очень грубо выразил Клопшток: «Не говорите более со мной о том, чтобы перевести что-то с французского или с другого иностранного языка; как бы красиво это ни было, у вас более нет на это права. Единственный перевод, который я еще позволяю сделать немцу — перевод с греческого», написал он Гляйму в году (Littérature allemande. Paris: Aubier. P. ).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 113
113
16.04.12 15:50
à ¶¶
Если есть место переводу Философия на национальном языке (к «словесности на французском»)¹
И если я пишу по-французски, на языке моей страны, а не по-латыни, на языке моих наставников, то это объясняется надеждой, что те, кто пользуется только своим естественным разумом в его полной чистоте, будут судить о моих соображениях лучше, чем те, кто верит только древним книгам; что касается людей, соединяющих здравый смысл с ученостью, каковых я единственно и желаю иметь своими судьями, то, я уверен, они не будут столь пристрастны к латыни, чтобы отказаться прочесть мои доводы только по той причине, что я изложил их на общенародном языке ².
Э то, как вам известно, предпоследний параграф из «Рассуждения о методе». Он написан на французском языке, что само собой разумеется, правда, подразумевает некую проблему. Поскольку его настоящее время («я пишу по-французски») является одновременно настоящим временем акта констатативного (вы видите, что я делаю, я это описываю) и акта перформативного (я делаю то, что говорю, само констативное описание сделано на французском, я в это ввязался, я это обещаю и сдерживаю обещание в настоящем времени). Однако эта одновремен¹
²
Первая из четырех лекций на английском языке в рамках Fifth International Summer Institute for Semiotic and Structural Studies в университете Торонто (с мая по июня г.) под названием «Язык и философские институты». Две первые лекции были посвящены связи между философским дискурсом и естественным (национальным) языком. Таким образом, они поднимают проблему исторических условий и политических ставок, которые составляют привилегию естественного языка в изучении философии. Текст «Если есть место переводу. Философия на национальном языке» был изначально опубликован на немецком языке: Derrida J. Wenn Übersetzen statt hat / Übers. von S. Lüdemann z Diskursanalysen / Hg. von F.A. Kittler, M. Schneider, S. Weber. Opladen: Westdeutscher Verlag, . Bd. . P. — . Настоящий перевод выполнен по тексту: Derrida J. Du droit à la philosophie. Paris: Galilée, . P. —. Декарт Р. Рассуждение о методе. Сочинения: В т. М.: Мысль, . Т. . С. .
114 Жак Деррида
5_2011.indb 114
16.04.12 15:50
ность, эта содержательность настоящего времени указывает на проблемы перевода, которые нам, несомненно, встретятся в скором времени. На самом деле, в тот момент, когда я готовлю этот семинар на своем, французском, языке, зная, что должен буду представлять его, после перевода, на английском, я уже встречаю эти проблемы. Но эти проблемы не встречаются как случайности или внешние крайности; они показывают структуру и ставку такого события, которое занимает нас в настоящее время. Что же происходит, когда Декарт пишет, чтобы оправдать себя, чтобы защитить себя перед определенными адресатами, которые также являются судьями: «И если я пишу по-французски, на языке моей страны, а не по-латыни, на языке моих наставников, то это объясняется надеждой что…». Аргументация, лежащая в основе этой защитной речи, намного сложнее, нежели может показаться при первом чтении. Я даже нахожу ее изворотливой. На деле перед нами своего рода боевой ход, пас и пассаж, упражнение по развертыванию набора риторических аргументов для оправдания, в том числе и в других текстах, особенно в письмах (и это немаловажно), обращения к французскому языку. Французский, скажем, сегодня, в текущем языковом кодексе, является естественным языком среди других ему подобных. Стало быть, речь идет для Декарта о том, чтобы оправдать обращение к естественному языку, чтобы на нем говорить о философии, философии, которая до этого времени изъяснялась на греческом и особенно на латыни. Вы также знаете, что именно латынь занимает в то время позицию доминирующего языка, особенно в философском типе рассуждения, дискурсе. Слово «естественный» в выражении «естественный язык» не должно нас вводить в заблуждение. «Естественным» называют особый язык, язык исторический, который в этом случае противопоставляют искусственному, формальному языку, целиком построенному, чтобы стать языком универсальным. Однако аргумент Декарта, мы только что мимоходом видели его, состоит в том, чтобы оправдать использование «естественного» языка в обращении к тем, «кто пользуется только своим, естественным, разумом в его полной чистоте». Но слово «естественный» имеет явно противоположные значения, когда речь идет о «естественном языке» и «естественном разуме». Это вполне ясно, но необходимо подчеркнуть первый парадокс: естественный язык является родным, или национальным, но также особым, историческим; мало кто его с тобой разделяет. Естественный разум, о котором говорит Декарт, в принципе универсален, он аисторичен, пре- или металингвистичен. Здесь мы имеем дело с двумя определениями естественности. Между ними разворачивается целая история, историческое пространство языка, исторические и политические ставки, а также ставки педагогические, которые появляются в тот момент, когда философское рассуждение, претендуя на звание «рационального» (обращаясь к естественному разуму как самой распространенной вещи в мире), выдвигается Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 115
115
16.04.12 15:50
на авансцену, чтобы перейти от одного доминантного языка к другому. Какую же философию, какую политику языка, какую психопедагогику, какую риторическую стратегию заключает в себе подобное событие? В чем оно состоит, раз оно — единое целое с тем, что называют произведением (здесь это — «Рассуждение о методе»), то есть произведением французского языка? Мы читаем здесь «Рассуждение о методе» на том или ином языке. Я читал его на французском языке, мы читаем его с вами на английском, я написал о нем на французском, я вам говорю о нем на английском. Итак, мы различаем язык и рассуждение о методе. По-видимому, мы находимся здесь в рамках различия или даже оппозиции между языком и рассуждением, языком и речью. В соссюровской традиции так противопоставляют синхроническую систему языка, «сокровищницу языка», событиям речи или рассуждения, которые являются единственной действительностью языка. Эта оппозиция, охватывающая, по-видимому, также социально-институциональный и индивидуальный элементы (рассуждение всегда является индивидуальным), поднимает многочисленные проблемы, которыми мы здесь непосредственно не будем заниматься; но вы уже можете убедиться, что ее трудно выразить на некоторых языках. Она уже сопротивляется переводу. В немецком Sprache обозначает сразу язык, речь, речевую деятельность, рассуждение, дискурс, хотя Rede более строго соотносится с этим значением дискурсивности, речевого характера. Сталкиваясь с этой трудностью, которую он отчасти воспринимает как несущественную терминологическую случайность, Соссюр говорит, касаясь в частности Rede, что в данной ситуации лучше интересоваться «вещами», нежели чем «словами» ³. В английском языке, вам это известно лучше, чем кому бы то ни было, language может также означать «язык» и «рассуждение», хотя в некоторых контекстах можно воспользоваться словами tongue и discourse. Однако, если довериться, сугубо из соображений экономии времени, этой оппозиции соссюровского типа, этой модели скорее «структурной», чем «генеративной», нам надлежит обозначить нашу проблематику в следующем виде: мы будем говорить о том, что в философском событии, как событии дискурсивном или текстуальном, захвачено языком, происходит через язык и происходит с языком. Что же происходит, когда тот или иной речевой акт черпает из сокровищницы языковой системы и, возможно, воздействует на нее аффектом или даже ее изменяет? «Рассуждение о методе» приходит во французский через французский, не столь распространенный в мире философского рассуждения язык. Он не был в достаточной степени чем-то самим собой разумеющимся в этом типе рассуждения, чтобы его автор счел возможным не оправдываться за него очень старательно, многократно, как в самом произведении, так и за его пределами. И это произведение тогда становится так³
De Saussure F. Cours de linguistique générale. Paris: Payot, . Р. .
116 Жак Деррида
5_2011.indb 116
16.04.12 15:50
же, кроме того, рассуждением о его собственном языке не меньше, чем рассуждением на его собственном языке, более того, даже «трактатом» о рассуждении, так как слово «рассуждение» в названии «Рассуждение о методе», сохраняет, помимо других значений, значение «Трактата». Однако дело обстоит сходным образом и со словом «Метод», которое в названии могло иметь тогда значение «Трактата» или «Исследования». Вы уже замечаете сложность этой структуры, сложность названия и ту многоплановость, которую оно нам предвещает. Так каковы же самые различные типы отношения между французским языком и этим рассуждением? Как рассматривать, начиная с этого примера, общие отношения между языком и философским рассуждением, множественностью языков и универсалистской претензией рассуждения, называемого философским? Раз речь идет о языке и рассуждении о методе, можно было бы через непосредственный перенос рассмотреть гипотезу о языке метода или о языке как методе. Она могла бы подвести нас к идее создания универсального языка, о проекте которого еще пойдет речь у Декарта, у Лейбница или, в связи с созданием языка исчислений, у Кондильяка. Перед тем как стать методическим языком, этот язык мог бы составить корпус, сокровищницу, структурно-синхроническую систему кодируемых элементов; этот аппарат, эта программа (программируемо-программирующая) заведомо будет ограничивать любое возможное рассуждение о методе. Согласно этой в общем соссюровской схеме, любой индивидуальный субъект, любой говорящий или размышляющий о методе философ должен черпать из этого фонда. Ему придется манипулировать настроенным механизмом предписаний, в отношении которого у него не останется инициативы, а другие ресурсы будут сведены к комбинаторным вариациям. И такая мысль действительно часто напрашивается: все частные философские концепции метода, все систематические рассуждения о концепте метода — от Платона до Бергсона, от Спинозы до Гуссерля, не забывая о Канте, Гегеле и Марксе — были написаны не иначе, как в виде комбинации различных типов, закодированных знаков некоего перманентного языка; в них использовались некие философемы, уже построенные и зафиксированные в языке философии, в методе философии, они созданы путем ряда преобразований и замещений, то есть через риторическое преимущественно использование некоей философской грамматики, неподконтрольной индивидуальным философским актам. Получается, что такая грамматика, в широком смысле слова, уже сформировала систему концептов, виртуальных суждений, аргументативных сегментов, схемы риторических фигур и т.д. Следовательно, нет никакого изобретения, существует лишь комбинаторная мощь рассуждения, дискурса, черпающая из языка и ограниченная неким заранее установленным и изначально обязывающим индивидов общественным договором. Повторяю, в настоящий момент я не собираюсь подтверждать эту схему, восходящую к Соссюру, и прибегать к этой аксиоматике структурной Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 117
117
16.04.12 15:50
лингвистики философии. Я лишь называю оппозицию язык/рассуждение (дискурс) и определяю в виде названия проблемы или даже объекта исследования, речь не идет ни о ее истинности, ни о ее достоверности. ***
Таким образом, именно на французском, на языке своей страны, пишет Декарт, и он пишет, что он пишет на французском. Он пишет по вопросу языка, на котором он пишет, и делает это в настоящем времени, в первом лице настоящего времени индикатива, привилегию которого в перформативных высказываниях подчеркивает Остин ⁴. «В настоящее время я пишу на французском», то же самое и со мной, готовя этот доклад, я должен был бы писать исключительно на французском, бросая вызов переводу. Это грамматическое настоящее еще более обширно, и посему выходит за пределы перформативного настоящего: оно, действительно, приходит в конце рассуждения и означает: я написал, я только что писал на французском всю книгу, я постоянно пишу «на языке моей страны, а не по-латыни, на языке моих наставников…». Такое настоящее время, однако, показывает событие разрыва, но также непрерывность бесконечного и бесконечно конфликтного исторического процесса. Как вы знаете, императив, предписание о национальном языке в качестве средства философской и научной коммуникации, постоянно напоминают о себе, призывают к порядку, особенно во Франции. Даже до циркуляра, адресованного всем исследователям и университетским работникам, даже до заявления, что государство не будет финансировать коллоквиумы, которые, проходя во Франции, не обеспечат места для французского языка, хотя бы посредством синхронного перевода, глава Министерства промышленности и исследований уточнял в специальной записке в адрес «Конференции по научным исследованиям и технологиям» (), что французский язык «должен оставаться или вновь стать привилегированным вектором мысли и научной, и технической информации». Политика в отношении языка, определенная таким образом, оправдывается существующими угрозами и отвечает на потребности, которые не лишены аналогичности или даже преемственности с некоторыми характеристиками и некоторыми противоречиями, которые ощутимы у нас со времен Декарта. Проблематика относительно стабильна с XVI века. С одной стороны, речь всегда о противопоставлении некоего национального языка, ставшего в данный момент государственным языком и хранящего в своей государственной легитимности следы недавнего и вполне определенного происхождения, другим национальным идиомам, которые подчинены той же государственной власти и заключают в себе силы некоей дис⁴
Austin J. How to do things with words. Cambridge, MA: Harvard University Press, ; Idem. Quand dire c’est faire / Trad. G. Lane. Paris: Seuil, . Passim, esp. P. sq.
118 Жак Деррида
5_2011.indb 118
16.04.12 15:50
персии, некие центробежные силы, представляют собой риски диссоциации, более того, разрушения, подрыва, что не исключает (первое противоречие) того, что эти языки могут в то же время поощряться. С другой стороны, мы противопоставим именно этот национальный доминирующий язык и единственный государственный язык другим естественным языкам («мертвым» или «живым»), ставшим, по техническим и историческим причинам, требующим тщательного анализа, привилегированными векторами философской и технико-научной коммуникации: латынь до Декарта, англо-американский сегодня. Мы не можем разбирать эти проблемы здесь во всем их размахе. Мы знаем, что они многочисленны и являются одновременно социально-политическими, историческими, религиозными, технико-научными, педагогическими. Мне не нужно подчеркивать это здесь, в Торонто, в тот момент, когда я должен перевести на английский язык в англофонной части двуязычной страны рассуждение, изначально написанное на языке моей страны, на французском. Французская история проблемы, с которой мы встречаемся и в иных краях, мерно делится на три большие и драматические эпохи. Все три тесно связаны с бурным и непрерывным формированием французского государства. . Во-первых, это был тот великий момент, когда одерживает верх монархическое государство, — массовое, окончательное и решительное утверждение французского языка, который навязывается в провинциях в качестве административного и юридического связующего звена. То, что мы пытаемся проследить в этом семинаре — это формирование субъекта права и/или субъекта философского, исходя из предписанного языка. Как вам известно, в г. Франциск I в королевском указе Виллер-Котре решает, что судебные постановления и прочие правовые процедуры будут «произноситься, записываться и оглашаться сторонам на родном французском языке» ⁵. год: почти век до «Рассуждения о методе». Век от права к философии, можно так сказать. Век, чтобы «langaige maternel français» (родной, материнский, французский язык) ознаменовал великое философское событие. Для Декарта, который потерял мать, когда ему был год, это воистину праматеринский язык (он был воспитан бабушкой), который он противопоставляет языку своих наставников; это они ему навязывали закон знания и, попросту говоря, закон на латыни. Язык закона, поскольку это латынь, язык Отца, если угодно, язык науки и школы, не домашний язык и — прежде всего — язык права. И наибольшее сопротивление живому (естественному, материнскому и т.д.) языку оказывалось и происходило из мира юриспруденции.
⁵ Цит. по: Cohen M. Histoire d’une langue. Le français. Paris: Éditeurs français réunis, . P. . Переиздания: Paris: Editions Sociales, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 119
119
16.04.12 15:50
Разумеется, указ Вилле-Котре является сам по себе лишь легальной формой, скандированием и административно-юридическим санкционированием более внушительного движения, которое его подготовило и которое за ним воспоследовало — речь одновременно и о прогрессе французского языка, и о сопротивлении офранцуживанию. Факторы прогресса и сопротивления были разнообразными и многочисленными. Реформация, например, поспособствовала прогрессу французского языка в борьбе с аппаратом католической церкви: это была борьба экономическая, но также борьба за перераспределение священных текстов против Церкви интернациональной, подвластной латыни и властвующей через латынь. Здесь обнажилась «националистская» направленность протестантизма, подхваченная в XVII веке после неудачи Реформации во Франции более «галликанской» Церковью. Протестанты хотели иметь «Новый Завет» на французском языке: Новый Завет Лефевра д’Этапля появился в г., Оливетана — в г., за несколько лет до указа Виллер-Котре. В г. Кальвин, теоретик французских протестантов, переводит и переиздает на французском языке «Установления христианской веры». Нет необходимости напоминать здесь о роли, которую сыграли в других странах переводы Библии во время Реформации, — одновременно в создании и окончательном формировании основополагающего языка, и в истории проблематики перевода. Церковь не перестает сопротивляться, по крайней мере, еще в XVI веке распространению французского языка, что можно проследить в литературе вокруг Плеяды, Монтеня, Рабле и т.д. Книга-манифест Дю Белле «Защита и прославление французского языка» выходит в свет в г., то есть десятью годами позже королевского указа Виллер-Котре. Мы не можем проследить здесь во всех деталях захватывающую, богатую и крайне сложную историю французского языка, иначе нам придется пренебречь другими темами, на которых я бы хотел остановиться в ходе нашего семинара. Для первого знакомства отсылаю вас к «Истории французского языка с древнейших времен до года» Фердинанда Брюно. Книга уже старая ( г.) ⁶, но она тем не менее остается важнейшим памятником в этой области. В книге Марселя Коэна «История языка: французский язык» ( г.) ⁷ содержание и информация мобилизованы неизменно в интересной форме и чаще всего через марксистскую постановку вопроса, которая позволяет в любом случае лучше выявить последствия классовой борьбы, политико-экономические ставки, связь между историей и техникой в этих сражениях за освоение или навязывание языка. Для более современного периода в истории языка, в частности, в его отношении к политике школьных учреждений, я отсылаю вас к работе «Французский как государственный язык» Рене Балибар и Доми⁶ ⁷
Brunot F. Histoire de la langue française, des origines à . Paris: Colin, . Cohen M. Op. cit.
120 Жак Деррида
5_2011.indb 120
16.04.12 15:50
ника Лапорта ⁸ и «Фиктивность французского языка» Рене Балибар ⁹. В рамках этой краткой библиографической справки, заведомо и намеренно неполной, отмечу также статью Марселя Батайона «Несколько лингвистических идей XVII века: Николя Ле Гра». Это исследование опубликовано в сборнике текстов, озаглавленном «Язык, Дискурс, Общество» ¹⁰ и посвященном Эмилю Бенвенисту, который был, как и Батайон, профессором Коллеж де Франс, учебного учреждения, созданного Франциском I в — гг. и прозванного «Коллежем трех языков» (в нем изучали латынь, греческий и иврит). Некоторые новаторы преподавали французский язык в Коллеже с XVI века. Если бы мы захотели, но мы не можем себе этого позволить, погрузиться в эту громадную историю, нужно было бы одновременно и методически проблематизировать все подходы историков языка. Как вы понимаете, система интерпретации, в рамках которой они работают, никогда не бывает нейтральной — как в философском плане, так и в политическом. Она задействует, по меньшей мере, имплицитно, некую философию языка, сама практикует определенный язык (риторика, письмо и т.д.) и в определенный момент участвует в войне за язык. Эта война продолжается сегодня и ведется над трансформирующимся языком и внутри него. Война эта проходит через учреждения, ее орудия ими маркированы (риторика, процедуры доказательства, соотношения между полями дисциплин, техники легитимации знания). В этом отношении разница между историей Брюно ( г.) и историей Коэна ( г.) показательны; и они не ограничиваются политической идеологией. Мы не можем проделать здесь эту работу; довольствуемся тем, что обозначим ее необходимость и наметим несколько «стрелочек», чтобы указать некоторые направления, допустив, что в подобном лабиринте действительно возможно начертить какие-то стрелочки и задать какието направления. Во всяком случае, такие стрелки должны будут сохранять отношение с рассуждением о методе, я хочу сказать с вопросом о методе (methodos: следуя пути, odos, методическому становлению пути, odos, которое не обязательно будет методичным ¹¹), но также с некоторыми методологическими вопросами. Одно из этих направлений в определенной точке нашего пассажа выводит нас на путь, через который также проходит политика языка, в нашем случае государственное продвижение французского языка абсолютной монархией, которая только что установила свою власть над провинциями и диалектами, ко⁸ Balibar R.,Laporte D. Le Français national. Paris : Hachette, . ⁹ Idem. Les Français fictifs. Paris: Hachette, . ¹⁰ Langue, Discours, Société. Paris: Seuil, . ¹¹ См.: Derrida J. La langue et le discours de la méthode z Recherches sur la philosophie du langage (Cahiers du Groupe de recherches sur la philosophie et le langage ). Grenoble; Paris, . Р. –.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 121
121
16.04.12 15:50
торая выигрывает или подтверждает владение территорией, навязывая там лингвистическую унификацию. Я не буду останавливаться на фигуре «прокладывания пути», «метафоре» метода как фигуры пути или дороги (route — via rupta), как языка и не обязательно языка человеческого, но также как фигуры языка, следа, текста, следа того, что называют животностью: следы, войны за сексуальные и экономические территории. Навязывание государственного языка имеет очевидную конечную цель — захват и административное доминирование над территорией, в точности так же, как и открытие какого-то нового пути (для кобылиц «Поэмы» Парменида ¹², для наездника Декарта, «который тронулся таким хорошим шагом», для поездов пионеров Дальнего Запада, воздушных, водных и так странно называемых космических путей нашего века (все это связано со значительными политико-юридическими проблемами), но для нас существует еще более острая необходимость: необходимость, через которую вышеупомянутая фигура прокладываемого пути навязывается, в некоторой степени, непосредственно изнутри, возвещая о прогрессе языка. Приведу лишь один пример. От Людовика XII до Генриха III становится все более очевидным своего рода сообщничество между королем и всякого рода писателями, сказителями, грамматистами, врачами, философами, благоприятствующими распространению французской идиомы. Брюно вспоминает благодарственные письма, которые адресуют писатели Франциску I, Генриху II, Карлу IX, Генриху III, хвалы, в которых расписываются Дю Белле, Амио, Анри Эстьен и многие другие ¹³. Иногда все это доходит до смешного, и кое-кто, разгорячаясь, утверждает, будто французским наш французский язык (langue françoise) стал называться по имени «первого Франциска» («premier François»), что сегодня, в настоящий момент защиты и прославления французского языка, вызывает улыбку. Правда, королевская власть действительно покровительствует французской словесности. Мы ничего не поймем в истории французской литературы, если не будем внимательны к этой политике языка. Если Франциск I и не назначал профессоров французского языка, то он создал в году, через несколько лет после указа ВиллерКоттре, должность королевского печатника на французском языке. Он вознаграждал тех, кто публиковался на французском языке, переводчиков или писателей. И особенно, вопрос деликатный и актуальный в наше время (это также вопрос политики культуры и издательской политики), он делал заказы, программировал и субсидировал работу некоторых писателей. Среди этих заказов есть труды, чья конечная цель кажется чересчур очевидной: например, сочинения Дю Айана по истории французских королей. Но были и программные, и планификационные проекты с менее очевидной и менее краткосрочной рентабель¹² ¹³
Parménide. Le Poème. Texte présenté par Jean Beaufret. Paris: PUF, . Brunot F. Op. cit. T. II. Le XVIe siècle. P. .
122 Жак Деррида
5_2011.indb 122
16.04.12 15:50
ностью. Так, например, писателей призывали (и именно этот пример я выбираю, по очевидным причинам, в всем этом многообразии) писать о философии на французском языке. Именно здесь, как вы увидите, проходит путь, французский путь и французские шаги, на французском языке — в этом призыве, исходившем от государственной канцелярии Генриха II. августа года Генрих II обращается с призывом — или приказом — к Ги де Брюэсу в связи с его «Диалогами против новых академиков» (). Он делает это в письме, подписанном Канцлером. Я выделяю следующий отрывок: «Нам особенно угодно, чтобы на этом пути, открытом вышеупомянутым господином Брюэсом (выполняющим великую миссию по превращению философии в домашнюю и знакомую нашим подданным на родном языке), за ним воспоследовали другие светлые и блестящие умы нашего королевства и чтобы через сих мужей мы перешли от Греции и страны Латинян к сим краям…» ¹⁴ Эти французские края (марки, окраины и т.д., имеется в виду границы, государственные или военные, Marken. Впрочем, я уже останавливался в другом месте на этой цепочке — край, окраина, марка, и могу посему двигаться быстрее ¹⁵) — вот к чему нужно «препроводить», то есть привести, пустить в дрейф через язык, язык, который прокладывает путь к Франции, греческую и латинскую философию. Вот что говорит Канцлер Генриха II. Невозможно понять жеста, точнее, поступка Декарта, свершенного менее чем век спустя, если не учитывать всей этой политической генеалогии, хотя, разумеется, он к ней не сводится. Эта политическая и территориальная забота также предполагает, что агенты королевской власти так же, как и придворные, получили надлежащее образование. Однако, за исключением клерикальных и научных кругов, повсюду царит бескультурье, в частности, из-за незнания латыни; нужно было, таким образом, писать книги на французском языке для надобности администрации и придворных; нужно было создавать то, что Клод де Сейссель первым назвал Словесностью на французском. Он первым употребил данное словосочетание в такой форме и с таким смыслом. В Средние века говорили просто «словесность». Само слово и приведенный совет восходят, стало быть, к Клоду де Сейсселю, весьма экстраординарному советнику Людовика XII. Он переводил для него Помпея. Более того, огорченный отсутствием душеполезных сочинений на французском языке, он много переводил (с латинского и греческого, которых, правда, не знал и посему прибегал к посторонней помощи), он переводил для благородного сословия и прочих людей, которые, как он говорил, «более склонны к наукам, чем благородные лица». В году в одном предисловии, исполненном морали и политики, он положил за принцип, что люди, не знающие латыни, должны тем не менее разуметь ¹⁴ ¹⁵
Цит. по: Brunot F. Op. cit. T. II. P. . Derrida J. Tympan z Idem. Marges de la philosophie. Paris: Minuit, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 123
123
16.04.12 15:50
«многие премудрые и возвышенные вещи, заключенные в Священном писании, моральной Философии, Медицине или Истории», и, следовательно, необходима «словесность на французском» ¹⁶. Этот же самый Сейссель, впрочем, со всей прямотой сформулировал политическую выгоду, которую он усматривал для королевской власти во Франции или за ее пределами, в расширении территории французского языка. Распространение языка — это, действительно, верный путь, верный метод, чтобы установить или подтвердить свою власть на французских и иностранных территориях. Сейссель побывал в Италии, и во время путешествий он сразу понял и саму римскую модель лингво-милитаристско-политического завоевания, и тот шанс, который можно было бы использовать для Франции в завоевании, скажем, той же Италии. В прологе к переводу из Юстина, который он преподнес Людовику XII, Сейссель дает следующий совет монарху: «Что же сделали народ и владыки Рима, когда они владели всем миром и пытались упрочить и увековечить свое владычество? Они не нашли другого, более надежного средства, нежели возвеличить, обогатить и возвысить латинский язык, который в начале империи был бедным и грубым, а затем передать его завоеванным странам, провинциям, народам, через свод законов, составленных на сим наречии». После чего Сейссель объясняет, каким образом римляне смогли придать латыни совершенство греческого, и призывает короля имитировать «прославленных завоевателей» и заняться «обогащением» и «возвеличиванием» французского языка ¹⁷. Вы заметили по ходу дела тот акцент, что делается на праве и на законе: центральная власть имеет интерес «вписать» закон в доминирующий национальный язык. На деле такая забота сталкивается, если не смешивается, с чисто философским и научным проектом: сократить двусмысленность языка. Значимость ясности и различия в разумении слов, в овладении значениями будет одновременно юридической, административной, полицейской и, значит, политической, а также философской. Такая забота встречается у Декарта. Коль скоро здравый смысл есть нечто такое, что наилучшим образом распределено в мире как нельзя более лучше, необходимо еще, поскольку никто не может отговариваться незнанием законов, чтобы чтение или разумение текста закона осуществлялось через лингвистическую среду, очищенную от всякой двусмысленности, через язык, который не разделяет или не рассеивает в недоразумении. Указ Виллер-Котре уточняет это в статьях и , которые постановляют, что отныне в правовых актах и процедурах будет использоваться французский язык: И для того, чтобы не было причин для сомнений в разумности данных приговоров [другими словами, чтобы подданные французского языка не
¹⁶ ¹⁷
Цит. по: Brunot F. Оp. cit. T. II. Р. . Цит. по: Ibid. Р. .
124 Жак Деррида
5_2011.indb 124
16.04.12 15:50
могли ссылаться на незнание закона, языка закона, а именно латинского, то есть, чтобы подданные французского языка были или становились на самом деле подданными закона и подданными короля, подданными, подчиненными монархическому закону, без всякой возможности ускользнуть вовне языка, без всякой возможности алиби, в силу которого они оказываются не-подданными закона, которые полагаются незнающими закон] мы желаем и повелеваем, чтобы они были составлены и написаны настолько ясно [я подчеркиваю], чтобы не могло возникнуть никакой двойственности, или недостоверности [снова я подчеркиваю эти слова предкартезианского порядка] или же необходимости в толковании. И из-за того, что подобные вещи часто происходили в понимании латинских слов, содержащихся в вышеупомянутых приговорах, впредь мы хотим, чтобы все приговоры, как и все прочие процедуры, исходящие как от монаршего суда, так и других подчиненных и низших судов, то есть в протоколах, расследованиях, контрактах, поручениях, постановлениях, завещаниях и прочих актах и судебных делах, произносились, записывались и оглашались сторонам на родном, материнском, французском языке наших подданных и никоим другим образом ¹⁸.
Невозможно преувеличить значимость этого события и особенно чрезвычайную сложность его структуры, даже если мы рассматриваем его исключительно во внешней и чисто юридической форме. Одно из таких осложнений, или сверхдетерминированностей, объясняется освободительным эффектом настоящего акта. С виду он освобождает от принудительного ига латинского языка и ставит под вопрос привилегию тех, кому лингвистическая компетентность (в латинском языке) обеспечивала твердую власть. В соответствии с этой видимостью в стратегии захвата власти, монарший указ делает тем не менее уступку, снисходя до языка, который сам называет «родным», или «материнским», для подданных нации; кажется, что он берет их мягкостью, материнской нежностью и сажает своих подданных, если так можно сказать, в капкан их собственного языка, как если бы сам король сказал им: чтобы быть подданным закона — и короля — вы, наконец, должны говорить на вашем «родном, материнском, французском языке» («langaige maternel françois»); как если бы их вручали матери, чтобы надежнее подчинить отцу, монарху, закону. Как бы не так. Главное подчинение закону формирующегося монархического Государства сопровождалось другой жестокостью: в одно время с латынью было предписано отказаться от провинциальных диалектов. Изрядное число вышеупомянутых подданных понимали французский не больше, чем латинский. Французский был в столь ничтожной степени их родным языком, что многие совершенно ничего не понимали. Этот язык оставался, если хотите, отцовским и научным языком; он становился, после латыни, языком права, правовым языком через деяние короля. Новая западня как бы ставила диалекты ¹⁸
Ibidem.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 125
125
16.04.12 15:50
перед законом: чтобы выступать в защиту диалектов, так же как, чтобы, попросту говоря, выступать в суде, был необходим перевод; было необходимо выучить французский язык. Как только французский был выучен, диалектное притязание, «материнская» установка на родной язык была разрушена. Попытайтесь объяснить кому-то, кто обладает одновременно силой, и силой закона, что вы хотите сохранить свой язык. Нужно будет, чтобы вы выучили язык закона, власти, чтобы его убедить. Как только, из заботы о риторическом и политическом убеждении, вы усвоили язык силы, которым вы владеете достаточно для того, чтобы убеждать или побеждать, вы в свою очередь заранее побеждены и убеждены в том, что были не правы. Другой, король, наглядно показал фактом перевода, что это он был прав, говоря на своем языке и навязав его вам. Говоря с ним на его языке, вы признаете его закон и его власть, вы признаете его правоту, вы скрепляете подписью акт, который дает ему представление о вас. Король — это кто-то, кто умеет заставить вас подождать и потратить время на изучение его языка, чтобы отстаивать ваше право, другими словами, подтвердить его право. Я не рисую здесь абстрактную схему некоторой структурной потребности, некий вид диалектики хозяина и раба как диалектики скорее языков, чем сознаний. Я говорю о парадигматическом событии. Оно произошло, когда депутаты из Прованса захотели пожаловаться королю на обязанность выступать в суде на французском языке, вмененную провансальцам под предлогом того, что судить необходимо было в ясности и независимости. Эти депутаты приехали в Париж из провинции. И вот что происходит, я цитирую здесь «Грамматику» () Рамюса: Но благородное королевское сознание, отсрочивая месяцами встречу, давая им через Канцлера понять, что ему не доставляет никакого удовольствия говорить на каком-либо другом языке, кроме как на своем, дает им возможность тщательно выучить французский: затем, через некоторое время, они изложат свои претензии в торжественной речи на французском. Тогда это вызвало взрыв смеха, ибо сии ораторы прибыли, чтобы сразиться с французским языком, и, однако, в этом бою его выучили и сим показали, что поскольку он был настолько легким для людей в возрасте, таким, как они, то он был еще легче для молодежи, и что надлежало, чтобы простой народ оставался со своим языком, тогда как люди благородного сословия, будучи на государственной службе или занимая судебные должности, имели некоторое превосходство над нижестоящими людьми ¹⁹.
В подобной диссиметрии тогда устанавливается то, что нельзя назвать договором об общем языке, речь идет скорее о разделении языка, в котором подданный (подданный, подчиненный силой, которая не яв¹⁹
Цит. по: Ibid. P. .
126 Жак Деррида
5_2011.indb 126
16.04.12 15:50
ляется изначально и просто лингвистической силой, которая изначально состоит из этой власти прокладывания, трассирования, открытия и контроля пути, территории, прохода, дорог, границ и маршей, вписывания туда и сохранения своих собственных следов) должен говорит на языке самого сильного, чтобы публично заявить о своем праве и, следовательно, чтобы потерять или априори и де-факто уступить право, которого он требует. И которое с этого момента больше не имеет смысла. То, о чем я здесь говорю, не сводится к отодвиганию на второй план языка или силы языка, даже войны языков, как таковой, по отношению к силе долингвистической или даже нелингвистической, к борьбе или в целом к неязыковому отношению (отношению, которое не обязательно обернулось бы войной, но также любовью или желанием). Нет, я лишь подчеркиваю, что это языковое отношение должно быть уже, как таковое, отношением силы в пространстве и времени, телом или корпусом письма, которому надлежит пробить путь, в самом общем и в самом разработанном смысле этих слов. Именно при этом условии существует определенный шанс понять, что происходит, например, когда язык становится доминантным, когда некая идиома приобретает власть, не исключено, что и власть государственную. Указа, безусловно, было бы для этого недостаточно. Сопротивление юридическим актам никогда не прекращалось. Следовало бы посвятить много времени анализу этих актов сопротивления во всей их многосложности, в их протяженности во времени, через все сферы жизни, включая Университет, где продолжали преподавать право на латыни и публиковать рассуждения (в частности, философские) на латинском языке. Тем не менее с начала следующего века, а именно с г., стало возможным защищать диссертации на французском языке. Но лишь в году Кольбер утвердил обучение праву на французском. Это очень важный показатель, который сопоставим со следующим историческим обстоятельством: в году, несомненно, для того, чтобы обратить в католичество детей протестантов, оставшихся во Франции, Людовик XIV решает создать государственные школы, бесплатные и обязательные, в которых французский язык был бы единственным языком обучения, при отсутствии диалекта, и обучения, в основном, религиозного. Правда, это решение не было подкреплено делами. Таким образом, существовало не только сопротивление действию закона, замедление его эффективного применения, но само состояние права не было простым. Ему надлежало составить единое целое с историко-лингвистической структурой, каковая была также структурой территориальной, причем весьма разрозненной. Оппозиция Парижа или Иль-де-Франса по отношению к Провинции была уже намечена, и сейчас существует множество следов и наследий этой ситуации. Так, французский язык не был навязан недавно присоединенным провинциям (Бретань, ; часть Лотарингии, ; чуть позже, в XVII веке, Эльзас, Русильон, Артуа, Фландрия). Если не считать административных Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 127
127
16.04.12 15:50
текстов, Государство должно было принять множественность языков. И еще в , в момент, когда город Страсбург признал власть короля, он был освобожден от исполнения указа Виллер-Котре. Эта история пересекается с историей взаимоотношений между народным языком и языком Церкви, с историей языка Библии и языка культа, со всеми дебатами, которые развились вокруг этих вопросов (во Франции и повсеместно в Европе). Кладезь аргументов, приводившихся в этих прениях, используется по сей день, особенно в том, что касается языка культа, молений или песнопений. В г. Сорбонна единодушно провозглашает, что нужно безоговорочно запретить переводы. В г. Университет полагает, что «не полезно и не удобно христианской республике, и даже, учитывая обстоятельства, что было бы скорее опасно допустить появление […] полных или частичных переводов Библии и что переводы, которые уже существовали, следовало бы скорее запретить, чем допустить». Протестанты жаловались: Да разве это хорошо, что Государь не согласен, Чтобы деяния Христа всем передавались И на речь общенародную перелагались? (Народная песня, 1546) ²⁰
Если нам будет угодно соизмерить всю сложность задействованных здесь сил и мотиваций, сошлемся на Монтеня: несмотря на то, что автор «Опытов» прослыл одним из крупнейших созидателей и основоположников французского литературного языка, он выступал против народного языка в культах и молитвах: Священная история рассказывается не для развлечения — ей должно внимать благоговейно, смиренно и с почтением. Как смешны люди, возомнившие, что сделали ее доступной народу, изложив на народном языке! […] Я думаю также, что в предоставлении каждому свободы распространять слово божие на всевозможных языках гораздо больше опасности, чем пользы. Евреи, магометане и почти все другие народы приняли и почитают тот язык, на котором впервые открылись им тайны их веры. И не без основания у них запрещено заменять его каким-либо другим. Можем ли мы сказать, что у басков или бретонцев найдутся судьи, достаточно сведущие для того, чтобы установить, правильно ли переведено Священное писание на их язык? ²¹
Я лишь дал понять, что история французского языка в виде государственной институции прошла через три основных этапа, исполненных определенного драматизма. Подобная периодизация не может не быть схематичной, я ее таковой и считаю. Кроме того, каждый из так называемых этапов достаточно оригинален сам по себе, так что принадлеж²⁰ ²¹
Цит. по: Ibid. Р. –. Монтень. Опыты. Избранные произведения: В т. М.: Голос, . Tом I. Гл. LVI.
128 Жак Деррида
5_2011.indb 128
16.04.12 15:50
ность всех этих событий одной-единственной и тождественной себе, однородной, истории Франции или какого-то одного-единственного «французского языка» является более чем проблематической. Эта схема служит нам временно в виде своего рода вехи, позволяющей схватить первый ряд показателей и перейти к другой проблематике. Предварительное рассмотрение «первого этапа», распознание первой конфигурации, исходя из нескольких неоспоримых симптомов, позволит нам, возможно, прочитать это событие, кажущееся философским: Декарт пишет, что он пишет на французском языке «Рассуждение о методе». Философская, политическая, юридическая, лингвистическая направленность этого поступка проявится, возможно, чуть яснее в сцене или в ситуации, которую мы только что описали, хотя следует признать, что самой этой «ситуации» явно недостаточно и что она всего лишь эскизно намечена. Взаимообразно, если мы продолжим «внутреннее» и «философское» чтение текста Декарта, то, возможно, у нас появится дополнительный шанс растолковать ставки тех исторических событий, которые мы только что кратко вспомнили. Не то чтобы Декарт о них говорил, тем более говорил о них правду — скажем, что это они больше «говорят» через Декарта и его текст, который нам надлежит перевести и истолковать. Не в конвенциональном отношении текста к контексту, «внутреннего» чтения к «внешнему», но в предуготовлении к некоему перераспределению или переконтекстуализации одного-единственного текста, что не означает, что речь идет о тексте непрерывном и однородном. Именно поэтому я настаивал на предпосылках и на этом «первом» этапе национализации и огосударствлении французского языка. Два других, о которых я здесь ничего не скажу, могли бы обрести опоры, с одной стороны, во «Французской революции», тогда как с другой — в современных техно-научных трансформациях. Во время Французской революции движение огосударствления, национализации языка снова столкнулось с политико-юридической проблемой перевода и общепонятности декретов. По этому вопросу я отсылаю вас к работе «Политика языка», опубликованной в г. Мишелем де Серто, Домиником Жулиа и Жаком Ревелем ²². Сопротивление Революции часто интерпретируется революционерами в виде лингвистической силы и лингвистической формы. В тот момент, когда лингвистическая политика ужесточается, Барер пишет Конвенту в докладе «Комитета общественного спасения»: «… Федерализм и суеверие говорят на нижнебретонском; эмиграция и ненависть к Республике говорят на немецком; контрреволюция говорит на итальянском, а фанатизм — на баскском». В каждую коммуну, где «жители говорят на чужой идиоме» (революционеры более осторожны по отношению к местным говорам), назначается преподаватель французского языка: он обязан «читать вслух и устно переводить для народа за²²
De Certeau M., Julia D., Revel J. Une politique de la langue. La Révolution française et les patois: L’enquête de Grégoire. Paris: Gallimаrd, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 129
129
16.04.12 15:50
коны республики», а также преподавать язык и «Декларацию прав человека». Следовательно, мы переходим к голосу в противовес письму, которое подозревают в «поддержке варварских жаргонов» ²³. Декрет от термидора запрещает использование других идиом, кроме французского языка, во всех правовых актах и сделках, включая те, что не засвидетельствованы у нотариуса и скреплены простой подписью. -го Прериаля II года Республики Грегуар представляет Конвенту свой «Доклад о необходимости и средствах упразднения народных говоров и повсеместного распространения французского языка» ²⁴. Этот доклад не будет иметь никаких принудительных последствий; после Термидора возвратятся к более толерантной языковой практике и политике. Но мы не поняли бы ничего об отношениях французов к их языку и их орфографии, ни о роли республиканской школы в XIX и XX веках, если бы не держали в памяти подобные сигналы. О «третьем» значительном моменте напряженности (мы в нем находимся) я ничего не скажу. Принимая наследие двух событий, о которых мы только что говорили, этот момент отличается более современными и более специфическими характеристиками: речь идет, с одной стороны, а именно изнутри, о пробуждении лингвистических меньшинств, которые признаются по праву (что проще-простого, поскольку те остаются в строе культурной памяти и более не угрожают лингвистическому единству национального Государства), тогда как с другой стороны, а именно извне, о борьбе против попыток монополизации техно-научного языка, на которые идут определенные техно-лингвистические силы, доминирующие в сегодняшнем мире (торговля, сфера телекоммуникаций, информатизация, программное обеспечение, банки данных и т.д.). Все это хорошо известно, и я не буду на этом настаивать. Скажу лишь слово: в отношении этой современной проблематики, идет ли речь о комплексном и осмотрительном отношении государства к национальному языку, идет ли речь о его лингвистике, то есть о рассуждении об этом языке, или даже о некоем проекте универсального языка, о котором мы поговорим в следующий раз; картезианское событие, а именно эти слова «я пишу по-французски, на языке моей страны», не стали для нас прошлым, простым прошлым грамматической формы. Настоящее этого события не сводится к грамматике, правда, по другой причине, нежели та, о которой я говорил в начале. Осмысляя это событие, начиная с написания на французском языке «Рассуждения о методе», читая и истолковывая его, необходимо принять некие меры предосторожности. Какие именно? Для начала следовало бы напомнить, что существует, по меньшей мере, три порядка и три протяженности рассматриваемых текстов. ²³ Цит. по: Brunot F. Оp. cit. T. IX. ère partie: La Révolution et l’Empire. Р. –; De Cer²⁴
teau et al. Op. cit. Р. . Цит. по: Ibid. P. , sq.
130 Жак Деррида
5_2011.indb 130
16.04.12 15:50
Существует сложный и разнородный комплекс, скажем, в неравномерном развитии социально-юридической и политико-религиозной истории языка. Мы только что дали понять это в нескольких аллюзиях. Другие попытались бы сказать, что они составляют внешнюю сторону картезианского текста. Но эта внешность вписывается в текст и было бы трудно, не учитывая настоящую вписанность, понять, что происходит, когда Декарт, оправдывая в своей риторике свои стратегии и свой выбор, решает писать на французском языке один из своих текстов. Той малости, что я рассказал об этой истории, вполне достаточно, чтобы мы прочувствовали: его поступок является не просто революционным, даже если он может показаться почти исключительным в философском плане, или порядке, и облечен видимостью некоего разрыва, перелома. На самом деле, если Декарт и отходит от определенной практики и отказывается от использования доминантной для философии идиомы, если он и осложняет свои взаимоотношения с Сорбонной, он тем не менее следует определенной государственно-монархической тенденции: скажем, что он идет в направлении, указанном властью, и тем самым поддерживает установление французского права. Он переводит cogito как «я мыслю», то есть он предоставляет слово, но также и закон субъекту французского права. Кроме того, – немаловожное преимущество – он обеспечивает себе определенную клиентуру при иностранных дворах, где французский язык был в моде. По-видимому, эта сложная стратегия не обязательно соизмерима с тем, насколько субъект, начиная с субъекта самого Декарта, способен ее сознавать или с теми заявлениями, которые этот субъект мог сделать по этому поводу. Ибо как раз второй корпус текста для рассмотрения (внутреннее чтение, можно было бы сказать на этот раз) — это комплекс высказываний, через которые Декарт объясняет и оправдывает свой выбор. Этот корпус подразделяется на два. Прежде всего, внутри самого «Рассуждения» имеется эксплицитное заявление, аргументированное оправдание. Его я прочитал в самом начале, оно достаточно мудреное само по себе, и мы должны будем к нему вернуться, по крайней мере, в дискуссиях. Затем в этом же корпусе эксплицитных деклараций о выборе языка имеются заявления внешние по отношению к «Рассуждению», в частности в «Письмах». Они имеют касательство к определенной педагогике, к некоей педагогической облегченности (не стоит забывать, что такого рода необходимость, некая потребность в «легкости» представляют собой девиз картезианской философии), предназначенной для слабых умов и… дамского общества: речь идет о книге, где, говорит он, «я хотел, чтобы даже женщины смогли что-то понять, тогда как с другой стороны, чтобы самые изощренные умы нашли в ней достаточно материла, чтобы занять свое внимание» ²⁵. Этот пассаж не связывает непосредственно во²⁵
Descartes R. Œuvres et Lettres. Textes présentés par A. Bridoux. Paris: Gallimard, Bibliothèque de la Pléiade, . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 131
131
16.04.12 15:50
прос о народном языке с женским вопросом, но логика аргументации связывает оба мотива, мы это проверим. Наконец, третий строй или третья страта текста, комплекс картезианского корпуса в том, что представляется, по меньшей мере, как его собственный строй, его «порядок доводов», проект системы, предполагаемая связность между лингвистическим событием и организованным комплексом философем. В этом случае лингвистическое событие не сводится к выбору естественного языка; оно состоит в том, что связывает философские высказывания с тем, что приходится в них на язык (это вопрос структуры высказываний, таких, как например, cogito ergo sum), а также с некоей философией языка и знаков. Естественно, трактовка, которую мы могли бы предложить в отношении этих трех разрядов корпуса, не может быть ни равномерной, равномерно распределенной по ним, ни даже равномерно разъединенной или в равной мере последовательной. Я пытался лишь обозначить качественные или структурные границы между этими разрядами одного текста, подчеркивая, что они не соотносятся друг с другом как текстуальное нутро с контекстуальной внеположностью; при этом каждый из них остается сильно дифференцированным. Хотелось бы вновь обратиться к логике эксплицитных деклараций Декарта как в «Письмах», так и в «Рассуждении о методе», начиная с самого конца, который я прочел вначале сегодня и который я снова в заключение перечитываю: И если я пишу по-французски, на языке моей страны, а не по-латыни, на языке моих наставников, то это объясняется надеждой, что те, кто пользуется только своим естественным разумом в его полной чистоте, будут судить о моих соображениях лучше, чем те, кто верит только древним книгам; что касается людей, соединяющих здравый смысл с ученостью, каковых я единственно и желаю иметь своими судьями, то, я уверен, они не будут столь пристрастны к латыни, чтобы отказаться прочесть мои доводы только по той причине, что я изложил их на общенародном языке.
Как вы догадываетесь, сей пассаж попросту и начисто исчезает в латинском переводе «Рассуждения о методе», выполненном Этьеном де Курселем и вышедшем в свет в г., то есть через семь лет после появления оригинала. В перворазрядном издании сочинений Декарта, подготовленном стараниями Шарля Адана и Поля Таннери этот пропуск указан. Фраза комментаторов весьма красноречива: «Действительно, не уместно было его переводить» ²⁶. Таким образом, с согласия Декарта и в соответствии со здравым смыслом, каковой разделяется куда лучше, чем какой-то отдельный язык, перевод на латынь стирает целый ряд высказываний, которые ²⁶
Œuvres de Descartes publiés par Charles Adam et Paul Tannery; VI, Discours se la méthode et Essais, Paris, Vrin, , p..
132 Жак Деррида
5_2011.indb 132
16.04.12 15:50
не только безоговорочно и совершенно бесспорно принадлежат оригиналу, но проговариваются и перформативно практикуют тот язык, на котором создается этот оригинал. Эти высказывания высказываются на этом языке и об этом языке говорят. И вот они гибнут — в форме и содержании, телом и душой, можно было бы сказать — вмиг и по мановению перевода. Здесь говорит сам здравый смысл: и правда, какой смысл говорить на латыни «я говорю на французском»? Или делать это, говорить эти слова прямо здесь на английском языке? Таким образом, когда «оригинал» говорит о своем языке, говоря на своем языке, он предуготовляет своеобразное самоубийство переводом, как говорят, самоубийство газом или самосожжение. Скорее самосожжение, поскольку он разрушает себя почти без остатка, без следа, по меньшей мере, без останков видимых во внутреннем пространстве тела текста. Это красноречиво свидетельствует о статусе и функции индикаторов, которые можно было бы назвать автореференциальными элементами идиомы в целом, равно как опыта рассуждения или опыта письма, например, в его отношении к лингвистической идиоме, но также в его отношении к любой идиоматичности. Такое событие (металингвистическое и лингвистическое) обречено на то, что его стирает сама структура перевода. Однако переводящая структура начинает работать, как вы знаете, еще до того, как идет в ход то, что называют переводом в обиходном значении этого понятия. Структура перевода включается с того момента, как устанавливается определенный тип чтения «оригинального» текста. Она сразу начинает что-то стирать, но в то же время позволяет выделить то, чему она сопротивляется, и то, что сопротивляется ей. Позволяет читать язык в самом акте стирания: стертые следы некоего пути (odos), трассы, маршрута стирания. Translatio, перевод, die Übersetzung — это путь, идущий над или по ту сторону пути языка, проходящий его путями. Перевод идет своими путями, прямо здесь. Перевод с французского Ольги Гейдаровой и Сергея Фокина
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 133
133
16.04.12 15:50
ÀÀ ¹-
Перевод и история¹
П од заглавием «Перевод и история» мне хотелось бы просто попытаться представить здесь три тезиса. Вот они, эти три тезиса, сформулированные для начала как нельзя более сухо: ) Проблема перевода в качестве философской проблемы возникла недавно и в строго определенном месте: она появилась в Германии в последнем десятилетии XVIII века (то есть двести лет тому назад); с тех пор она получила развитие в рамках того, что обычно называют спекулятивным идеализмом. ) Эта проблема неразрывно связана с изобретением философии истории, то есть с появлением истории в качестве основополагающего вопроса философии и с вопрошанием касательно историчности, или истории в ее сущности. ) Местом этой проблемы выступает искусство в той мере, в какой оно определяется в сущности своей как Dichtung (поэзия или даже уже литература); и в этом поле особенно в виде греческой трагедии, то есть аттической трагедии V века. Чтобы положения эти не выглядели слишком темными, а главное не стали поводом для недоразумений, я сразу же добавлю три уточняющих момента: ) Первый тезис, являющийся одновременно историцистским и политическим (очевидно, что я умышленно вписываю свое рассуждение в определенную традицию, которую предстоит деконструировать), никоим образом не подразумевает не¹
Доклад, прочитанный на организованном М. Брода коллоквиуме «Перевод-поэзия. Антуану Берману», проходившем – июня г. в Эколь Нормаль Сюперьер (Париж) под эгидой Международного философского коллегиума и при содействии Центра европейских исследований Высшей школы социальных наук. Перевод выполнен по тексту: Lacoue-Labarthe Ph. Traduction et histoire z La traduction-poésie à Antoine Berman / Sous la direction de M. Broda. Paris: PUS, .
134 Филипп Лаку-Лабарт
5_2011.indb 134
16.04.12 15:50
признания ни длительной истории проблемы перевода, ни ее направленности, каковая всякий раз оказывается в высшей степени политической. Хорошо известно, если взять только один хрестоматийный пример, какое переводческое усилие потребовалось для поэтико-политического «исхода» из латинского мира или романской (имперской и церковной) культуры и учреждения «народных» (национальных) языков от Данте до поэтов Плеяды и Лютера или даже Шекспира и испанского Золотого века. Понятно, что ни одна из этих локальных «эмансипаций» не обошлась без собственной теории перевода; понятно также, что ни одна из этих теорий не была собственно философской. Рассуждение о переводе, если даже оно не опиралось на теологию, относилось исключительно к поэтике. С другой стороны, то обстоятельство, что на протяжении всей своей истории философия представляла собой непрерывное переводческое предприятие (с греческого на латынь или на арабский; с латыни на национальные языки: Декарт, Гоббс, Лейбниц) отнюдь не подразумевает, что перевод, в частности, перевод понятий, когда-либо возводился в ранг существенной философской проблемы. Вероятно, для этого недоставало собственно философской историографии (философской истории философии), то есть радикально исторической или историцистской концепции самой философии. Что подводит меня ко второму уточнению: ) Действительно, необходимо, чтобы история, начиная со своей истории (но в силу сущностных причин это одно и то же), задействовала для философии вопрос определения, детерминированности, существования и предназначения: только в такой ситуации перевод становится центральной философской проблемой. Когда Декарт доверяет текст «Рассуждения о методе» ² — прямо или косвенно — французскому языку, его жест, являющийся политическим, по меньшей мере, к институциям знания, относительно независим от того эпистемологического или метафизического разрыва, который он осу² Ср.: «И если я пишу по-французски, на языке моей страны, а не по-латыни, на языке моих наставников, то это объясняется надеждой, что те, кто пользуется только своим естественным разумом в его полной чистоте, будут судить о моих соображениях лучше, чем те, кто верит только древним книгам; что касается людей, соединяющих здравый смысл с ученостью, каковых я единственно и желаю иметь своими судьями, то, я уверен, они не будут столь пристрастны к латыни, чтобы отказаться прочесть мои доводы только по той причине, что я изложил их на общенародном языке» (Декарт Р. Сочинения. В т. М.: Мысль, . Т. . С. .) См. об этом интеллектуальном жесте публикуемую здесь же работу Ж. Деррида «Если есть место переводу. Философия на национальном языке».
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 135
135
16.04.12 15:50
ществляет в самом тексте. Во всяком случае он не задействует философию в самой ее возможности. Очевидно, что иная ситуация у Канта, когда он пишет на немецком языке «Критику чистого разума». У него один-единственный вопрос, а именно: вопрос о возможности философствовать, и Кант берет его в самом его истоке (для него этот исток — платоновский). Таким образом, он оставляет своим последователям ставшую необходимой задачу систематически отождествлять, или идентифицировать, философию с ее развертыванием в истории. С этого момента можно говорить: философствовать — значит учиться переводить. (В заключение, возможно, лишь временное, этой «истории» можно вспомнить захватывающее положение Хайдеггера из «Beiträge...» ³: «Бытие есть не что иное, как история бытия», и все его начинание заново перевести на греческий, то есть, разумеется, также на немецкий собственно греческий текст, выведя его таким образом за рамки латинской культуры, которой вменялось в вину учреждение философии как метафизики. Разумеется, абсолютно необходимо в самой этой цезуре, каковая, безусловно, является исторической, учитывать собственно политическую (европейскую) проблему Германии — die verspätete Nation ⁴ — и сопутствующую ей проблему политического учреждения современной философии в образе и подобии Французской революции (как известно, такой была одна из навязчивых идей Маркса). Возможно, у нас будет случай вернуться к этому вопросу, который я пытался рассмотреть в другом месте: речь идет о латинском юридическо-культурном империализме, каковой попыталась воплотить Революция, то есть вопрос о политической double bind (двойной связке), каковую она выносит на первый план, сопрягая национальное и универсальное, вопрос об античных моделях, которые Революция себе выбирает, и политике imitatio, которой она вдохновляется, вопрос, наконец, о гегемонии французского языка и т. д. и т.п ⁵. Тем не менее в пункте, к которому мы подошли, важно уяснить, что перевод никогда бы не стал сущностной пробле³ ⁴ ⁵
Имеется в виду работа «К философии: о событии» (–), впервые опубликованная в г.: Heidegger M. Beiträge zur Philosophie (Vom Ereignis) z Idem. Gesamtausgabe. Bd. . Hrsg. v. Friedrich-Wilhelm von Herrmann. Fr.a.M., . Нем. «запоздавшая нация». См. об этом ключевом понятии немецкой политической культуры работу Х. Плеснера: Plessner H. Die verspätete Nation. Aufl. Stuttg., . Проблеме формирования немецкой философии и немецкого национализма «по образу и подобию» французской философии посвящены многие работы Ф. Лаку-Лабарта (в русском переводе см., напр.: «Нацистский миф», написанный в соавторстве с Ж.-Л. Нанси).
136 Филипп Лаку-Лабарт
5_2011.indb 136
16.04.12 15:50
мой философии, если бы сама философия не оказалась проблематичной. Обе проблемы неразрывно связаны и строго современны. Речь не только об отходе койне или крушении теолого-политических форм католического мира. В историю вступают идея мира и идея человечества — в такую историю, которая, вдруг взвалив на себя онтологическое бремя или просто слившись в одно с судьбой, уже не имеет ничего общего с той историей, что мыслилась прежде. (Здесь особенно показательным является то различие, которое сохраняется в немецком языке между Geschichte и Historie.) ) Я утверждал, наконец, что месторасположение этой проблемы — искусство вообще, правда, затем я ограничил его поле Dichttung, а в Dichtung — трагедией. Таким образом, здесь необходимо последнее уточнение, которое послужит мне переходным моментом. Полагая искусство в таком виде, я хотел не только указать — намекнуть, — что история, понятие которой разрабатывается в немецкой философии, по существу сливается с историей искусства (даже у Гегеля и Маркса это можно было бы показать). Для меня важнее было подать знак в сторону древнего вопроса technè и напомнить, что современное понятие истории коренится в переработке Руссо аристотелевской проблематики mimèsis’а, то есть отношения между physis и technè или, как говорили в XVIII веке, между натурой и культурой. Все это хорошо известно: схема, которую разработал Руссо, исходя из вопроса о начале (истоке) (то есть об условии возможности) культуры, не просто раскрывает пространство трансцендентального размышления; она жестко направляется — хотя и в отсутствие всякой формализации — диалектической логикой в смысле так называемой спекулятивной диалектики. Что прекрасно видно в том, как повторяют этот жест Кант в поздней работе «Предполагаемое начало человеческой истории» или Шиллер в своей диссертации «О поэзии наивной и сентиментальной»: если мыслить историю телеологически, то она расшифровывается как такое осуществление предназначения природы, которое приводит — через разрешение конфликта или оппозиции между природой и культурой (свобода, по Канту) или между природным и ностальгическим, эллинством и современностью, согласно Шиллеру, — к окончательному примирению этих двух элементов в искусстве, каковое, достигая совершенства, становится некоей второй природой. Таков смысл истории. Напротив, меньше обращается внимания на то, что в руссоистском описании природного состояния, откуда исходит Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 137
137
16.04.12 15:50
вся эта онтоисториология, две изначальные и противоположные стихии, каковые лежат в начале разъединения или соединения (развязывания или связывания, препятствующего или порождающего общественное или культурное состояние) являются собственно двумя «страстями», каковые именно трагедия, согласно Аристотелю, должна «очищать» (или «вычищать»): страх и жалость. Таким образом, схема трагедии скрыто задействована и работает в генезисе и учреждении проблематики историчности (что, как известно, отнюдь не мешало Руссо недолюбливать театр). А это выводит меня, как вы видите, прямо туда, куда мне и хотелось выйти с самого начала. Связка между этими тремя проблематиками (перевод, история, искусство) осуществляется не столько в спекулятивной интерпретации трагедии у Гегеля или Шеллинга, хотя она и остается своего рода матрицей, сколько в начинании, на которое в конечном счете отваживается Гёльдерлин (это последний труд его жизни), а именно: в обдуманном и комментированном переводе двух трагедий Софокла, каковые, как он полагал, идеально представляют — основополагающую в историческом плане — оппозицию между древним и новым (или, если использовать его лексику, между восточным и гесперийским ) — «Антигоны» и «Эдипа-царя». В этом месте и мыслится абсолютно беспримерным образом историчность как перевод. Или, точнее, как переводимость. Мы обязаны этой догадкой — наверное, об этом следует напомнить — В. Беньямину. Я имею в виду здесь не только его знаменитое предисловие к переводу из Бодлера «Задача переводчика», которое будто наэлектризовано «чудовищным примером» гельдерлиновского перевода Софокла; я думаю также о том, как использует Беньямин гельдерлиновские «Примечания к Эдипу» в большом эссе об «Избирательном сродстве» Гете (–), равно как и в более раннем комментарии (), обнаруженном, правда, гораздо позже названием «Две поэмы Фридриха Гёльдерлина», где, изучая два (или три) варианта одной поэмы Гёльдерлина, Беньямин на деле занимается внутриязыковым переводом, начинанием, которому поздний Гёльдерлин всецело посвятил собственную поэзию. Стало быть, как и все прочие, я обязан этой интуицией В. Беньямину. Более того, я обязан ему еще и потому, что именно она позволила мне, как и многим другим, поставить под вопрос — благодаря совершенно определенным политико-философским основаниям — хайдеггеровское прочтение Гёльдерлина. Где предлагается совершенно неслыханная интерпретация истории в модусе теологии (правда, Беньямин тоже предлагает некую теологию истории, но совершенно иного духа; следовало бы как-нибудь всерьез рассмотреть «мессианизм» тридцатых годов). Но где также почти не принимаются во вни-
138 Филипп Лаку-Лабарт
5_2011.indb 138
16.04.12 15:50
мание переводы из Софокла (или перевод вообще в мысли Гёльдерлина), равно как самые очевидные следы чтения Руссо… Следовательно, я признаю долг. Правда, преступив при этом строгий запрет самого Беньямина, который писал, как мы помним: Чем выше уровень произведения, тем более оно переводимо даже при самом мимолетном прикосновении к его смыслу. Само собой, это относится лишь к оригиналам. Переводы, со своей стороны, оказываются непереводимыми… ⁶.
— Преступив таким образом этот запрет, я рискнул перевести — для театральной постановки — переводы Гёльдердина: двадцать лет тому назад «Антигону», совсем недавно — «Эдипа». Наверное, хуже всего в этом нарушении запрета то, что я и по сей день пытаюсь осуществить постановку своих перепереводов Гёльдерлина. При этом, вероятно, я, всему наперекор, никак не могу забыть того, что именно после того места, где Беньямин категорически осуждает переводы переводов, он пускается без всякого, так сказать, перехода в эту странную и величественную «характеристику» Гёльдерлина, которая, я должен это признать, и направляла мою «безумную» затею. (А ведь это сам Беньямин несколькими страницами выше назвал «чудовищным» твердое решение Гёльдерлина следовать в своих переводах синтаксическому буквализму, что, разумеется, диктовалось соображениями о метрике двух языков). Я просто процитирую эту страницу. На мой взгляд, в ней приоткрывается возможность некоего сегодняшнего театра: Само собой, это относится лишь к оригиналам. Переводы, со своей стороны, оказываются непереводимыми не из-за присущей им сложности, а из-за той неуловимости, с которой к ним пристает смысл. Подтверждением этому, равно как и всем прочим существенным моментам, служат переводы Гёльдерлина, особенно его переводы двух трагедий Софокла. Гармония языков в них настолько глубока, что язык касается смысла лишь как ветер струн эоловой арфы. Переводы Гёльдерлина — прообразы им подобных; даже к самым совершенным переводам своих источников они относятся как прообраз к образцу — в этом можно убедиться, сравнив его перевод третьей Пифической оды Пиндара с версией Борхардта. Именно поэтому они в большей мере, чем остальные, таят в себе страшную, первородную опасность любого перевода: двери языка, столь расширенного и форсированного, могут захлопнуться и запереть переводчика в молчании. Переводы Софокла были последней работой Гёльдерлина. Смысл в них бросается из пропасти в пропасть и наконец угрожает полностью потеряться в бездонных языковых глубинах ⁷.
⁶ ⁷
Беньямин В. Задача переводчика / Пер. с нем. Е. Павлова z Учение о подобии. Медиаэстетические произведения. М.: РГГУ, . С. . Там же.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 139
139
16.04.12 15:50
Так что же происходит с переводом у Гёльдерлина? И каковы отношения перевода — самого дела и желания переводить — с осмыслением истории? Первый элемент ответа будет следующим: именно потому, что он переводит и переводит именно для театра (стало быть, переводит трагедию как таковую, а не просто «трагическую поэму»), Гёльдерлин первым замечает, что не только трагический mythos, в аристотелевском смысле понятия, является носителем философского (спекулятивного или метафизического) смысла трагедии. При этом не следует забывать: — с одной стороны, что Гёльдерлин пускается в перевод Софокла после провала собственного театрального начинания — трагедии «Эмпедокл», которую он задумывал, выступая против неоклассицизма Гете, как модель современной трагедии. Перевод Софокла призван довершить это проваленное начинание; известно, что Гёльдерлин предназначал свой перевод для Веймарского театра, куда он его послал; — с другой стороны, что именно через интерпретацию трагического mythos и его матричного оксюморона (например, Эдип — невинный виновник) сначала Шеллинг, как раз по поводу «Эдипа» Софокла, а потом Гегель, по поводу «Эвменид», — мыслили трагедию как примерное свидетельство, подтверждающее возможность разрешить «противоречия разума» (оппозицию между природой и свободой), и преодолеть спекулятивные запреты, предписанные Кантом в «Трансцендентальной диалектике» «Критики чистого разума». В этом жесте они к тому же изобретают диалектику в точно спекулятивном смысле понятия. Когда в эпоху «Эмпедокла» Гёльдерлин определяет трагедию как «метафору интеллектуальной интуиции», то есть переложение и представление Идеи в кантовском смысле (или, если угодно, абсолютно возвышенное произведение), он говорит в сущности то же самое, делая «шаг по ту сторону Канта», что и Шеллинг, когда тот полагает, что произведение искусства вообще и трагедия в частности способны «сделать невозможное возможным», то есть представить интуицию нерецептивную ( непроизводную, или первоисходную, равную интуиции божественной) и собственно метафизическую. Между тем, переводя Софокла, то есть на уровне самого текста трагедии, Гельдерлин открывает две взаимосвязанные вещи: . А именно что само это метафизическое желание составляет трагическую вину, hybris, крайность, преступание закона, трансгрессию или просто-напросто безумие: у Эдипа это — интерпретационный эксцесс (спекулятивная вина par excellence); у Антигоны — самоотождествление с божественным (сравнение своей судьбы с судьбой Ниобеи). Трагедия не представление (Darstellung) разрешения противоречия; трагедия — это представление вины, каковая образуется в си-
140 Филипп Лаку-Лабарт
5_2011.indb 140
16.04.12 15:50
лу иллюзии возможности подобного разрешения и, следовательно, она представляет закон конечности: наказание заключается в форме строгого разделения метафизического и физического (божественного и человеческого) и в воздвижении строгой границы между этими двумя порядками. Перед нами абсолютно кантовский урок. Я напомню, для памяти, две формулировки этого закона, которые предлагает Гёльдерлин, придерживаясь различения — к которому я еще вернусь — между трагическим современности (судьба Эдипа) и трагическим древности или собственно греческим (судьба Антигоны): Представление трагического основывается главным образом на том, что чудовищное — как бог-и-человек совокупляются и как, без всякого предела, могущество природы и нутро человека становятся Единым в ярости — воспринимается через то, что беспредельное-становлениеединым очищается посредством беспредельного разъединения. Присутствие трагического основывается, как было указано, в «Примечаниях к Эдипу», на том, что непосредственный Бог, всецело Един с человеком (ибо Бог апостола более опосредован, высшее разумение в высочайшем разуме), что бесконечное обладание духом, разъединяясь в святости, бесконечно себя постигает, то есть в противоположностях, в сознании, упраздняющем сознание, и что Бог присутствует в фигуре смерти.
. Что именно с точки зрения структуры трагедия в сущности основывается на правиле оппозиции (Ницше, понятно, вспомнит об этом в свое время): есть два театральных пространства (оркестр и сцена), два языка или два способа обращения с языком, равно как метрики (и Гёльдерлин особенно внимателен к различию между лирическим благообразием и простотой или даже тривиальностью диалогов: он не лишает себя удовольствия поиграть на струнах швабского); строгая система конфликтных взаимообменов между персонажами или, точнее, между тем, что представляют персонажи (это агональная или агонистическая структура трагедии), которую Гёльдерлин определяет как «перемену или чередование (Wechsel) представлений»; органическая партитура трагической поэмы, уподобленной стиху или полностью акцентированной фразе и собственный ритм которой обеспечивается, как в метрике, цезурой (которая в обеих трагедиях соответствует появлению Тиресия, слепца, обладающего своим «взглядом на могущество природы»). Коротко говоря, трагедия — как форма — двойственна. Что же означает эта двойственность? — таков вопрос Гёльдерлина. Как я уже упоминал мимоходом, Гёльдерлин — вслед за многими другими, если не сказать за всеми — в своем определении функции (или, скорее, нацеленности) трагедии опирается на «Поэтику» Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 141
141
16.04.12 15:50
Аристотеля и предлагает свое определение katharsis’а, каковое одновременно и философское, и теологическое. Оно сводится к положению — что со всей очевидностью идет вразрез с текстом Аристотеля — согласно которому трагедия — как высшее произведение искусства — представляет не что иное, как очищение безумия: это katharsis мании, каковая и есть собственно hybris, воля к единению с божественным. В сущности, это даже не крайность, а насилие, посягательство. На самом деле не так уж важно — функция или нацеленность. Во всяком случае, следует полагать, что в глазах Гёльдерлина искусство (греческое), достигая вершин, берет на себя груз — следовательно, это, скорее, его призвание или предназначение — содержать или сдерживать в своих заклинаниях некую опасность, угрозу, каковая наличествует, присутствует в самой природе греков. Как собственное их «свойство». И что, следовательно, раз уж трагедия двойственна (или возвышается как форма на угрожающем содержании ), то по той причине, что двойственна сама Греция, более того, она, Греция, разорвана надвое — по той линии раздела, каковая, что совершенно очевидно, совершенно совпадает с той линией, которая разделяет природу и искусство (культуру) или physis и tekhnè. Жестко, насильственно их противопоставляя. Греческая природа — нативное или наивное; Гёльдерлин говорит также: свое собственное (греков) или, если использовать слово, заимствованное из лексических запасов Французской революции, «национальное» — иначе говоря, все то, что Гёльдерлин записывает на счет «восточного элемента» греков и ставит, как правило, под знак Аполлона (Loxias, кривой, тот, кто разит из своего лука жизнью и смертью), думая об «Эдипе» Софокла. Но и Диониса, его дельфийского «брата», которому посвящена большая элегия «Хлеб и вино» и, который, согласно мифу, действительно с Востока: из Индии, как утверждает Гельдерлин. (Следует сказать, что Гёльдерлин одно время думал перевести «Вакханок» — от этого замысла сохранился пролог Диониса, — что в начале г. он ознакомился с латинской диссертацией Крейцера ⁸, которая представляет собой первый германский мифомонумент в честь Диониса; им будут вдохновляться как Гегель и Шеллинг, так и Ницше.) Этот восточный, «дикий» элемент Гёльдерлин называет «эксцентричным энтузиазмом». Это выражение следует понимать буквально и полагать, что оно указует на общество, коему ведом транс, исступление, одержимость (дифирамбическая стихия, по выражению Ницше). Одним словом, мания (mania). Именно эта стихия выставляет греков прямо под «небесное пламя». Увлекает их «могуществом, ⁸
Георг Фридрих Крейцер (–) — немецкий филолог. Главный труд: «Symbolik und Mythologie der alten Völker, besonders der Griechen» ().
142 Филипп Лаку-Лабарт
5_2011.indb 142
16.04.12 15:50
властью природы» по направлению к «эксцентрической сфере мертвых», каковую у Софокла обозначает Тиресий. Что любопытно: культурный, художественный элемент находится у него под знаком Юноны; его Гёльдерлин именует «строгостью», «сдержанностью» (то есть это нечто противоположное дионисийскому опьянению). Заимствуя по большей части терминологию Винкельмана, Гёльдерлин описывает этот элемент в таких понятиях, как «ясность представления» (Darstellung), ловкость, виртуозность (в частном смысле technè), атлетизм (тело грека как произведение искусства), высшая степень героизма, способность изображения (Gestaltung) и т.п. Таким образом, строгость и дионисийское опьянение противостоят друг другу в нутре собственно греческого (греческого момента), противостоят как природа и культура (искусство), свое и несвое, национальное и чужое. Раз так, то сразу обнаруживаются две вещи: — с одной стороны, ежели в этой оппозиции или этом напряжении берет начало некая история, ясно, что она единосущна греческому моменту и не совпадает с историей у Руссо, Канта или даже Шеллинга — хотя последние опираются на то же основание — в форме воспоследованья: у них культура идет во вторую очередь, преодолевая (aufheben) природу, каковая оказывается телеологически «снятой» (aufgehobenen). Здесь же культура непосредственно противополагается природе, оба элемента учреждаются строго одновременно. И это все меняет, как нам предстоит увидеть, в плане истории, которая у Гёльдерлина не имеет линейного характера; — с другой стороны, схема этой оппозиции является диалектической, по меньшей мере, исходно (здесь я вспоминаю о знаменитых письмах к Бёлендорфу, «обрамляющих» путешествие в Бордо — в чужие края — и предваряющих на два года переводы из Софокла). Перед нами схема «испытания чуждостью» (здесь мои мысли устремляются к Антуану Берману, коему эти рассуждения в сущности своей неявно посвящены), то есть переосвоения своего через переход в чужое, противоположный элемент. А в итоге — télos, примирение своего и несвоего или, в терминах Канта, природы и свободы: то, что Гёльдерлин называет «свободным пользованием национального» — и что тем не менее он считает «самым трудным». Во всем этом вырисовываются контуры буквально катастрофической истории. Причем дважды катастрофической: — во-первых, потому что фигура, управляющая этой логикой, является фигурой переворота. Грекам необходимо отвернуться от самих себя, чтобы повернуться к самим себе. Закон этот, должен я теперь добавить, действует и для современного момента (Германия или даже шире — Гесперия: Запад), хотя сейчас, как будто по случайности, он диктует обратный ход движения: то, что нам свойственно, свое Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 143
143
16.04.12 15:50
(сдержанность), было совершенно чуждо грекам; соответственно, нам надлежит освоить энтузиазм, чтобы обрести нативную гесперийскую сдержанность. Конфигурация истории (Запада), которая складывается таким образом под знаком нескончаемого «Спора древних и новых» и унаследованной Германией от Винкельмана проблемы «подражания древним», принимает вид хиазма. Последний является фигурой историчности постольку, поскольку позволяет помыслить отношение между двумя катастрофическими моментами, которые исторически противоположны и отражают друг друга в перевернутом виде. Такой фигуре истории далеко до Руссо, Канта и Шеллинга… — во-вторых, она катастрофична в более банальном смысле: поскольку может случиться так, что не будет места обратному движению, переосвоению своего. Катастрофа здесь является своего рода несчастным случаем, произошедшим с самой катастрофой: она не происходит, не случается. То, что случилось с греками, которые потеряли себя в художественной или «технической» виртуозности, может произойти и с нами (что, собственно, и случилось), если мы, как сомнамбулы, будем упорствовать в своем энтузиазме или, как говорил Кант, в Schwärmerei (греза, увлечение, фанатизм, энтузиазм): спекулятивный образ мысли, метафизика, возвышенность, абстракция — что, конечно, нам надлежит освоить, правда, для того, чтобы переосвоиться с самими с собой в нашей нативной сдержанности или, переходя на язык философии, в нашей врожденной конечности. Стало быть, истории несет угрозу не что иное, как прерывание катастрофического хода истории. Что и именуется «обеззвездием», или тьмой внешней, кромешной. По этой-то причине Гёльдерлин и начинает переводить. Очевидно, что Гёльдерлин решил переводить Софокла по той причине, что тот был самым «теологическим» из трех великих трагиков, а также потому что гельдерлиновская интерпретация трагедии (и искусства вообще, равно как истории) в основании своем была теологической. Что не осталось незамеченным. Здесь, разумеется, я не буду в это вдаваться, поскольку мне пришлось бы обратиться к «жестоким словам» хорала Лютера, которые Гегель цитирует в главе «Религия откровения» «Феноменологии духа»: Gott selbst ist tot, сам Бог умер. Вся немецкая мысль (включая Маркса) исходит из этого матричного высказывания. Не чуждо ему и то, что я называю здесь «обеззвездием» (с Бланшо или без оного) ⁹. Зато нас должно заинтересовать, что Гёльдерлин выбирает у Софокла две прямо противоположные — в его глазах — пьесы (одна скорее греческая, другая больше западная) и что он обходится с ними — вплоть до некой точки — весьма различными способами: каждую из них он переводит, искажает и видоизменяет на разный лад. Ибо, ко⁹
Имеется в виду книга «L’Ecriture du désastre» ().
144 Филипп Лаку-Лабарт
5_2011.indb 144
16.04.12 15:50
ротко говоря, его перевод выливается в переписывание Софокла. (Что, впрочем, объясняет проскальзывающее между строк подозрение Беньямина, что переводы Гёльдерлина и не переводы вовсе; и не только потому, что поэт непомерно эллинизирует немецкий, как того хотел Панвиц; он, как говорится, насилует родной язык и производит «другой немецкий язык», невиданный и неслыханный. В сущности, речь идет о произведении «Гёльдерлина», так можно было бы сказать.) Как мне кажется, избрание этих двух противоположных пьес объясняется через двойственность Гёльдерлина в отношении всего греческого искусства. Он способен одновременно утверждать (в письме к Бёлендорфу), что «греки нам необходимы» — при том, что важно удерживать некоторую дистанцию в отношении «совершенства» их искусства — и что (в письме к издателю Вильману) «греческое искусство нам чуждо». Можно путаться в догадках относительно этого явного противоречия, тем более, что уже в г. приходится констатировать первые признаки «расстройства», о котором Шеллинг сообщал Гегелю. Тем не менее здесь мы имеем дело с наистрожайшей логикой. С одной стороны, греки, если только с умом их читать — суметь расшифровать в тексте нативный элемент, мистическую первобытность (все это — Антигона), — подают нам знак в сторону того, чего нам недостает и через что нам надлежит, следуя закону катастрофы, перейти. Именно в этом плане необходимо «интенсифицировать», по словам Байснера ¹⁰, текст Софокла, каковой заключает и скрывает в себе часть того, что выражает. Необходимо обнаружить hybris Антигоны, подчеркнуть ее mania (безумие); вот почему гельдерлиновское толкование Антигоны отличается от всех предшествующих. Касательно «Эдипа» жест почти тот же, по меньшей мере, в начале, то есть до появления Тиресия: Эдип безумен постольку, поскольку принимает себя за царя-пророка и смешивает план теологического с планом политического (из чего дальнейшее развитие пьесы — «подобное процессу над еретиком», говорит Гёльдерлин). Итак, следует некоторым образом «сломать» греческое искусство и заставить его высказать то, что оно столь ловко скрывало. Вместе с тем это искусство, пронизанное сдержанностью, подает нам знак в сторону того, чего нам надлежит достичь, с чем нам необходимо освоиться. Вероятно, именно поэтому Гёльдерлин может говорить (в письме тому же Вильману), что он писал абсолютно против (gegen: что может значить также «к», «навстречу к», «по направлению к») эксцентричного энтузиазма, в силу чего достиг греческой простоты…». Разумеется, одно не исключает другого: греческая катастрофа осталась незавершенной, поскольку греки потерялись в своей «техниче¹⁰
Фридрих Байснер (–) — немецкий филолог, издатель первого критического полного собрания сочинений Гёльдерлина.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 145
145
16.04.12 15:50
ской виртуозности», а их искусство не достигло той степени сдержанности, строгости, исходя из которой точно был бы возможен возврат к нативному неистовству, «свободное использование» той доли своего, что они несли в себе. Стало быть, необходимо править греческое искусство. Не просто его осовременивать, актуализировать, стараться, чтобы оно больше соответствовало нашим «представлениям», или более «убедительно» обходиться с мифологическим материалом. Но также его упрощать, насколько это возможно, в его литературности: то есть транслитерировать это искусство безотносительно к его блистательной риторике. Это может быть переводческий буквализм — почитание буквы; вместе с тем время от времени эти переводы звучат как последние великие поэмы самого Гёльдерлина… Все это особенно очевидно в «Эдипе»; но судьба Эдипа, которая повинуется суровому закону медленного умирания и конечности (и немому наказу «категорически» отвернувшегося бога, каковой отныне не более, чем время) совпадает с судьбой западного человека — стало быть, того же Гёльдерлина: «Я могу сказать, что Аполлон меня ударил» — с судьбой «родного» или «патриотического» «переворота». Принятие кантовских условий опыта: пространство и время, каковых как нарочно два, в полном соответствии с бинарной организацией любой из этих «систем», каковые системами не являются. Ставки в этой игре непомерны. На кону сама катастрофа. Гёльдерлин полагает, что переводить — значит мыслить саму историю, но перевод не заново прочерчивает некую былую историю, он ее именно очерчивает, обнаруживает, дает истории ход. Перевод с ходу высвобождает, или пытается высвободить, доступ и к грекам, сгинувшим в забвении самих себя (вот почему перевод с греческого на немецкий оказывается также перепереводом греческого на греческий), и к Современникам, к Новым, которые только еще находятся в ожидании самих себя: на пути катастрофического свершения. Вот где обнаруживается пропедевтический характер перевода: в греческом искусстве надлежит удержать формальную строгость, неукоснительную упорядоченность (систему правил), важно постичь тайну его производства. У Софокла и в двух его трагедиях, которые Гёльдерлин считает образцовыми, немецкий поэт обнаруживает необходимость «расчета в произведении» и закон «цезуры», «основополагающее значение которого не только для теории трагедии, но и для самой теории искусства», совершенно справедливо подчеркивал Беньямин («Об «Избирательном сродстве» Гете»). Об этом законе, который, может быть, обладает трансисторическим характером — цезура в этом случае означает саму историчность, — следовало бы много чего сказать; но не в этом здесь моя задача. В конечном итоге мне хотелось больше всего, чтобы мы поняли, что перевод есть не что иное, как историческое обещание, или, если вернуться к использованной здесь терминологии, обещание ката-
146 Филипп Лаку-Лабарт
5_2011.indb 146
16.04.12 15:50
строфическое. Стало быть, если я был правильно понят, неприятие обеззвездия. Перевод — жест трансцендентальный: в нем задействуется возможность не какой-то истории, как думал Хайдеггер, который при случае смешивал «национальное» и «националистическое», а Истории как она есть. Каковая властна не просто запоминать прошлое, а обозначать или даже «диктовать» (deiknumi, dictare, dichten) все время грядущее забытое — мыслить несвое, которое ставит под вопрос наши тождественности — и разыгрывать, то есть отсрочивать в отличии, наше смертное желание завершенности всего и вся. Перевод с французского Сергея Фокина
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 147
147
16.04.12 15:50
À Æ
Вызов и счастье перевода¹
П озвольте мне выразить благодарность дирекции штуттгартского фонда DVA ² за приглашение, давшее мне возможность в свою очередь и по-своему поучаствовать во вручении франко-немецкой Переводческой премии года. Вы согласились на то, что мои замечания будут названы «Вызов и счастье перевода». На самом деле, я хотел бы поместить свои замечания относительно значительных трудностей и маленьких радостей перевода под эгиду формулы «Испытание чуждостью» ³, — это название, которое безвременно покинувший нас Антуан Берман дал своему замечательному труду «Культура и перевод в романтической Германии». Прежде всего, и на протяжении большей части своего доклада, я буду говорить о трудностях, связанных с переводом, который видится мне сложным, порой даже неразрешимым пари. Эти трудности точно описываются термином «испытание» в обоих его значениях: и как «перенесенные страдания», и как «проверка». Испытание замыслом, желанием или даже стремлением: стремлением переводить. Чтобы разъяснить суть этого испытания, я предполагаю сравнить между собой два смысла «задачи переводчика», о которой говорит Вальтер Беньямин, в связи с двойным толкованием, которое Фрейд дает слову «работа», говоря в одном из очерков о «работе воспоминания», а в другом — о «работе траура». В переводе также происходит и некоторое спасание, и некоторое принятие утраты. Спасание — чего? Утрата — чего? Этот вопрос возникает в связи с термином «чужое» в названии книги Бермана. На деле, в акте перевода вступают во взаимоотношения два партнера: чужое как термин, ¹ ² ³
Речь, произнесенная в Немецком институте истории апреля года. Перевод выполнен по тексту: Ricœur P. Sur la traduction. Paris: Bayard, . P. –. Deutsches Verlaganstalt. Это одновременно и филиал фонда Bosch, и издательство. — Прим. автора. Berman A. L’épreuve de l’étranger. Paris: Gallimard, .
148 Поль Рикёр
5_2011.indb 148
16.04.12 15:50
обозначающий произведение, автора, язык, — и читатель, адресат переведенного произведения. А между ними — переводчик, который передает, переносит сообщение целиком из одного идиома в другой. В неудобстве этого посреднического положения и состоит вышеупомянутое испытание. Франц Розенцвейг выразил это испытание в виде парадокса. Переводить, по его словам, означает служить двум господам: чужому и его произведению, читателю и его желанию присвоить, притом что автор — чужой, а читатель живет в рамках того же языка, что и переводчик. На деле этот парадокс выявляет ни на что не похожую проблематику, обусловленную одновременно и желанием верности, и подозрением в предательстве. Шлейермахер, о котором сегодня вечером будет говорить один из наших лауреатов, разделял этот парадокс на две фразы: «привести читателя к автору», «привести автора к читателю». Именно в этом обмене, в этом хиазме и заключен эквивалент того, что мы выше назвали работой воспоминания, работой траура. Сначала — работа воспоминания: эта работа, которую можно сравнить также с родами, направлена на два полюса перевода. С одной стороны, она обращена на сакрализацию языка, на так называемый родной, материнский, язык, на некую скованность, которую он задает в самоидентификации. Такое сопротивление со стороны читателя не следует недооценивать. Претензия на самодостаточность вкупе с отказом от опосредования чуждым втайне породили множество лингвистических этноцентризмов и, что хуже, множество претензий на культурную гегемонию вроде той, что была характерна для латыни, начиная с поздней античности и до конца Средних веков, если не до конца эпохи Возрождения, или же для французского в период классицизма, или, наконец, для англо-американского в наши дни. Я использовал заимствованный из психоанализа термин «сопротивление», чтобы описать этот скрытый отказ принимающего языка от испытания чуждостью. Но сопротивление работе перевода, эквивалентной работе воспоминаний, ничуть не меньше и со стороны языка чужого. Переводчик сталкивается с этим сопротивлением на различных этапах своей деятельности. Он сталкивается с ним еще до того, как начинает переводить — под видом презумпции непереводимости, внушающей ему страх еще до того, как он обращается к произведению. Все разыгрывается, все происходит так, как будто бы в самой исходной эмоции, в накатывающем порой страхе начать, чужой текст предстает в виде инертной массы, сопротивляющейся переводу. С одной стороны, эта первоначальная презумпция — не более чем фантазм, подпитываемый банальным признанием того, что оригинал не будет повторен в другом оригинале; признание, которое я называю банальным, так как оно сходно с признанием всякого коллекционера перед лицом лучшей из копий произведения искусства. Коллекционер видит ее основной недостаток: копия не оригинал. Но фантазм безупречного перевода приходит на смену банальЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 149
149
16.04.12 15:50
ной мечте о повторении оригинала. Его высшая точка — боязнь, что перевод в своем качестве перевода станет лишь плохим переводом, по определению, так сказать. Но сопротивление переводу принимает менее фантазматическую форму, как только начинается работа перевода. Непереводимые участки усеивают текст, превращая перевод в драму, а желание хорошего перевода — в пари. В этом отношении перевод поэтических текстов являл собой излюбленное упражнение целой плеяды поэтов и мыслителей, в особенности в период немецкого романтизма: Гердер и Гёте, Шиллер и Новалис, чуть позже фон Гумбольдт и Шлейермахер, и уже ближе к нашим дням Беньямин и Розенцвейг. На деле поэзия представляла собой основную трудность, являясь неразделимым единством смысла и звучания, означаемого и означающего. Но перевод философских трудов, который сегодня занимает нас в большей мере, выявляет трудности другого рода, в некотором смысле столь же непреодолимые, на уровне выделения семантических полей, не полностью совпадающих в разных языках. И наибольшие трудности возникают с основными словами, Grundwörter, которые переводчик порой ошибочно стремится перевести дословно, используя фиксированные эквиваленты из принимающего языка. Но у этих законных ограничений есть свои пределы, в той мере, в какой такие знаменитые ключевые слова, как Vorstellung, Aufhebung, Dasein, Ereignis, сами представляют собой сжатые варианты длительной текстуальности, вбирающей в себя целые контексты, не говоря уже о явлениях интертекстуальности, скрытых в самом отпечатке, облике слова. Речь об интертекстуальности, подразумевающей порой повторение, репризу, трансформацию, отказ от прежних словоупотреблений со стороны авторов, относящихся к одной или противоположным философским традициям. Дело не только в том, что не совпадают семантические поля, но и в том, что синтаксические конструкции не эквивалентны, а обороты речи выражают различные культурные наследия; что уж говорить о полунемых коннотациях, обременяющих даже наиболее четко очерченные денотаты языка оригинала и плавающих где-то между знаками, фразами, более или менее длинными речевыми периодами. Именно этой комплексной неоднородности чужой текст и обязан своим сопротивлением переводу и, в данном смысле, своей спорадической непереводимостью. Парадокс перевода обнажается в случае с философскими текстами, оснащенными строгой семантикой. Так, логик Куайн, работая в рамках англоязычной аналитической философии, говорит о формальной невозможности идеи соответствия двух текстов, не обладающих адекватностью. Дилемма состоит в следующем: оба текста, начальный и конечный, в рамках стремления к хорошему переводу должны быть оценены с помощью третьего, несуществующего текста. Проблема состоит в том, чтобы сказать — или попытаться сказать — одно и то же двумя
150 Поль Рикёр
5_2011.indb 150
16.04.12 15:50
разными способами. Но это «одно и то же», эта тождественность нигде не дана именно в виде третьего текста, чей статус совпадал бы со статусом третьего человека в платоновском «Пармениде», — именно третьего, располагающегося между идеей человека и человеческими образцами, которые должны быть задействованы в истинной и реальной идее. При отсутствии этого третьего текста, в котором был бы заключен сам смысл, семантическая тождественность, можно ссылаться лишь на критическое прочтение неких специалистов, полиглотов или, по меньшей мере, билингвов, поскольку такое прочтение будет эквивалентно перепереводу третьего лица, посредством которого наш компетентный читатель сам заново совершает работу по переводу, в свою очередь проходя испытание переводом и сталкиваясь с тем же парадоксом эквивалентности без адекватности. Здесь я отмечу в скобках, что, говоря о повторном переводе, перепереводе, осуществляемом читателем, я подхожу к более общей проблематике бесконечных перепереводов великих классических произведений мировой культуры: Библии, Шекспира, Данте, Сервантеса, Мольера. Возможно, следует даже сказать, что именно в перепереводе наиболее заметно стремление переводить, подпитываемое неудовлетворенностью существующими переводами. На этом я закрою скобки. Мы следили за переводчиком с момента, когда страх удерживает его от того, чтобы начать переводить, и в ходе его борьбы с текстом во время работы над переводом; мы оставляем его в состоянии неудовлетворенности, в которое его повергает оконченный перевод. Антуан Берман, труды которого я внимательно перечитал по этому случаю, в удачной формулировке представляет два вида сопротивления: сопротивление переводимого текста и сопротивление языка, принимающего перевод. Цитирую: «В психическом отношении переводчик амбивалентен. Он хочет взять силой сразу с двух сторон: он насилует свой язык, обременяя его чуждостью, и насилует другой язык, депортируя его в свой родной язык». Таким образом, наше сравнение с работой воспоминания, о которой говорил Фрейд, нашло себе соответствие в работе перевода, подразумевающей завоевание и войну на два фронта против двуединого сопротивления. И именно на этом уровне драматизации работа траура находит себе соответствие в переводоведении, привнося в него свой горький, но ценный вклад, или компенсацию. Я представлю его одним словом: отказ от идеала совершенного перевода. Только такой отказ, или зарок, позволяет сжиться, в виде принятой неполноценности, с вышеупомянутой невозможностью служить двум господам — автору и читателю. Этот траур позволяет также смириться с двумя противоречащими, казалось бы, друг другу задачами — «привести автора к читателю» и «привести читателя к автору». Набраться смелости смириться с пресловутой проблематикой верности и измены: зарок / подозрение. Но о каком таком совершенном переводе идет речь в этом зароке, в этой раЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 151
151
16.04.12 15:50
боте траура? Лаку-Лабарт и Жан-Люк Нанси дали вариант ответа, приемлемый для немецких романтиков, в своей книге под названием «Литературный абсолют». Этот абсолют управляет операцией приближения, имеющей различные именования: «регенерация» принимающего языка у Гёте, «потенциализация» исходного языка у Новалиса, конвергенция двойного процесса Bildung, работающего повсеместно у фон Гумбольдта. Грёза эта не была всецело обманчивой, поскольку это она вскормила двуединое притязание — пролить свет на скрытый лик исходного языка произведения, подлежащего переводу, и — взаимообразно — депровинциализовать родной язык, призванный помыслить себя равным среди прочих языков или даже, в самом крайнем случае, воспринять себя в виде языка иностранного. Но этот зарок не пытать совершенного перевода принимал и иные формы. Я назову лишь две: во-первых, космополитическое направление в русле Aufklärung, мечта о создании тотальной библиотеки, которая в итоге собирания стала бы универсальной Книгой, до бесконечности разветвленной сетью переводов всех произведений на все языки, выливающейся в формы своего рода всемирной библиотеки, где нет места никаким непереводимостям. Согласно этой мечте, являющейся также мечтой о рациональности, начисто лишенной культурных или коммюнотарных ограничений, эта грёза всепереводимости насытит пространство межъязыковой коммуникации и восполнит отсутствие универсального языка. Другое направление совершенного перевода воплотилось в мессианском ожидании, в которое на речевом уровне вдохнул новую жизнь Вальтер Беньямин в своем потрясающем тексте «Задача переводчика». Здесь цель в чистом, как его называет Беньямин, языке, который заключает в себе, как свое мессианское отражение, или эхо, всякий перевод. Во всех этих конфигурациях мечта о совершенном переводе равноценна желанию некоего выигрыша для перевода, такого выигрыша, в котором нет места проигрышу, потере или утрате. Именно по этому выигрышу без потерь и следует носить траур вплоть до того момента, когда мы сживемся с неодолимостью различия между своим, собственным, и чужим. Обретенная универсальность, движимая ненавистью к провинциальности родного языка, грозит избавить нас от памяти о чужом и, возможно, даже от любви к собственному языку. Подобная универсальность, всевосприимчивость, стирающая свою собственную историю, грозит превратить всех и каждого в чужих самим себе, в таких апатридов от языка, в изгнанников, уже не ищущих убежища в принимающем языке. Короче говоря, в блуждающих номадов. В этом трауре по абсолюту и состоит счастье перевода. Счастье перевода оборачивается выигрышем, если перевод, связанный с потерей языкового абсолюта, смиряется с несовпадением между адекватностью и эквивалентностью, с эквивалентностью без адекватности. В этом его счастье. Признавая и принимая несводимость к общему знаменателю
152 Поль Рикёр
5_2011.indb 152
16.04.12 15:50
пары свое — чужое, переводчик обретает свое вознаграждение в признании непреодолимости диалогического статуса акта перевода, воспринимая его в виде головного горизонта для своего желания переводить. Несмотря на агонистический характер , драматизирующий задачу переводчика, последний может обрести свое счастье в том, что мне хотелось бы назвать языковым гостеприимством. Таким образом, режим перевода и его формула — это соответствие без адекватности. Хрупкое условие возможности, не терпящее иной формы верификации, кроме переперевода, о которой я упоминал выше в виде своего рода упражнения по дублированию посредством минимального билингвизма работы переводчика: заново перевести вслед за переводчиком. Я отталкивался в своем рассуждении от двух моделей, так или иначе связанных с психоанализом, работы памяти и работы траура, правда, лишь для того, чтобы сказать, что переводить, равно как и рассказывать, можно иначе, не питая надежды заполнить пропасть между эквивалентностью и полной адекватностью. Речь, стало быть, о языковом гостеприимстве, в рамках которого удовольствие погостить в языке другого, компенсируется удовольствием принять у себя, в своих собственных покоях, речь чужестранца. Перевод с французского Марины Бендет
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 153
153
16.04.12 15:50
Как переводить немецких философов?¹ С Жан-Пьером Лефевром беседуют Жерар Нуарьель и Петер Шёттлер
В
связи с выходом нового перевода «Феноменологии» Гегеля мы попросили его автора Жан-Пьера Лефевра, доцента кафедры немецкого языка в Эколь Нормаль Сюперьер в Париже, рассказать нам о своих переводческих «навыках и умениях». Приведем несколько переводов, опубликованных им за последние годы: – G.W.F. Hegel. Phénoménologie de l'esprit. Paris, Aubier, «Bibliotheque philosophique», . – F. Hоlderlin. Journal de Bordeaux. Bordeaux, William Blake and Cie, . – H. Heine. Der Gute Trommler. Hambourg, Hofman und Campe, . – K. Marx. Le Capital . Paris, Editions sociales, . – K. Marx. Manuscrits de –. Paris, Editions sociales, . – K. Marx. Grundrisse. Paris, Editions sociales, . – E. Kant. Essai sur les maladies de la tête. Toulouse, L’Evolution psychiatrique, . Жан-Пьер Лефевр опубликовал также роман «Ночь провожатого» ². Ж Н¹ П ШÆ: Нам хотелось бы, чтобы ты, опираясь на недавно опубликованный новый перевод «Феноменологии» Гегеля, рассказал нам о проблемах, с которыми сталкивается «профессиональный переводчик» в своей работе; если ты не против, мы хотели бы начать с интеллектуальных и социальных целей и задач, существующих у перевода, начиная с XIX века. ¹ ²
Перевод выполнен по тексту: Comment traduire les philosophes allemands? Entretien de Gérard Noiriel et Peter Schöttler avec Jean-Pierre Lefebvre // Genèses. . №. Р. –. Lefebvre J.-P. La nuit du passeur. Paris: Denoel, .
154 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 154
16.04.12 15:50
Ж-П ЛÇ: На протяжении вот уже не менее чем двух веков сложилось так, что между «техническими» проблемами, которые ставит перевод философских немецких текстов, и интеллектуальным контекстом их восприятия во Франции всегда существовала тесная связь. С начала XIX века восприятие немецкой философии во Франции было проблематичным. Прежде такого вопроса не возникало просто потому, что философы общались между собой либо на латыни (см. даже первые тексты Канта), либо на французском. В XVIII веке Франция была в Европе главным культурным эталоном, а французский язык представлялся естественным средством передачи в картезианской или неокартезианской традиции, будь то в Германии или в Голландии... Лишь англичане избежали этого влияния, создавая тексты на родном языке, что, вероятно, оказало свое воздействие и на восприятие их концепций в Европе (к примеру, Лейбниц читал англичан в переводах на французский). Вопрос перевода делается центральной проблемой лишь в XIX веке, когда язык становится основным параметром определения культуры или национальной «идентичности». Невозможно составить представление об условиях восприятия немецкой философии во Франции независимо от этого изменения конъюнктуры, отмеченного ослаблением французского как «универсального» языка философии в пользу немецкого, который, по меньшей мере, до начала XX века, оставался средством передачи доминирующей философской мысли. Ж. Н., П. Ш.: Способны ли были французские интеллектуалы начала XIX века правильно переводить немецкие философские тексты? Ж.-П. Л.: Я так не думаю. В действительности на тот момент имелось крайне мало франкоговорящих представителей университетского мира, достаточно знакомых с немецким языком и философией, чтобы верно передать мысли Канта или Шлейермахера; еще меньше было тех, кто мог работать с философией Фихте, Шеллинга и Гегеля, более систематически работающих с языковыми аспектами мысли. Ж. Н., П. Ш.: Тем не менее сегодня часто говорят об увлечении романтиков немецкой философией. Я имею в виду Мишле и, конечно, Эдгара Кинэ, который перевел Гердера на французский. Ж.-П. Л.: Да, конечно. Это и мадам де Сталь, и затем еще целая традиция; однако влияние их было скорее воображаемым. В филологическом отношении итог этого увлечения довольно скуден. Даже Кинэ не переводил с немецкого. Мать Кинэ была немкой по происхождению, и потому считалось, что он перевел Гердера с немецкого на французский. В действительности же его перевод был сделан на основе английского текста. Ж. Н., П. Ш.: Разве политические революционные кружки не интересовались политическими дискуссиями, возникшими в Германии в связи с гегельянством? Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 155
155
16.04.12 15:50
Ж.-П. Л.: И здесь тоже основной оказывается скорее «фантазматическая» сторона дела. Однако вполне возможно, что без нее переводы в полном смысле этого слова вообще бы не возникли. Знание начинается с мнения! Вот почему Маркс, к примеру, резко критикует якобы «немецкую образованность» французских революционеров — Прудона, Леру. Гейне доходит до того, что вовсе отказывает Кузену в знании немецкой культуры. С другой стороны, не следует переоценивать знания иностранных языков политическими изгнанниками. Я не уверен в том, что Маркс написал «Нищету философии» прямо на французском. То же самое и Гейне. Долгое время говорили о том, что он опубликовал часть своих произведений на французском. В действительности, даже те его произведения, которые первоначально были опубликованы на французском языке, были написаны им на немецком, а затем переведены для французских журналов. Чаще всего переводчиком становился какой-нибудь эмигрант-немец, чьи знания французского языка были порой также «ограничены»; в этой связи возникает проблема переписывания, rewriting, крайне спорная, если речь идет о Гейне. Ж. Н., П. Ш.: Значит, эти тексты тоже следует заново переводить на французский язык? Ж.-П. Л.: Именно этим я сейчас и занимаюсь с одним из текстов Гейне. Что касается Маркса, то история перевода «Капитала» предлагает нам увлекательную иллюстрацию данной проблемы. В году, когда книга была издана в Германии, Маркс и Энгельс задумались об ее переводе на французский язык. После долгих поисков переводчика они, наконец, нашли Жозефа Руа, прудониста, переводившего Фейербаха. Они были уверены в том, что результат получился великолепный, — а значит, они вовсе не разбирались в этом вопросе, иначе они бы так не считали. В конце концов, Маркс занялся совершенно ужасным делом. Я всегда говорю, что от этого он и умер. Взявшись за проверку перевода «Капитала», он впал в патологически порочный круг. Он осознал, что переводчик не понял многих фрагментов книги, поэтому их следует переписать. Что лишь подогрело его «палимпсестическое» желание, его извечное стремление к тому, чтобы переписать уже написанное. И здесь, я полагаю, сказывается недостаточность опыта, накопленного в области перевода теоретических текстов; своего рода подтверждение некоей наивности, которая сохраняется как минимум до конца века. Мы все еще находимся в мире Гёте — бывшего, однако, крайне внимательным к вопросам жанра и формы и считавшегося переводчиком. Когда Гёте писал то, что сегодня назвали бы адаптацией текста оригинала, он был убежден, что занимается переводом, а не переписыванием. Если мы говорим о литературе, то у нас есть некоторое пространство для маневра: это особенность жанра; но с философскими текстами все обстоит иначе.
156 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 156
16.04.12 15:50
Ж. Н., П. Ш.: Этот пример является прекрасной иллюстрацией относительности критериев, определяющих «хороший» перевод. В какой же момент на университетском уровне происходит кодификация норм, в наши дни определяющих перевод? Ж.-П. Л.: До конца XIX века вообще нельзя говорить об университетской традиции перевода. Продолжает доминировать традиция XVI– XVII веков — традиция сопоставления латинских или греческих текстов и их французских соответствий в двух ответвлениях — школьном, которое распространялось через учебники, и теологическом, заключавшемся в комментариях к священным текстам. Проблема перевода возникает, когда картезианская традиция, опирающаяся на универсалистский постулат абсолютной прозрачности сообщения (кто ясно мыслит, тот ясно излагает), вступает в противоречие с усиливающимися национальными культурами. Но в начале XIX века универсалистская традиция во Франции еще столь сильна, что проблемы перевода с одного языка на другой в целом вообще остаются незамеченными. Ж. Н., П. Ш.: Таким образом, с самого начала в восприятии Гегеля во Франции возникает некоторая путаница? Ж.-П. Л.: Возможно, и нет — как раз потому, что Гегеля перевели поздно. Он умер в году. К этому моменту в Германии была напечатана лишь малая доля его работ. «Феноменология» вышла в году тиражом в экземпляров и при его жизни не переиздавалась; затем были опубликованы «Логика», «Энциклопедия» и «Философия права». После смерти Гегеля его берлинские ученики решили издать все его произведения (не только написанные им тексты, но и лекции). Так как во Франции Гегель очень рано приобрел репутацию не только «заумного» автора, но и «бунтовщика», мы понимаем, что прежде всего его взялись переводить те, кого привлекала крамола: республиканцы, либералы, искавшие в немецкой философии элементы, которые могли бы укрепить их положение в рамках французского государственного устройства. То же произошло и с Кантом: ученики Кузена начали переводить его в начале -х годов. В это же время переводят Фихте, Шеллинга, «Лекции по эстетике» Гегеля; позднее появляется выполненный Вера ³ перевод «Энциклопедии», содержащей в себе всю гегелевскую систему. Тогда возникло представление о том, что основные идеи философии Гегеля доступны на французском языке. Вот почему «Феноменологию», «Фило³
Аугусто Вера ( — ) — итальянский философ и политический деятель. Известен, прежде всего, тем, что познакомил Францию и Италию с философией Гегеля: основные его труды представляют собой переводы и объяснения сочинений Гегеля, написаны большей частью на французском языке. Переводы Вера из Гегеля издавались с по год. — Здесь и далее прим. пер.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 157
157
16.04.12 15:50
софию права» и «Логику», считающиеся «приложением» к «Энциклопедии», перевели лишь в середине ХХ века. В начале -х годов Жан Валь переводит отрывки из «Феноменологии», затем Жан Ипполит приступает к первому систематическому переводу — как раз тогда, когда Кожев читает свой знаменитый курс о Гегеле. Вот почему Франция знакомится с большинством книг Гегеля в эпоху, проникнутую идеями марксизма, сюрреализма, Октябрьской революции. Только тогда франкоязычная среда открывает для себя этот удивительный философский язык… Ж. Н., П. Ш.: Не противоречит ли это утверждение о позднем знакомстве французских интеллектуалов с трудами Гегеля утверждению Мерло-Понти, сказавшего, что Гегель стал первоисточником всех великих событий в философии за последние сто лет? Имела ли эта задержка в знакомстве с Гегелем очевидные последствия для того, что мы могли бы назвать «национальной традицией» французской философии? Ж.-П. Л.: Философия Гегеля, хоть и не напрямую, возымела последствия во Франции еще до появления переводов. Тот факт, что она очень рано стала известна в европейской философской среде, создал миф, предшествовавший знакомству: миф о «сложной», «заумной», «глубокой» философской мысли; отчасти это объясняется тем, что в течение этого времени отношения Франции и Германии постоянно отравлялись войнами и политическим соперничеством, в связи с чем истинное интеллектуальное общение было чрезвычайно затруднено. Ж. Н., П. Ш.: Тем не менее в ХIX веке многие французские интеллектуалы учились в Германии. Я имею в виду, прежде всего, историка Шарля Сеньобоса ⁴ или социолога Эмиля Дюркгейма. Ж.-П. Л.: Это так. Но это были «индивидуальные» путешествия. Во времена Второй Империи Эдуар Вайан ⁵, к примеру, тоже совершил «путешествие в Германию», чтобы встретиться с Фейербахом. Тем не менее чаще всего интеллектуалы открывают для себя немецкую философию в связи с франко-французскими политическими проблемами. Вот почему во времена Третьей Республики философским горизонтом светского республиканского общества становится, прежде всего, Кант. Что же касается Гегеля, то здесь, со всей очевидностью, выстраивается параллель между Интернационалом, который рассматривается как малопонятное образование, тайком разжигающее политические страсти, и философией Гегеля, которой часто вменяется в вину проповедь «коммунизма», атеизма и т.д. ⁴ ⁵
Шарль Сеньобос ( — ) — французский историк, специалист по периоду Третьей Республики и член Лиги прав человека. Эдуар Вайан ( — ) — французский политик, социалист.
158 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 158
16.04.12 15:50
Ж. Н., П. Ш.: Тем не менее нельзя сказать, что французские революционные партии часто обращались к Гегелю! Ж.-П. Л.: Да, конечно, но лишь потому, что революционерам нужны «однозначные» лозунги. В рамках диалектической мысли Гегеля многие формулы могут быть интерпретированы в противоположных смыслах. Начиная с года, когда была опубликована «Философия права» и сделаны соответствующие выводы из содержащихся в ней тезисов, и до Второй мировой войны Гегеля использовали, в том числе и как провозвестника идей, совершенно неприемлемых для республиканского лагеря. В – Каан ⁶ предлагает Ипполиту перевести «Философию права» в ответ нацистским идеологам, использовавшим формулы Гегеля для своей пропаганды (в том числе вывешивая их над воротами конц-лагерей). Это другой миф о Гегеле: прусский философ, берлинец, Бисмарк немецкой философии, защитник установленного порядка, которого обвиняют в том, что он оправдывает войны, хотя он просто пытается их объяснить. Отличная иллюстрация очень старого комплекса, особенно распространенного во французской интеллектуальной среде: как только ты пытаешься что-то объяснить, тебя тут же упрекают в том, что ты это оправдываешь. В результате восприятие философии Гегеля во Франции разрывается между бунтарской традицией, использующей его философию истории, его концепцию отрицания и, наконец, его имплицитную теорию революции и государственного права, и консервативной традицией, превращающей его в апостола существовавшего в Германии порядка вещей. И потому, парадоксальным образом, Гегель-революционер рассматривается как «друг Франции», скрытый республиканец, в то время, как Гегель-консерватор представляется врагом Франции. Тем не менее эти две точки зрения не симметричны: представление о Гегеле-враге значительно превосходит представление о Гегеле — друге Франции. Ж. Н., П. Ш.: Можно ли рассматривать нынешние споры, противопоставляющие французских переводчиков Гегеля, как очередной этап этого спора «революционеров» и «консерваторов»? Я говорю о различных смыслах слова «aufheben», которое ты переводишь — просто и радикально — как «abolir», «упразднить», в то время, как другие стараются сохранить оттенок противоречивости, переводя его как «supprimer en conservant», «отменить, сохраняя». Именно поэтому некоторые журналисты говорят о том, что твой перевод отражает, прежде всего, идеи литературные, присущие «лингвистам», в отличие от переводов, сделанных философами и в большей степени соблюдающих «теоретическую строгость». Ж.-П. Л.: Этот пример прекрасно иллюстрирует устойчивость старых философских категорий, все еще имеющих влияние при прочтении ⁶
Андре Каан, автор перевода «Принципов философии права» Гегеля на французский язык ().
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 159
159
16.04.12 15:50
текстов и основанных на упрощенной дихотомии: как будто перевод бывает либо «поэтическим», «литературным» и т.п., то есть «далеким от смысла», либо «тяжеловесным», «неловким»… и «сохраняющим смысл». Я полагаю, не следует бояться утверждения о том, что некоторые тексты тяжеловесны, неловки, некрасивы со стилистической точки зрения, и одновременно недостаточно связны с точки зрения теории; и наоборот. Во французской традиции перевода существуют тексты, правильные с литературной точки зрения, такие, которые можно и даже приятно читать, так как они теоретически связны — просто потому, что переводчик понял язык оригинала. В такого рода журналистских комментариях, присущих «центристской» традиции, для каждого найдется свой кусок пирога. Одним говорят: «Вы хорошо играете на скрипке, хотя не до конца улавливаете смысл», а других утешают, говоря: «Вы проделали серьезную работу». В действительности же эти два аспекта сложно различить. После Ницше в дихотомиях подобного рода уже нет смысла, тем не менее такие избитые идеи все еще в ходу во Франции. Это результат разделения интеллектуального труда, оставившего филологов-германистов по одну сторону, а философов — по другую. Философы часто обладают «специализированным», а значит, ограниченным знанием иностранных языков; некоторые учат язык, только чтобы понять текст, и не стремятся привязаться к нему с точки зрения языковой — а это значило бы жить внутри языка в течение долгого времени, говорить на нем, видеть сны на этом языке, обогащать его… Ж. Н., П. Ш.: И наоборот, не следует ли иногда упрекнуть лингвистов в том, что они недостаточно знакомы с философскими проблемами? Ж.-П. Л.: Именно так часто и говорят философы. В связи с переводом произведений Фрейда было сломано немало копий: с одной стороны, германисты твердили Лапланшу: «То, что вы делаете, смешно, вы выделяете незначительные нюансы», с другой стороны, специалисты по Фрейду небезосновательно обвиняли некоторых германистов: «Вы слишком поверхностны; за словами стоит гораздо больше смыслов, чем вам кажется». В конце концов, в рамках такой логики, все оказываются довольны и остаются при своем мнении. Подобное разделение на германистов и философов представляется мне пережитком XIX века: это сохранение прежних представлений. Я полагаю, что идеал, состоящий в выходе за пределы данной оппозиции, не так уж недостижим. К нему следует идти, в числе прочего, и через установление новых связей, к примеру в лицеях, между преподавателями французского языка и преподавателями философии. Ж. Н., П. Ш.: Посредственность предыдущих переводов Гегеля связана с этой дихотомией?
160 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 160
16.04.12 15:50
Ж.-П. Л.: Давайте лучше скажем «недостаточность», а не «посредственность». В условиях той эпохи большинство переводов выглядело вполне достойно. До конца XIX века университеты действительно не обеспечивали в полной мере обучение иностранным языкам. Кроме того, скудость связей между Францией и Германией мешала развитию в изучении немецкого языка. Долгое время по-настоящему изучали немецкий язык только студенты, собиравшиеся стать переводчиками или дипломатами; но в рамках университетского курса не считалось нормальным заниматься переводами. Да и до сих пор еще перевод не считается самостоятельным занятием. Ж. Н., П. Ш.: Тем не менее Шарль Андлер ⁷, к примеру, отлично знал немецкий: именно он способствовал началу работы над переводами из Маркса во французском университете. Ж.-П. Л.: Андлер принадлежит к совершенно отдельной категории. Уроженец Эльзаса, он был практически билингвом, очень интересовался обеими культурами; с исторической точки зрения, его задачей стало информирование представителей одной из этих культур о том, что происходит в другой. Это синдром, который я назвал бы синдромом Ромена Роллана: помимо Андлера, он прослеживается, к примеру, у Миндера ⁸ или Швейцера ⁹. Это такой эльзасский синдром, сохраняющийся у некоторых французов и сегодня, но особенно распространенный в исторический период, отмеченный столкновениями Франции и Германии по поводу Эльзаса и Лотарингии. Эти люди перевели некоторое количество текстов; однако их деятельность была столь разносторонней, что, в конце концов, перевели они не так уж и много. Ожидалось, что Андлер переведет «Феноменологию». Он отлично знал текст; он читал его на немецком. Он также написал книгу о поэзии Гейне, в которой очень верно проследил его связь с Гегелем. Но одновременно он писал книгу об истоках немецкого пангерманизма, публиковал сборники, работал во многих учреждениях, преподавал в Сорбонне и т.д. Ему нужно было держать оборону на многих фронтах, и мало кто мог ему в этом помочь. Вот почему он мало перевел. Точно так же было и с остальными. Люсьен Герр ¹⁰ хорошо владел немецким; он отлично знал немецкую и французскую литературу, но его переводческое наследство невелико. То же самое и Миндером. Вот почему эти люди оказались на особом по⁷
Шарль Андлер ( — ) — французский германист, профессор кафедры немецкого языка в Коллеж де Франс и Сорбонне. Считается одним из основателей германистики как университетской дисциплины. ⁸ Робер Миндер ( — ) — профессор кафедры германских языков и литературы в Коллеж де Франс. ⁹ Альберт Швейцер ( — ) — теолог, музыкант, философ, врач, уроженец Эльзаса, гражданин Германии, с — гражданин Франции. ¹⁰ Люсьен Герр ( — ) — французский интеллектуал, социалист.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 161
161
16.04.12 15:50
ложении: они так были заняты обеспечением взаимосвязей между различными фронтами, что забыли о письме. Что касается качества переводов, то здесь все весьма неоднозначно. С самого начала переводчики Канта — к примеру, Тиссо¹¹ или Барни¹² — довольно хорошо справлялись со своей задачей, даже не будучи германистами. Их часто критиковали, но результаты их трудов долгое время оставались актуальными. Это связано с качеством немецкого языка, на котором говорил Кант: он стремился к универсальности, и потому его язык гармонировал с картезианским или неокартезианским дискурсом философского французского языка. Фихте и Шеллинг, напротив, в то время были совершенно уничтожены. Первые их переводы, в том числе и перевод, выполненный бывшим директором Эколь Нормаль, были нечитабельными. Но этих авторов хотели переводить, ведь в то время существовало мнение, что переводить немецких философов — значит, оказывать услугу научному сообществу. Тем не менее такие переводы с самого своего появления подвергались резкой критике. В библиотеке Эколь Нормаль до сих пор хранятся экземпляры с довольно суровыми пометками, сделанными первыми читателями, зачастую приводившими на полях немецкий оригинал. Конечно, для иных учеников это был еще и способ символически расквитаться с директором Школы... Потом пришлось очень долго ждать — вплоть до окончания Второй мировой войны — возобновления переводческого дела. Шопенгауэра перевели поздно, однако правильно. Но и здесь тоже причина в том, что он говорит на исключительно ясном, прозрачном языке; фактически, это философский немецкий язык, борющийся за ясность, резко враждебный гегелевской заумности. В том, что касается перевода, судьба Шопенгауэра оказалась заслуженно счастливой. Гегеля же перевели посредственно. «Лекции по эстетике» были переведены, ибо сам их предмет оказался легко передаваемым. Они требовали дискурса, сегодня уже хорошо разработанного и размеченного, и философии, предполагавшей довольно замедленное развитие спекулятивного подхода, взятого сквозь призму мирового искусства. Таким образом, это произведение не вызывает таких проблем, с которыми сталкиваешься при переводе «Логики» или «Феноменологии». Ж. Н., П. Ш.: Таких, как в примере с «Aufhebung»? Ж.-П. Л.: В этом случае проблему создает прежде всего даже не «внутренняя» трудность текста, но его последующие толкования. Переводы очень разными людьми произведений Гегеля определили пунктиром границы ¹¹ ¹²
Клод-Жозеф Тиссо ( — ) — преподаватель философии филологического факультета Дижонского университета; перевел на французский язык большинство произведений Канта. Жюль Барни ( — ) — французский философ, политик, переводчик Канта на французский язык.
162 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 162
16.04.12 15:50
нового жанра: толкования на перевод. Ощущая свою лишенность перед лицом иностранного языка, француз склонен цепляться за то, что я назвал бы «теоретическими буями»: за концепты. Чтобы понять какой-либо концепт, достаточно посмотреть в словарь, где будет указано наименование этого концепта на французском языке; таким образом, можно представить себе, что ты плывешь. На самом же деле ты вовсе не плывешь, тебя несет буй. В рамках истории французской философии следовало бы проанализировать ситуации великих теоретических споров вокруг таких концептов, как «отчуждение» и т.п., развивавшихся в ущерб вниманию к глагольной системе (весьма развитой в немецком языке), в ущерб всякой синтагматике, в ущерб самой целостности философского дискурса, который можно воссоздать, исходя из риторики. Ж. Н., П. Ш.: Пример Хайдеггера являет собой прекрасную иллюстрацию такого рода ритуального спора. Ж.-П. Л.: А это уже, считайте, трагедия! Французский язык обречен на то, чтобы ничего не понимать — нам может быть известно пусть даже и пятьдесят различных смыслов одного слова, но то, что объединяет эти пятьдесят смыслов, все равно остается непостижимым. Тут нужно знать язык изнутри. Нужно совершенно проникнуться языком, овнутрить его, то есть родиться в данной стране или прожить в ней очень долгое время, что случается крайне редко. Вот почему Хайдеггер обрекает иностранцев на очень скудное представление о себе. С другой стороны, если быть оптимистом, можно счесть такое различие потенциальным богатством; то усилие, которого требует его постижение, выводит мысль на сторону «нехватки». Ж. Н., П. Ш.: Парадоксально то, что Хайдеггер куда популярнее во Франции, чем в Германии... Возможно, причина этого — в том, о чем я только что говорил, а возможно также и в том, что он постоянно обращается к мифологическому Левиафану «глубины», в том, что рядом с ним всегда обнаруживаются мистики, такие как Бёме или Экхарт. Он все ставит на таинство... Если вернуться к Гегелю, знакомство с ним во Франции вызвало большие споры, опиравшиеся на «теоретические буи», о которых я только что говорил. Его произведения определялись тремя-четырьмя концептами, ставшими фетишами в философском дискурсе, и прежде всего пресловутым «Aufhebung». Это такой торт с кремом, но ведь невозможно развеять какой-либо миф для тех, кто хочет этот миф сохранить. В немецком языке «Аufheben» не может иметь позитивного значения, если нет контекста референтов, которые эксплицитно указывают на такое значение. Вне подобного контекста слово сохраняет свой тривиальный смысл: устранить что-либо ранее существовавшее, вывести его за пределы обращеЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 163
163
16.04.12 15:50
ния. Простота этого понятия объясняет то, что когда оно употребляется в своем обычном негативном значении, оно не нуждается со стороны Гегеля ни в какой особой разработке. Два встречающихся случая специальной разработки этого понятия относятся как раз к позитивному его значению, которое Гегель придает этому слову в виде исключения, подчеркивая редкость такого словоупотребления. Вопрос усложняется тем, что не только французы цеплялись за эти «буи». Их «раздутию» способствовала критическая работа самих гегельянцев, действовавших в рамках логики внутренней конкуренции и развивавших свои стратегии «присвоения» наследия Гегеля. Безусловно, то, что комментарии сосредоточились на понятии «Aufhebung», не случайно. «Aufheben» означает упразднить прежнее состояние — это политическая модель Французской революции. Таким образом, «Aufhebung» рассматривалось как необходимый этап идущего по спирали социального развития, такой способ остаться самим собой, идя при этом к абсолютному совершенству. То есть в слове присутствовал необычайно сильный политический ход, политическая ставка — и тогда понятно это невероятное облегчение, с которым была принята идея о том, что это слово может иметь позитивное значение, якобы уравновешивающее его негативную интерпретацию. Ж. Н., П. Ш.: Такова лингвистическая версия спора «реформистов» с «революционерами». Можно ли продолжать интерпретировать в том же духе различия переводов, при том что сам подобный жанр политической дискуссии кажется устаревшим? Ж.-П. Л.: Проблема, в данном случае, заключается в том, что есть не только «дискуссии», но и практики. Вместе с тем я полагаю, что политические причины всегда имеют вес в сегодняшних спорах о значении слов. Прежде всего, вещи умирают медленно. Книги, которые публикуются сегодня, были задуманы двадцать лет назад людьми, закончившими учебу еще за двадцать лет до того. И я полагаю, что не случайно в некоторых клерикальных интерпретациях гегелевской философии делается выбор в пользу «экуменической» терминологии, которая уже упоминалась выше. Ж. Н., П. Ш.: Точно так же теоретическое обсуждение понятия «отчуждение» вовсе не потеряло своей актуальности... Ж.-П. Л.: Здесь тоже цели и задачи перевода являются основополагающими. Вообще говоря, французский язык использует одно понятие aliénation там, где в немецком языке имеется два: «Entäusserung» и «Entfremdung»; причем отмечу: ни одно из них не удостоилось упоминания в «Лексиконе Гегеля», составленном Х. Глокнером¹³. Смешение этих двух понятий ¹³
Герман Глокнер ( — ) — немецкий философ, преподаватель, крупнейший специалист по Гегелю в Германии перед Второй мировой войной.
164 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 164
16.04.12 15:50
встречается также у Маркса и у Лукача. Тем не менее, есть один семантический нюанс: «Entäusserung» — термин, имеющий экономическое значение; это отчуждение имущества, отделение его от себя и передача его другому лицу, становящемуся его владельцем. Слово это применимо к отчуждаемому имуществу, а в крайнем случае и по отношению к самому себе. Изначально, во французском психиатрическом дискурсе слово «aliéné», «отчужденный», означало человека, который более не принадлежал себе, более не владел собой. Таким образом, между французским «aliénation», отчуждение, и немецким «Entäusserung» обнаруживается определенная согласованность. Но в немецком языке это слово никогда не используется для обозначения умопомешательства. С другой стороны, «Entfremdung» — термин, пришедший из психологии восприятия: это ощущение, возникающее, когда нечто, казавшееся знакомым, более им не является; когда человек лишается не какой-то реальной вещи, но чувства принадлежности к чему-либо. Чтобы передать на французском языке эту разницу, я был вынужден прибегнуть к довольно традиционному для переводчиков решению, состоящему в том, чтобы использовать устаревшее слово и осовременить его; здесь я имею в виду глагол «étranger», «очуждить», использовавшийся во французском языке еще Стендалем. Это не гениальное решение, но лучшее из тех, что я сумел найти. В связи с тем, что в Европе, возможно ненадолго, отношения Востока с Западом утратили присущую им прежде радикальность, нам, возможно, придется изобретать еще более точную терминологию для обозначения новых социальных противоречий и новых аспектов практики лишения собственности, применяемой прямо, косвенно или даже весьма окольно к человеческим существам со стороны капитала. Необходимо также сознавать, что мы пережили достаточно долгий период, в котором две стороны отчуждения смешивались между собой просто потому, что их путали даже те, кто выдумал это понятие. Тем не менее следует отметить, что у Маркса направление развития понятия обозначено четко: мы идем от «Entfremdung» к «Entäusserung», то есть от психологического, феноменологического понятия, учитывающего актуальное состояние сознания и говорящего о том, что нам знакомы и предмет, и объект, к политико-юридической сфере, описывающей и фиксирующей отношения собственности в связи с объектом. Ж. Н., П. Ш.: Итак, пример с понятием «отчуждения» показывает, что невозможно полностью перевести один язык на другой? Но если следовать этой логике «несообщаемости» до предела, нельзя ли будет утверждать, что даже в пределах одной «национальной общности» восприятие языка значительно отличается среди представителей различных ее классов? К примеру, действительно ли ты полагаешь, что все немцы воспринимают те нюансы, о которых ты говорил в связи с понятием «отчуждения»? Ж.-П. Л.: Совершенно точно не все, но, безусловно, большинство читающих! В этом конкретном случае у меня нет никаких сомнений. Такое разЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 165
165
16.04.12 15:50
деление, такая дифференциация в приспособлении к языку внутри одной и той же языковой общности, несмотря ни на что, всегда существует в рамках структуры, свойственной данному языковому единству, то есть в рамках структуры того, что для другого полностью утеряно и непередаваемо. Если не уходить от трудностей, возникающих у переводчика, маловероятно, что на уровне внутреннего разделения способов использования языка может найтись средство разрешить проблемы коммуникации на другом языке. Может случиться так, что изменения, вызванные внешними или историческими трансформациями, создадут внутри некоторого языка условия, дающие возможность для возникновения лучших переводов. К примеру, многоязычие в некоем обществе может расшатать изначальное единство языка, что приведет к мобилизации новых резервов и, тем самым, к упрощению дела перевода. Однако на уровне философского языка мы всегда сталкиваемся с потерей. Тем не менее я полагаю, что есть вещи, которые утрачиваются, но в то же время могут оказаться и наиболее передаваемыми. Во всяком дискурсе есть что-то недискурсивное: в речи есть воздух, дыхание, интонации, своего рода секретный язык жестов — и все это может быть сохранено в переводе. Вот почему в своей работе я обращаю внимание на ритм и на то, что в информатике называется «пустословиями»: это легко обратимые слова, вроде «но-или-и-итак-однако-ни-ибо». При переводе самой материальной реальности языка, учитывая его ритм, можно вернуться к тому моменту в синтагме, когда возникает сама концепция рассуждения, его топосы, его темп... или, иначе говоря, партитура, такты, временные рамки, в которых оно пишется... и тогда можно разместить внутри всей этой совокупности все остальное, то есть то, что было утеряно. Ведь многие утерянные детали связаны с взаимозависимостью всех элементов этого эфира, который создается ритмом, дыханием. В потоке в хорошем темпе будет утеряно гораздо меньше, в том числе и на уровне деталей. Существует синкретическое или синтетическое измерение речи, у которого может быть воспроизведена хотя бы оболочка. Ж. Н., П. Ш.: Вынуждает ли тебя такой прием к использованию особых техник ознакомления с текстом оригинала? Ж.-П. Л.: Да, и это происходит скорее спонтанно. Когда мы теряем смысл фразы, потому что не понимаем в ней какое-то слово, мы обращаемся ко всем непосредственно вспоминающимся нам приемам, сочетающимися с поэтической непосредственностью высказывания, — то есть с его ассоциативным рядом и ритмом. Во французском языке один из классических приемов, используемых, когда мы сталкиваемся с понятием, утратившим свою семантическую периферию, свои отзвуки, свою вездесущесть, свою двусмысленность и т.п., — это избыточность, иначе говоря, игра вариаций, компенсирующих потерю за счет развития. Такая система не может использоваться до бесконечности, иначе текст не-
166 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 166
16.04.12 15:50
померно разбухнет. Именно на данном уровне переводчик делает свой выбор — это происходит, когда связность всего текста, его предназначение определены богатством, вездесущестью термина. И здесь будет экономично, в прямом смысле слова, удлинить, обратиться к избыточности для усиления. Когда я понял, что Гегель играет с двумя значениями слова «Aufhebung» и сам создает условия для того, чтобы сделать возможной такую неоднозначность, я «подыграл» и перевел это слово как «упразднить и сохранить». Такой гибкий подход к текстам сегодня упрощается благодаря компьютеру. Компьютер обеспечивает нам совершенно эргономичные, в самом широком смысле этого слова, приемы работы. Можно поставить клавиатуру перед текстом, который мы будем переводить. Затем принять позу музыканта. У нас есть инструмент, клавиатура, а перед глазами — текст, который нужно «сыграть»; так нам легче будет проникнуть внутрь иноязычного текста. В таком случае, по моему мнению, присутствие иноязычного текста оказывается куда более значительным. К примеру, можно отказаться от многих телесных движений, необходимых для поисков текста: можно переводить в рамках непрерывного восприятия. Мы набираем текст на компьютере, и текст возникает на экране, при этом нам не нужно обращать на него внимание. Мой перевод появляется с многочисленными опечатками, но я продолжаю «играть свой отрывок». Кроме того, поскольку клавиатура безмолвствует, и я могу еще сильнее сконцентрироваться на тексте, прилагая к этому минимальные мышечные усилия. Таким образом, мне удается еще глубже проникнуть в ритм и темп текста. Дополнительные действия — это исправление и переписывание, проверка того, не забыл ли я что-нибудь в своем первом варианте перевода. Ресурсы, предоставляемые компьютерными технологиями, позволяют также работать и в ином ключе. К примеру, понятие «Sittlichkeit» представляет собой сложную проблему, хорошо известную в немецкой философской традиции. Благодаря тому, что у моего компьютера большой объем памяти, я смог быстро, по ходу работы, сравнить различные варианты сделанного мною перевода этого понятия, имеющиеся в нескольких текстах длиной примерно по пятнадцать страниц каждый, — все это с помощью опции Ctrl+H (найти/заменить) приложения Word. Использование текста апостериори — интересный ресурс: он позволяет в ходе беглого прочтения обнаружить решения, для поиска которых раньше потребовалось бы значительное время. То же верно и для количественных техник. Воспользовавшись полностью оцифрованной немецкоязычной версией «Феноменологии», я смог подтвердить, что то или иное слово появляется в оригинальном тексте лишь изредка. К примеру, чтобы при переводе сделать выбор между словами «рациональный» и «разумный», я стал искать у Гегеля случаи использования прилагательного «vernünftig» и обнаружил, что во всем тексте оно встречается всего девять или десять раз. Это позволило мне унифицировать французский перевод, оставив в нем прилагательное «разумный». Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 167
167
16.04.12 15:50
Мог бы ты, в завершение, рассказать нам о своей интеллектуальной подготовке к переводческой работе? В целом, я полагаю, что невозможно правильно перевести какого-либо автора, если ты не знаком с его произведениями. Такое знакомство означает для меня скорее знание самих текстов, чем изучение сочинений об авторе. Что касается Гегеля, то когда мне было лет семнадцать — восемнадцать, я уже читал переводы Ипполита. После этого в течение тридцати лет я прочел еще порядка пятнадцати произведений — и это немного. Но мне кажется, что главное — это «проносить» в себе текст. Я уже давно работал со своими студентами над текстами Гегеля, Гейне, Канта. Мы даже перевели вместе две главы «Феноменологии». Но в то же время я чувствовал необходимость отойти от Гегеля. Мне нужно было практиковать немецкий язык иначе, чтобы не остаться связанным «Феноменологией». Вот почему я предпочел подойти к языку с другой стороны — и прежде всего я обратился к поэзии, к переводу произведений Гейне и Гёльдерлина. В это же время я переводил Канта и Маркса. Но я также перевел и один совсем современный роман; и я полагаю, что мне не случайно удалось в процессе перевода «Феноменологии» закончить работу над своим романом, замысел которого был у меня уже очень давно. Иначе говоря, чтобы знакомство с текстами того или иного автора помогало в работе над ними, нужно также уметь от них дистанцироваться... Перевод с французского Марины Бендет
168 Интервью с Жаном-Пьером Лефевром
5_2011.indb 168
16.04.12 15:50
¹ À
(Пере)переводы Феноменология и «немецкая философия» во Франции в 1930-е годы¹
Ф
еноменология — безусловно, основнoe направление во французской философии XX века — изначально представляла собой продукт иностранного производства. Чтобы понять обстоятельства этого заимствования, следует поместить его в определенный контекст — контекст создания теоретического (квази)ярлыка «немецкой философии» в философской среде –-х годов. Мы имеем здесь дело в некотором смысле с французским явлением, которое нельзя рассматривать ни имманентно, в качестве внутренней эволюции мысли, ни извне, без учета специфических целей, присутствующих в совокупности понятий, проблем и, прежде всего, иерархий, — часто неявных, определяющих когнитивный порядок приоритетности, срочности и важности и предписывающих, что следует подчеркнуть, а что — исключить. Существовать на философском поле означает сделать определенный выбор среди наличных вариантов. Как и все профессионалы, философы обладают особого рода наитием, позволяющим одновременно выявлять основные объективные положения с присущим им объемом теоретического капитала, и мобилизовать символические инструменты выражения и классификации (идеалистические, марксистские, кантианские, хайдеггерианские…), которые могут быть использованы для осуществления и проявления фундаментальных выборов, несводимых к чистому когнитивному содержанию. Идеальной истории философии можно противопоставить историю реальную: в ее рамках концепты связаны с разнообразными настроениями, вкусами, неприятиями, которые ак¹
Pinto L. (Re)traductions: Phénoménologie et «philosophie allemande» dans les années z Actes de la recherche en sciences sociales. /. № . P. –.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 169
169
16.04.12 15:50
тивно ощущаются и переживаются агентами, однако слишком часто подвергаются цензуре, либо оказываются сведены к биографическим деталям ². Новая эпоха
Конец -х годов стал временем структурных преобразований, затронувших философское поле, прежде строившееся на противопоставлении двух полюсов: научной культуры и институциональной философии. Первый полюс в равной степени притягивал позитивистов и рационалистов, пытавшихся наладить компетентный обмен знаниями между философией и представителями научных дисциплин, логиками, эпистемологами, историками науки и, на границах философского поля, социологами. Порвав со спиритуализмом, такие деятели были предрасположены к новаторским подходам в различных областях: в философии, педагогике, политике. С начала века в данной сфере доминировала одна направленность — «критический» (или рациональный) идеализм, нашедший свое воплощение в личности Леона Брюнсвика, центральной фигуры «новой Сорбонны», и представлявший собой объединение академической традиции, науки и демократии (многие университетские профессора, принадлежавшие к этому направлению, евреи по происхождению, были дрейфусарами). Для сторонников Огюста Конта задачей современной философии должно было стать создание истории «развития западного сознания», позволяющей выявить человеческий разум, прежде всего, через его философские объективации. Для того чтобы порвать с риторической традицией (изобличенной, среди прочих, Эмилем Дюркгеймом), была необходима реформа университетского мышления, затрагивающая «дисциплину» науки. Второй полюс, тесно связанный со спиритуалистским наследием, определялся апелляцией к статусу философии как благородной отрасли знания. Между этими полюсами располагалось всё разнообразие точек зрения, тяготевших к просвещенному консерватизму, который пытался, по бергсонову примеру, увязать метафизическое значение абсолюта с развитием наук ³. Структурная инвариантость противопоставлений такого типа в долгосрочном рассмотрении практически напрямую предопределила относительную инертность теоретических подходов. В течение -х годов соотношение сил изменилось в ущерб рационалистскому полюсу. Теоретический и педагогический подходы «новой Сорбонны», выразите² ³
Вопрос отношений между социологией научной сферы и притязаниями на истину, являющими собой ее составляющую, несколько раз поднимался у Пьера Бурдьё, особенно в работе: Science de la science et réflexivité. Paris: Raisons d’agir, . В связи с исследованием философской сферы в -е годы см. анализ, предложенный автором: Pinto L. Le détail et la nuance. La sociologie vue par les philosophes dans la Revue de metaphysique et de morale. – z Revue de metaphysique et de morale. . № –.
170 Луи Пэнто
5_2011.indb 170
16.04.12 15:50
лем которых он являлся, не смогли утвердиться в университетском учреждении, где органическая связь между средним и высшим образованием сохранялась посредством выпускных экзаменов и национальных преподавательских конкурсов (agrégation) ⁴ и где, как следствие, изучение наук оставалось в подчиненном положении ⁵; всё в большей степени история философии представлялась основным способом вхождения в философию. Усиление университетской ортодоксальности сопровождалось образованием философского авангарда на границах академической сферы и, прежде всего, в литературной области. Основным нововведением конца -х годов стал импорт немецкой философии, влиятельного национального продукта, содержавшего в себе в основном некое подобие теоретической программы, позволявшей отойти от предпосылок доминировавшей в -е годы философской культуры. Обращение к этому продукту, под маркой которого объединялись Дильтей, Хайдеггер, Гегель (как раз на этот период приходится его «возвращение»), Гуссерль, Ясперс, Ницше, Шелер, а также Кьеркегор ⁶, дало возможность в рамках местного философского пространства двигаться в сторону изменения соотношения сил в ущерб университетскому рационализму, виновному в двух более или менее важных заблуждениях, а именно: в сведении философии к узко «позитивистскому» размышлению о науке и в склонности к пресному интеллектуализму в вопросах этики и политики. Многие посредники между национальными пространствами в – -е годы происходили из еврейских семей и были связаны с Германией в силу своего гражданства, образования или языка: Бернард Гротуйзен (родился в г.), Александр Койре (соответственно в г.), Жорж Гурвич (), Арон Гурвич (), Александр Кожев (), Эрик Вайль (), Эммануэль Левинас ( ⁷). Иностранцы по происхождению, не имевшие университетских званий, они приобрели философский капитал вне стен Сорбонны и Эколь Нормаль и способствовали своими переводами и комментариями распространению немецких авторов, а также французских посредников, академический капитал которых дополнялся лингвистическим: Жан Валь (родился в г.), Ан⁴ ⁵ ⁶
⁷
В году, в контексте возвращения к классической культуре, министр народного просвещения A. де Монзи публикует свои знаменитые «Директивы», на целый век определившие развитие образования. Относительно социологии см. у Виктора Каради: Karady V. Durkheim, les sciences sociales et l’Université: bilan d’un semi-echec z Revue française de sociologie. . XV. № . P. sq. До середины -х годов современные, «живые» авторы, так же, как Гегель и Кьеркегор, не были переведены вообще или переводились очень мало. С начала XX века переводились в значительном объеме и комментировались только труды Ницше, однако представление о нем изменилось именно в связи с возникновением нового контекста восприятия. Э. Левинас родился в января г. по новому стилю. — Прим. ред.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 171
171
16.04.12 15:50
ри Корбен и Владимир Янкелевич ⁸ (оба в г.), Раймон Арон и ЖанПоль Сартр (оба в г.), Морис де Гандильяк (), Жан Бофре и Жан Ипполит (оба ), Морис Мерло-Понти (), Поль Рикёр (). В случае с авторами, принадлежавшими к спиритуалистической традиции — Рене Ле Сенн (), Луи Лавель (), Габриель Марсель (), — привнесение таких философских знаний принималось благосклонно лишь в той мере, в которой их можно было встроить в более общий контекст возвращения к метафизической и религиозной мысли. Есть основания полагать, что приток подобного капитала, обеспеченный физическим перемещением интеллектуалов-мигрантов, а также активной переводческой и комментаторской деятельностью, привел к возникновению, насколько это было возможно, альтернативы ортодоксальному университетскому образу мышления — рационализму кантианского или картезианского толка в сочетании с «развитием западного сознания» (по выражению Л. Брюнсвика). Мобилизация внешних ресурсов стала благоприятной возможностью для обделенных шансами на признание со стороны университетских институций: именно в рамках такой логики солидарности следует понимать сосуществование различных типов авангарда, а также множественность точек зрения у определенных деятелей, занятых в совершенно различных областях. Отдельные проводники новаций были связаны с маргинальными учреждениями (Практическая школа высших исследований, Коллеж де Франс, Международный центр синтеза ⁹) или занимали периферийные должности (преподаватели, сотрудники библиотек). Они могли принадлежать одновременно к таким далеким друг от друга областям, как новая философия немецкого толка и история религии (А. Корбен, переводчик Хайдеггера и одновременно специалист по истории ислама), немецкая философия и эпистемология (A. Кожев). Одной из центральных фигур здесь является Александр Койре, оказавшийся в точке пересечения множества кругов. Он родился в России в году, происходил из среды деловой еврейской буржуазии, был учеником Эдмунда Гуссерля, Адольфа Рейнаха и Макса Шелера, позднее эмигрировал в Париж и получил французское гражданство. Койре изучал философию, занимался историей и философией средних веков у Этьена Жильсона (работы об идее Бога у Декарта () и у Святого Ансельма (), о Якобе Бёме в году), место которого в Сорбонне он временно занял позднее, чтобы затем стать директором по учебным программам V отделения Практической школы высших исследований (), где он вел занятия по очень разным темам, а его коллегами были Эмиль Бенвенист и Жорж Дюмезиль. Занимаясь историей религиозной ⁸ ⁹
Имеется в виду ранний Янкелевич, исследователь и комментатор трудов Гегеля, Шеллинга, Зиммеля и др. Был основан в году. Его инициатором и руководителем был Анри Берр.
172 Луи Пэнто
5_2011.indb 172
16.04.12 15:50
мысли, историей науки и техники, историей культуры и немецкой философией (Гегель, Гуссерль, Хайдеггер), он входил во множество интеллектуальных кружков, как неформальных (у него дома, в кафе Д’Аркур), так и формальных, вместе с философами (Б. Гротуйзен, A. Кожев, Г. Марсель), коллегами по Практической школе высших исследований (А. Корбен, Э. Жильсон, Ж. Вайда), историками (Л. Февр), философами и историками науки (Ж. Башляр, Л. Брюнсвик, Э. Мейерсон, Х. Метцгер), и был достаточно тесно связан с такими учреждениями, как секция истории науки Международного центра синтеза, Институт истории и философии науки в Сорбонне (основанный в году Абелем Реем, профессором истории и философии науки в Сорбонне), страсбургский «Журнал истории и философии религии», журнал «Thales», «Французская энциклопедия» Люсьена Февра и, наконец, журнал «Философские исследования», основанный в – годах, где он сотрудничал с историком религии Анри-Шарлем Пюэшем и философом науки Гастоном Башляром. Входивший в новые интеллектуальные течения Александр Койре занимал положение, в некотором смысле симметричное положению Сартра. Их профессиональные траектории в полной мере отражают основные оппозиции, существовавшие внутри философского авангарда. Если Сартр, бывший на десяток лет младше, к году сумел завоевать репутацию выдающегося творца, в том числе и благодаря ресурсам, обеспеченным его принадлежностью к литературной сфере, то Койре посредством своего специфического философского, научного и исторического капитала, обеспечил себе менее блестящий статус специалиста: его методологическое и рационалистическое обращение к истории в эмпирических областях мало способствовало выдвижению грандиозных тезисов. Значительный вклад, прежде всего в общую теорию философии, а затем и в более конкретные темы, предполагал наличие талантов какого-нибудь вундеркинда — такого, как Сартр, обладающего всевозможными способностями и абсолютным владением игрой, правила которой он умел виртуозно нарушать. Койре, напротив, в силу своей эрудиции был обречен на более «серьезные» инвестиции; ему пришлось в течение достаточно долгого времени старательно укреплять свое положение в чужой для себя стране. Отсюда его крайняя преданность знанию и своего рода теоретический агностицизм, удерживавший его от выражения своего мнения в крупных спорах относительно положения интеллектуалов ¹⁰. ¹⁰
«Из-за его исследования о Бёме и других публикациях о спиритуалах многие полагали, что и сам Александр Койре является важным теософом-мистиком. Но это был человек невероятно скрытный и сдержанный в том, что касалось его личных убеждений. Подчас какая-нибудь его шутка могла заставить вас подумать, что он агностик или даже отчаявшийся нигилист. В действительности же наш друг Койре унес с собой свою тайну» (Corbin H. Post-scriptum à un entretien philosophique z Corbin H. Cahiers de L’Herne. . P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 173
173
16.04.12 15:50
Изначально немецких авторов публиковало не издательство «Alcan», но в первую очередь неспециализированные издатели, делавшие ставку на новые тенденции. Так, «Gallimard» опубликовал первый перевод статьи Хайдеггера «Что такое метафизика?» с отрывками из «Бытия и времени» (); позднее вышли «Основные проблемы феноменологии» Гуссерля (), «Ницше» Карла Ясперса (), «Формализм в этике и материальная этика ценностей» Макса Шелера (); в том же издательстве были опубликованы труды новых авторов — таких как Б. Гротуйзен (учредителя и члена научного совета книжной серии «Библиотека идей») и в особенности самых известных (и симпатизирующих им) экзистенциалистов, таких как Сартр, Мерло-Понти, Симона де Бовуар, Габриель Марсель, Альбер Камю. Издательство «Aubier-Montaigne», основанное в году и в значительной степени посвятившее себя религиозной и мистической философии, также сыграло важную роль, прежде всего благодаря коллекции «Философия духа», основанной в году Л. Лавелем и Р. Ле Сенном. Оно содействовало знакомству с произведениями Гегеля (с комментариями Жана Ипполита и Анри Ньеля) и Кьеркегора, а также Николая Бердяева, Мартина Бубера, Николая Гартмана, Макса Шелера, Владимира Соловьева; здесь издавались такие французские авторы, как Жан Гитон, Луи Лавель, Рене Ле Сенн, Габриель Марсель, Жан Набер, Морис Недонсель, Поль Рикёр. В период с по год в этом издательстве выходил журнал «Esprit», главным редактором которого был Эммануэль Мунье. Распространению новых течений содействовали, скорее, не университетские, а небольшие околоуниверситетские журналы. Один из них, «Recherches philosophiques», был учрежден в году при маленьком издательстве «Boivin» Койре, Пюэшом и Шпайером ¹¹, к которым позднее присоединились Башляр и Сурио. Находясь на периферии академического поля, они вынуждены были получать своего рода авторизацию от академического сообщества через попечительский совет, в который входили как профессора Сорбонны (Э. Брейе, Л. Брюнсвик, А. Делакруа, Ж. Дюма, Э. Жильсон, A. Лаланд, Л. Леви-Брюль, A. Рей, A. Риво, Л. Робен), так и представители различных научных учреждений, таких как Эколь Нормаль или Коллеж де Франс (С. Бугле, П. Жане, К. Леон, С. Леви, Э. Ле Руа, Э. Мейерсон). Но авторы журнала были университетскими философами лишь отчасти. Они отказались от стиля официальных философских журналов, чтобы «быть открытыми не только для уже готовых трудов, но и для текущих исследований». Журнал характеризовало, прежде всего, любопытство к новому, стремление рассказать о современных течениях (феноменология, экзистенциализм), поиск еще не выявленных связей между различными мирами. К при¹¹
Альберт Шпайер родился в Яссах в году, в году получил должность преподавателя философии, с года был профессором в Кане; умер в году.
174 Луи Пэнто
5_2011.indb 174
16.04.12 15:50
меру, в первом номере, в рубрике «Современные тенденции в метафизике» были опубликованы совершенно несхожие между собой работы Жана Валя («К конкретному»), Альбера Шпайера («Мышление и протяженность»), Гастона Башляра («Ноумен и микрофизика»), Жана Барюзи («О мистическом языке») и Мартина Хайдеггера («О сущности основания»). В журнале соседствовали тексты различных направленностей: труды по философии и истории религии (Ж. Барюзи, А. Корбен, П. Массон-Урсель), по новой философии (M. Хайдеггер, Э. Гуссерль, К. Лёвит, Ж.-П. Сартр, Г. Марсель, Ж. Валь), по эпистемологии и истории науки (Г. Башляр, Ж. Кавайес, Э. Дюпреэль, A. Лаутман, Э. Мейерсон, Х. Рейхенбах), по теологии (статья о Р. Бультмане) и спиритуалистской метафизике (Ж. Эрш, П. Ландсберг, A. Марк), по лингвистике (Х. Пос), по психопатологии (Е. Минковский, Ж. Лакан). Рядом с текстами модных авторов (Дильтей, Гегель, Хайдеггер, Кьеркегор, Ницше) встречались исследования по мистике и восточной теологии. Тут же печатались представители гуманитарной учености (Ж. Дюмезиль) и эссеисты, с трудом поддающиеся классификации (Ж. Батай, Р. Кайуа, П. Клоссовски). Очевидно, что между полюсами академизма и авангардизма на поле философской мысли существовали зоны взаимодействия и обмена. Одним из посредников между ортодоксальными учителями и молодыми еретиками был Жан Валь. Он родился в 1888 году, приходился племянником Леону Брюнсвику, окончил Эколь Нормаль и преподавал философию. Он обладал всеми качествами совершенного философа, оставаясь открытым для новых, возникавших вне университетской среды интеллектуальных веяний, с которыми он сталкивался в основном во время посещений кружка своего друга Габриеля Марселя, куда входили самые разные личности (Гротуйзен, Лавель, Ле Сенн, Левинас, Рикёр, Сартр). Именно он придумал лозунг «К конкретному!», ставший названием его книги 1932 года. Подобное смешение традиционности и инновации, свойственное его работам («Плюралистские философские течения Англии и Америки», «О роли момента в философии Декартa» — обе вышли в парижском издательстве «Alcan» в 1920 году), позволило ему начиная с 1920-х годов сделать карьеру в высшей школе: он посвятил себя авторам, не входившим в философский пантеон (Кьеркегору, Гегелю, Ницше), а также писал стихи, обзаведясь знакомствами в маргинальных кругах («Коллеж социологии» Ж. Батая). Его назначение в Сорбонну в 1936 году стало признанием нового философского стиля, столпом которого, а также внимательным и осторожным комментатором он был ¹².
Изменение соотношения сил в философском поле отчасти отразилось и на трансформациях социальных характеристик следующих поко¹²
О карьере Жана Валя см.: Kalinowski I. La littérature dans le champ philosophique. L’exemple de Jean Wahl et de Hölderlin z Methodos. . .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 175
175
16.04.12 15:50
лений. Философы «новой Сорбонны» смотрели на интеллектуальную деятельность как на возможность собственной эмансипации, поскольку история их профессионального роста сочетала успешную учебу с подчиненным социальным положением: это были выпускники Высшей нормальной школы, преподаватели философии, впоследствии — доктора наук; многие из них происходили из еврейских семей, редко из интеллектуалов (отец Ф. Рау был преподавателем в учебном заведении для глухих), а чаще из мелкой или средней торговой буржуазии (Л. Брюнсвик, Л. Леви-Брюль, Г. Мило), реже — из зажиточной буржуазии (Э. Галеви, рядом с которым можно поставить и самоучку К. Леона), или же из духовного сословия (Дюркгейм, чьи предки по материнской линии были коммерсантами). Их принадлежность к дрейфусарам стала выражением приверженности этико-политическим ценностям и идеалам Просвещения, опирающимся на союз науки, разума и прогресса. Несмотря на последовавший упадок, представители «новой Сорбонны» продолжали играть решающую роль в университете до конца -х годов: Леви-Брюль преподавал в Сорбонне до года, а Брюнсвик (который вместе с Ксавье Леоном пригласил в Париж Гуссерля) — до -го. Опорой их власти зачастую был прямой и формальный контроль над органами институционального воспроизводства (конкурсы на замещение преподавательских должностей, диссертационные комиссии), издательствами (издательство «Alcan», журналами «Revue de métaphysique et de morale», «Revue philosophique») и научными дебатами («Французское философское общество»). Сложно не связать то блеклое впечатление от Сорбонны, которое создавалось у студентов-философов в межвоенный период, с социальным происхождением профессоров той эпохи. Кроме тех, кто уже был упомянут, можно отметить, что сорбоннские преподаватели философии в большинстве своем были довольно скромного происхождения: среди них были и дети чиновников образовательного ведомства (Эмиль Брейе, род. в году, стал профессором в -м), и дети служащих (Реймон Тамен, соответственно /; Поль Фоконне, /; Шарль Блондель, /) или торговцев и коммерсантов (Этьен Жильсон, /; Абель Рей, /; Леон Робен, /); некоторые, конечно, происходили и из более привилегированных слоев: это были дети промышленников (Жан Лапорт, /), университетских преподавателей (Анри Делакруа, /), чиновников высшего ранга (Альбер Риво, /), врачей (Жорж Дюма, /), школьных преподавателей (Андре Лаланд, /; Морис Хальбвакс, /; Жан Валь, /). Явное большинство происходило из провинции (парижанами среди них были только Брюнсвик, Делакруа и Жильсон) ¹³. ¹³
Эти сведения о сорбоннских философах соответствуют сведениям о преподавательском штате в целом, если судить по данным, предоставленным Кристофом
176 Луи Пэнто
5_2011.indb 176
16.04.12 15:50
Логику интеллектуальных и этических воззрений этих университетских преподавателей можно лучше понять, зная, что лишь малая их часть открыто исповедовала религиозные, прежде всего католические, взгляды (Жильсон, Лапорт, Риво, Тамен). У некоторых профессоров связь с наукой была эксплицитной: Блондель и Дюма преподавали психологию, Фоконне — социологию, Лаланд — изначально — «логику и методологию науки», Хальбвакс — «историю социального хозяйства», затем — «методологию и логику науки» и, наконец, социологию, Рей — «историю и философию науки»); у других же — имплицитной, — в особо примечательных случаях, таких как случай Брюнсвика (чьи знания в области эпистемологии и истории науки скрывались за неопределенным понятием «общей философии», обеспечивавшей ему авторитет в философии в целом, а позднее — за вывеской «история современной философии») или случай Леви-Брюля (который, официально являясь профессором истории современной философии и специалистом по Конту, Декарту, Якоби, Юму, Лейбницу и другим философам, посвящал значительную часть своего времени вопросам первобытного мышления и таким образом делал своего рода «двойную карьеру» ¹⁴). Напротив, распространители новых доктрин феноменологического и экзистенциалистского типа чаще происходят из образованных слоев высших классов. Среди тех, кто в –-е годы так или иначе способствовал знакомству Франции с немецкой философией и развитию нового философского сознания, многие происходили из образованных слоев зажиточной буржуазии (Р. Арон, А. Корбен, A. Кожев, A. Койре), из чиновников высшего ранга (Г. Марсель), представителей свободных профессий (Б. Гротуйзен, В. Янкелевич), школьных преподавателей (П. Рикёр, Ж.-П. Сартр, Ж. Валь), книготорговцев (Э. Левинас), а порой даже из знати (С. де Бовуар) и из офицерской среды (Ж. Ипполит, M. Мерло-Понти). Относительно деклассированными были определенные личности, и в первую очередь те, кто родился за границей и оказался во Франции вследствие более или менее драматических событий. Некоторые носители новой культуры (С. де Бовуар, А. Корбен, Ж. Ипполит, Э. Левинас, M. Мерло-Понти, П. Рикёр) сталкивались с религиозностью в среде, из которой происходили, что могло способствовать возникновению у них определенной настороженности в отношении «сциентистских» подходов.
¹⁴
Шарлем. Шарль отмечает, что в период с по год наблюдалось усиление позиций средних или низших классов при ослаблении высших классов (за исключением чиновников высшего ранга). Кроме того, стало меньше парижан. С данными и комментариями к ним можно ознакомиться в книге: Charle C. Les Professeurs de la faculté de lettres de Paris. Dictionnaire biographique –. Paris: INRP-CNRS, . В связи с Л. Леви-Брюлем, см.: Merllie D. Presentation. Le cas Levy-Bruhl z Revue philosophique de la France et de l’étranger. No. spéc. «Autour de Levy-Bruhl». . № .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 177
177
16.04.12 15:50
Традиции и переводы
Все побуждало новое поколение совершить «консервативную революцию» в философии, — разумеется, в смягченном виде, приспособленном к национальным условиям интеллектуального и политического порядка. Одним из принципов мобилизации молодых философов стал антиобъективистский настрой, враждебный уподоблению реальности объекту, создаваемому наукой посредством классифицирования и измерения. С конца XIX века развитие социальных наук могло вызвать у философов и, в целом, у специалистов в гуманитарной сфере чувство беспокойства с определенной примесью зачарованности. Они стали задаваться вопросом о том, не может ли наука превратить самые благородные сферы бытия в простые объекты знания, рассматриваемые с применением наиболее прозаических приемов. Именно так социальный фантазм стандартизации и усреднения (правда, действительно коренящийся в метаморфозах, происходивших с пространством интеллектуальных дисциплин и самими образцами научности) стал инвариантом дискурсов данных агентов. Но политическая форма, которую мог принять этот фантазм, зависела от существующих отношений между философской, университетской и политической сферами — как это видно на примере сравнения Франции и Германии межвоенного периода. Если в одном случае компромисс между республикой и гуманистической культурой обеспечил возникновение достаточно мирной позиции, то кризис либерального пути развития серьезно задел немецких преподавателей. Ощущение упадка, выраженное различными идеологами — к примеру, Освальдом Шпенглером, — вызывало у них раздражение и стремление к идеологической и политической мобилизации для защиты высших ценностей «образования» (Bildung) и «духа» от угроз «утилитаристского» и «техницистского» общества ¹⁵. «Личность», в первом случае ассоциируемая с индивидуальной свободой мысли, во втором — связывала себя посредством трагической риторики с (национальной) историей и с «сообществом». Показателен в этой связи тогдашний дискурс о науке, выстраивавшийся по двум стратегическим направлениям. В отличие от антинатурализма, направления скорее оборонительного, отстаивавшего несводимость философии к пространству «мирских» дисциплин (психологии ¹⁶, социологии, истории), антиобъективизм преимущественно стремился теоретически обосновать эти науки, пребывавшие в глубоком и прин¹⁵ ¹⁶
Ringer F. The Decline of the German Mandarins. The German Academic Community. –. Cambridge: Harvard University Press, . В связи с теоретическим спором, относящимся прежде всего к натурализму в психологии, см.: Kusch M. Psychologism. A Case Study in the Sociology of Philosophical Knowledge. London; New York: Routledge, , а также главу, посвященную «Антипсихологизму» в: Freuler L. La Crise de la philosophie au XIXe siecle. Paris: Vrin, .
178 Луи Пэнто
5_2011.indb 178
16.04.12 15:50
ципиальном непонимании собственных предпосылок, и тем самым придать им большую внятность и понимание самих себя. Отказ от логики научной объективации предполагал изобретение особой логики, фундаментальной и конституирующей: такого философского обоснования объективирующих знаний, которое как таковое в силу своей природы считалось бы необъективируемым, неклассифицируемым согласно категориям обосновываемого им объекта. Подобный подход к научности порождал вдвойне дуалистическое представление. К первому разделению, противопоставлявшему науку и философию, прибавлялось второе — противопоставление естественных и общественных наук. Эпистемологический дуализм выстраивал против греха объективизма, применявшего одни и те же методы ко всей области познаваемого, линию защиты, основанную на предположительно радикальном противопоставлении природы и культуры, отражающем онтологическую двойственность вещи и человека ¹⁷. Вот почему имя Бергсона, провозвестника обновленной метафизики, способной преодолеть кантианство и позитивизм, естественным образом приходит на ум посредникам, стремящимся подыскать для своих читателей наилучший французский эквивалент зарейнских мыслителей ¹⁸. Подобное «глубокое родство бергсонианства и феноменологии», упоминаемое у Жоржа Гурвича ¹⁹, одного из первых комментаторов Гуссерля во Франции, допускалось или признавалось многими феноменологами ²⁰. В самой университетской среде несколько по¹⁷ ¹⁸ ¹⁹
²⁰
В связи с «теологическим фоном современного антинатурализма», и прежде всего герменевтики, см. автора попперовской ориентации: Albert H. La Sociologie critique en question. Paris: PUF, . В этой связи см.: Pinto L. Les Neveux de Zarathoustra. La réception de Nietzsche en France. Paris: Le Seuil, . P. sq. Gurvitch G. Les Tendances actuelles de la philosophie allemande. Paris: Vrin, . P. . Современное восприятие этого «глубокого родства» не может быть выявлено ретроспективным взглядом, который довольствуется упоминанием о нем как о наивном проявлении «духа времени». В действительности система теоретических эквиваленций и противопоставлений («Бергсон близок к Гуссерлю, Хайдеггеру или Ницше и далек от Канта, Дюркгейма и прочих») неотделима от практических соображений, обусловливающих положительный или отрицательный выбор в рамках определенной конъюнктуры. О подобных «сближениях» обычно забывают исследователи, верные только «тексту». В статье с характерным названием «От Бергсона до экзистенциальной феноменологии» (Revue philosophique de Louvain. Vol. . ) Жак Таминьо пишет следующее: «В целом, исходная точка Гуссерля сходна с отправной точкой Бергсона. В момент, когда Бергсон начинает излагать свою мысль, у нас на глазах разворачивается противостояние — противостояние науки и философии. С одной стороны, объективизм подпитывает стремление систематизировать природу, создав сеть отношений причинности между внешними друг для друга элементами. С другой стороны, философия отрицает веру в абсолютный порядок, созданный в объективном мире пространственно-временных отношений…». По мнению Ж. Херинга, «интуитивизм Бергсона […] подготовил почву для философии, враждебной ко всем абстрактным конструкциям и к чисто рациональным выводам» («La phéno-
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 179
179
16.04.12 15:50
средников (Ж. Валь, В. Янкелевич, автор работы о Шеллинге) также установили связь между двумя национальными традициями. В противоположность «абстракции», «рассудку», «объекту», «анализу» они обращались к «конкретному», к «жизни», «существованию», «пережитому», «совокупности», — ко всем этим словам, уже в некоторой степени знакомым французскому читателю, который полагал, что через немецкий их вариант сможет преодолеть свойственные бергсонианству теоретические ограничения, дабы достичь новой сферы, очарованию которой, очевидно, в немалой степени способствовали бергсоновский язык и стиль ²¹. Заимствованная философия, в особенности в своем феноменологическом изводе, предоставляла приемы технического эзотеризма, подкреплявшие отказ от спиритуалистической французской традиции, и при этом позволяла эвфемизировать некоторые религиозные порывы. Эта новая интеллектуальная ситуация возвещала упадок идеалистического направления, воплощенного в личности главного философа Сорбонны: «Собственная философия Брюнсвика, — заявлял Мерло-Понти, — не стремилась изучать конкретный мир, остающийся за пределами науки. По его мнению, восприятие, искусство, религия являли собой лишь эскизы научного знания, а философия оставалась простым представлением о духовной деятельности, прислуживающим науке» ²². По свидетельству того же Мерло-Понти, до конца -х годов экзаменационные эссе кандидатов на преподавательские должности «часто представляли собой движение в сторо-
²¹
²²
ménologie» en France z Farber M. L’Activité philosophique contemporaine en France et aux États-Unis. Paris: PUF, ). Левинас, в свою очередь, упоминает о впечатлении, произведенном бергсонианством: «В первые годы моей учебы во Франции, с по год, это и была настоящая философия; и я сохранил верность тому ощущению новизны» (Poirié F. Emmanuel Levinas, Essais et entretiens. Arles: Actes Sud, . P. ). Следует также упомянуть работу М. Мерло-Понти, отдающую дань уважения Бергсону: Bergson se faisant z Merleau-Ponty M. Éloge de la philosophie et autres essais. Paris: Gallimard (Coll. «Idees»), . Связь бергсонианства с феноменологией представлялась еще более правдоподобной оттого, что некоторые зарейнские феноменологи, в свою очередь, применяли схожий прием сближения. Можно вспомнить таких авторов, как M. Шелер или Р. Ингарден (диссертация под руководством Гуссерля в году, «Intuition und Intellekt bei Henri Bergson»). A. Рейнах, ассистент и первый выдающийся ученик Гуссерля, в – годах читал лекции о Бергсоне. Случай A. Шюца интересен тем, что феноменологический период у него последовал за этапом бергсонианства. Г. Зиммель, на определенном этапе своей карьеры черпавший вдохновение в идеях Бергсона, еще до войны стал одним из немецких партнеров французских философов и социологов. Merleau-Ponty M. L’agrégation de philosophie z Bulletin de la Société française de philosophie. e annee. № , (то же: Merleau-Ponty M. Parcours. –. Paris: Verdier, ). «Воспитавшая нас французская философия не знала ничего, кроме эпистемологии», утверждал Сартр (Une idée fondamentale de la phénoménologie de Husserl: l’intentionnalité z Nouvelle Revue française. ; то же: Situations. I. Paris: Gallimard, . P. ).
180 Луи Пэнто
5_2011.indb 180
16.04.12 15:50
ну Канта периода трех Критик» ²³ и были отмечены печатью неизлечимой книжной ортодоксальности. Из всей аморфной массы «немецкой» философии именно феноменологии, казалось, была предуготовлена особая роль, которая частично объясняет специфику формирования философской проблематики в –-е годы, особенно в вопросе о статусе общественных наук. Распространение этого философского течения не было массовым; оно стало возможным благодаря прибытию во Францию выдающихся его представителей (Шелера в году, Гуссерля в -м); но прежде всего феноменология обязана своим успехом философскому и лингвистическому авторитету небольшого количества посредников, имевших доступ к оригиналам и архивам (это, в частности, Гротуйзен, Гурвич, Херинг, Койре, Левинас); причем некоторые из них не желали довольствоваться ролью историков философии и стремились творить. Примечательно, что количество переводов Гуссерля долгое время оставалось незначительным: вплоть до -х годов французские читатели будут довольствоваться лишь частичным и искаженным представлением о его трудах, основанным только на «Картезианских размышлениях» (курс лекций, прочитанных в Сорбонне в году и опубликованных в году в издательстве «Armand Colin», в переводе Э. Левинаса и Г. Пайфер под редакцией А. Койре). Одним из первых авторов, представивших Гуссерля французскому читателю, стал Бернард Гротуйзен. Он родился в Берлине в году, изучал философию (посещал лекции оказавшего на него значительное влияние В. Дильтея), а также экономику (Г. Шмоллер), психологию (К. Штумпф), историю искусств (Г. Вёльфлин), защитил докторскую диссертацию о симпатии (), в которой объединил подходы психологии и истории искусства. Начиная с года он знакомил французов с современной немецкой философией. После войны Гротуйзен продолжал жить между Берлином, где был ассистентом (), а позднее профессором (–), и Францией, где сотрудничал с различными журналами, в том числе с «Новым французским обозрением» (NRF), принимал участие в «декадах Понтиньи», в создании книжной серии «Библиотека идей» издательства «Gallimard») и где окончательно обосновался в году. По обе стороны Рейна он поддерживал отношения с писателями, эссеистами (Ш. дю Бос, A. Жид, Б. Парэн, Ж. Полан), философами и социологами (А. Корбен, В. Дильтей, Э. Гуссерль, A. Койре, Г. Марсель, M. Шелер, Г. Зиммель). В качестве посред²³
Merleau-Ponty M. L’agrégation de philosophie… P. . По мнению Сартра, феноменология объявила конец «пищеварительной философии эмпириокритицизма, неокантианства»: «По прошествии ста лет академизма французская философия остается на своем прежнем месте. Все мы читали Брюнсвика, Лаланда и Мейерсона, все мы верили, что Сознание, подобно пауку, увлекает вещи в свою паутину, обволакивает их белой слюной и медленно глотает, превращая их в субстанцию, из которой оно само создано» (Une idée fondamentale… P. ).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 181
181
16.04.12 15:50
ника между странами и отраслями знания он сыграл решающую роль в нескольких проектах, например в публикации в издательстве «Gallimard» первого перевода Хайдеггера. Собственные интеллектуальные и политические воззрения Гротуйзена были близки к марксизму, — притом, что главный его труд, «Истоки буржуазного духа во Франции» (Gallimard, ), принадлежит, скорее, к традиции социальной истории культуры и религии. В его «Введении в немецкую философскую мысль, начиная с Ницше» (Stock, ) ²⁴ Гуссерль включен в одну группу с Дильтеем, Ницше, Зиммелем. Общим для всех этих мыслителей оказывается утверждение особого положения философии по отношению к науке: «Небезынтересно проследить, как развивалась в Германии свободная философия, которая, скажем так, мирным путем отделилась от наук» (с. ). Отдав приоритет «видению», «интуиции», Гуссерль вернул философии, «в некотором смысле, свободу в обращении с ее имуществом» (с. ), что у нее оспаривали позитивные знания. Если наука предлагает сведения о натуралистской стороне причинноследственных связей, философия позволяет видеть вещи такими, какими они являются, безо всяких допущений. Чтобы лучше это понять, Гротуйзен предлагает такое сравнение: «Представьте себе, что однажды в наших странах будет утеряно всякое чувство прекрасного. Произведение искусства само по себе более не будет представлять никакой ценности […] Однако люди продолжат ходить в музеи, полагая, что картины и скульптуры всё же могут рассказать им об исторических и иных событиях» (с. ). Подобный мир без «чувства прекрасного», очевидно являющий собой мир науки, вписывается в типично философский миф, позволяющий подчеркнуть не только интеллектуальную, но и этическую и культурную роль феноменолога: «Теперь представьте, что некто, еще сохранивший чувство изящного, объясняет своим современникам, что произведения искусства имеют собственный смысл, не зависящий от их документальной ценности». Такой человек столкнется с «весьма потрясенными» людьми: «И действительно, наше отношение к идеям во многом напоминает отношение наших любителей “фактов” к картинам […] Как те уже не умеют видеть картины, так же и мы разучились видеть идеи» (с. ). В соответствии с новым духом философии, феноменология, по мнению Гротуйзена, являет собой попытку подойти к «первичной, основной мысли, к которой все сводится», к «первооснове всякой науки» (с. ). Подобное ощущение обнаруживается и у молодого Эммануэля Левинаса, автора одной из первых книг об основах феноменологии, «Теория интуиции в феноменологии Гуссерля» (), в основу которой легла защищенная в Страсбурге диссертация: «Мы […] постарались показать, как именно Гуссерль преодолевает натуралистическую онтологию, которая гипостазирует объект физики […]. Мы пришли ²⁴
Переиздание: Philosophie et histoire. Paris: Albin Michel, .
182 Луи Пэнто
5_2011.indb 182
16.04.12 15:50
к понятию сущего, тесно связанному с понятием “переживания”» ²⁵. В заметке, написанной по случаю (ее темой были впечатления от путешествия за Рейн, прежде всего во Фрайбург), Левинас выражает свое восхищение новым учением, в каком-то смысле объединившим, по его представлению, фигуры Гуссерля и Хайдеггера. Отрицая «Аристотелевы или Кантовы премудрости», это учение позволило покончить со сциентистскими иллюзиями предыдущего века: «Для молодых немцев, с которыми я познакомился во Фрайбурге, эта новая философия — нечто большее, чем новая теория: это новый идеал жизни, новая страница истории, почти что новая религия» ²⁶. Феноменология перестает казаться вспомогательным средством науки, простой «теорией познания» ²⁷, к которой она сводилась прежде. Она приобретает, в первую очередь, антиобъективистскую направленность. В действительности, феноменология предполагает «переворот научного подхода», решительный переход на сторону явления, которое «деформируется» операцией «конструирования»: «Феноменологический метод хочет разрушить ложный мир, обедненный натуралистскими стремлениями нашего времени». Благодаря феноменологии собственно философское достоинство приобретают «чувства», «субъективные состояния», «аффективные тональности», предполагающие особую форму интенциональности и относящиеся к особым объектам, не сводимым к «модели теоретического объекта» и предоставляющим доступ к «самим вещам»; отказ от исключительно «теоретической» ориентации философии позволяет выступить против традиционного разделения на объективное и субъективное, ведь к самой «сущности сознания» относится стремление бежать всего чисто субъективного: «Всё то, что является сознанием, не замыкается на самом себе, как вещь, но стремится к миру». «Обновление философии», анонсируемое таким образом, состоит в «рассмотрении явлений в их свежести и конкретике, в их неистребимой оригинальности». Однако, что примечательно, успех этого философского направления связывают с именем Хайдеггера ²⁸, названного в восторженном высказывании одного из студентов, завершающем текст, «величайшим философом в мире». Поэтому обогащение фено²⁵ ²⁶
²⁷ ²⁸
Levinas E. La Théorie de l’intuition dans la phénoménologie de Husserl. Paris: Alcan, (переиздание: Paris: Vrin, ). P. (русский перевод цитируется по: Левинас Э. Избранное: Трудная свобода / Пер. с фр. М.: РОССПЭН, ). Levinas E. Fribourg, Husserl et la phénoménologie z Revue d’Allemagne et des pays de langue allemande. . e annee. № ; то же в: Levinas E. Les Imprévus de l’histoire. Fondfroide-le-Haut, . См. также: Levinas E. Séjour de jeunesse auprès de Husserl z Sepp H. R. Edmund Husserl und die phänomenologische Bewegung. Zeugnisse in Text und Bild. Fribourg; München: Karl Alber, ; то же в: Levinas E. Positivité et transcendance. Paris: PUF, . Levinas E. La Théorie de l’intuition… P. . O двусмысленности в прочтении Гуссерля Левинасом, об «искусственной, логично замкнутой конструкции» см.: Lavigne J.-F. Levinas avant Levinas: l’introducteur et le traducteur de Husserl z Levinas E. Positivité et transcendance… P. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 183
183
16.04.12 15:50
менологии ²⁹ учеником Гуссерля стало предметом детальных размышлений в книге, посвященной самому Гуссерлю, в которой при этом фактически ничего не сказано ни о Карнапе, ни о Фреге, ни о Расселе, ни о Витгенштейне ³⁰… Подобные теоретические рамки, заключающиеся в отказе от натурализма и объективизма, безусловно позволили объединить во Франции авторов, стремившихся создать важные философские произведения и причислявших себя к феноменологическому направлению. Неудивительно, что среди тех, кто сформировал эти рамки, мы столкнемся и с тем, кто приобщил Левинаса к феноменологии: с французским учеником Гуссерля Жаном Херингом (род. в году). Член гёттингенского кружка молодых феноменологов, ставший профессором протестантской теологии в Страсбурге, oн сыграл роль посредника между немецкой и французской философией, философией и теологией, и опубликовал в году первую «феноменологическую» книгу под названием «Религиозная феноменология и философия» — материалы диссертации, защищенной им на факультете протестантской теологии ³¹. Гуссерлева критика психологизма стала для Херинга образцом борьбы, которую следовало вести на теологическом поле, в традиции Карла Барта, против современных форм научного вырождения. Психологизм, историзм, социологизм (Дюркгейм): именно от таких искушений либеральной теологии должна была избавить феноменология. Вместо того чтобы включать божественное в цепочку случайных событий, необходимо было искать его в интенциональной направленности сознания, поставленного в условия идеального способа существования в соответствии с законами сущего. Иными словами, предлагаемое Гуссерлем противопоставление трансцендентального эго психологическому субъекту должно было быть пересмотрено для нужд обновленной теологии: так как эмпирические дисциплины могут постичь лишь факт, вписанный в строй «строгого детерминизма», они должны обратиться к оригинальному методу философского описания и описать чисто религиозный опыт, требующий — так же, как и восприятие или суждение — адекватного рассмотрения. Программа, содержащаяся в этой книге, внесла свой вклад в тот «феноменологический поворот в теологии» ³², который в течение века захватил в разной мере все конфессии. ²⁹ ³⁰
³¹ ³²
Cм. в частности: Levinas E. La Théorie de l’intuition… P. , . В связи с последствиями для феноменологии сокрытия лингвистического измерения в первом тексте Гуссерля в пользу «онтологического» или метафизического стиля, см.: Benoist J. Sur l’état présent de la phénoménologie z L’ldée de phénoménologie. Paris: Beauchesne, . P. sq. Hering J. Phénoménologie et philosophie religieuse. Étude sur la connaissance religieuse. Strasbourg: Imprimerie alsacienne, . Автор парафразирует — и переворачивает — название книги Доминика Жанико (D. Janicaud, –) «Теологический поворот во французской феноменологии» (). — Прим. ред.
184 Луи Пэнто
5_2011.indb 184
16.04.12 15:50
Чтобы лучше оценить постоянство подобного отношения к феноменологии, обратимся к более позднему тексту Левинаса ³³. В году, на посвященном Гуссерлю коллоквиуме в Руайомоне, этот признанный феноменологами толкователь Гуссерля, а тогда простой преподаватель еврейской средней школы, перечисляет то, что он считает основными признаками «феноменологической техники»; при этом слово «техника», очевидно, использовалось им в благородном значении искусства, не разложенного на «тезисы». По его мнению, эти признаки таковы: описание, противопоставляемое «дедукции» и индукции»; преодоление «репрезентации и теоретического объекта», a также «созерцания объекта»; феноменология, понимаемая как «откровение» самого «бытия» в его «истинности» (а не в качестве простого умственного, культурного, исторического события); предоставление «основного места» «восприимчивости», пассивности, времени — в противоположность теоретической деятельности; преодоление противопоставлений «быть — казаться» и «объективное — субъективное» в пользу более первичных оснований; укоренение разнообразной и дифференцированной реальности в «чувственном восприятии». Постоянно подчеркивая «техничность» и «методичность» феноменологии, Левинас на самом деле видел в ней процедуру, обеспечивающую исключительный доступ к более глубоким уровням смысла, и таким образом стремился заменить сложный, программный стиль исследований Гуссерля самодостаточным учением, наполненным тезисами в самом традиционном смысле этого слова: заявленная «описательная» направленность не могла полностью скрыть сугубо антинаучные и антиобъективистские намерения. Целый ряд посредников в -е и -е годы предлагали толкование феноменологии, в значительной степени зависимое от их собственных интеллектуальных интересов, — так было, к примеру, в случае с Сартром и Мерло-Понти. Представление о Гуссерле, изначально сложившееся во Франции, концентрировалось на некоторых аспектах и игнорировало тот вклад, который феноменология намеревалась внести в общую теорию познания, поскольку стремилась исследовать, помимо восприятия и чувственности, множество «региональных» объектов и аспектов и показать через соотношение интенциональных «актов» и их содержания когнитивную сторону выразительных актов и актов познания ³⁴, того, как они связаны с реальностью. Гуссерля ³³ Levinas E. Réflexions sur la «technique» phénoménologique» z Husserl. Cahiers de Roy³⁴
aumont. . Paris: Minuit, . В работе «Происхождение аналитической философии» Майкл Даммит подтверждает, что феноменология Гуссерля является в некотором смысле обобщением первоначальной проблематики экспрессивных актов, которую Гуссерль разделял с таким автором, как Фреге: гуссерлево решение проблемы отношений между намеренным действием и объективным содержанием являет собой «обобщение понятия значения», оно состоит в «обобщении называемого фрегевским различия
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 185
185
16.04.12 15:50
сравнивали или объединяли с Хайдеггером, Шелером и еще некоторыми современными философами ³⁵. Антиобъективистская направленность феноменологии — вот на что, казалось, прежде всего обращали внимание ее толкователи, вынужденные отдавать предпочтение перспективе обновления психологии и/или онтологии нового стиля, нацеленного на преодоление традиционного противопоставления между явленностью феноменов и бытием. Вероятно, их привлекало более всего не многократно повторенное Гуссерлем движение от трансцендентальной редукции к разнообразным ее следствиям, но, скорее, обещание достичь изначального пласта означений, обычно скрытого за интеллектуалистскими построениями. Отсюда и предпочтение, отданное восприятию, воображению, эмоциям, понятым как первичные способы связи с миром. В году, высказывая в «Феноменологии восприятия» достаточно широко распространенное мнение об эволюции Гуссерля, Мерло-Понти не только помещал точку разрыва в Гуссерлевом «трансцендентальном повороте», выводившем на первый план эго, полученное в результате знаменитой «трансцендентальной редукции», но и устанавливал различие между первой, интеллектуалистской тенденцией, направленной на «возвращение к трансцендентальному сознанию, перед которым мир разворачивается в абсолютной прозрачности» ³⁶, и поздней тенденцией к достижению изначального пласта, пласта бытия-в-мире, пласта восприятия, в котором «переплетаются» активность и пассивность: «Мир — не то, что я думаю, но то, что я переживаю; я открыт для мира» (р. XII). Отказавшись от приоритета бесплотного мышления о вещах, никогда не достигающего в реальности ничего, кроме возможностей, уже заложенных в духе, он призывал к радикальному обращению, образуемому «феноме-
³⁵
³⁶
между смыслом и отсылкой к экспрессивным — то есть, лингвистическим — актам и в переносе его на все психические действия» (p. франц. перевода). Очевидно, такая перспектива не была основной во Франции в рамках интереса к Гуссерлю и обычного его прочтения. «Я впервые прочел Гуссерля, Шелера, Хайдеггера и Ясперса в году, во время своей годичной стажировки при “Французском институте” в Берлине» (Sartre J.-P. Questions de méthode. Paris: Gallimard, . P. ; «Я пришел к феноменологии через Левинаса» (Sartre J.-P. Merleau-Ponty z Les Temps modernes. Octobre ; то же в: Situations. IV. Paris: Gallimard, . P. . Merleau-Ponty M. Phénoménologie de la perception. Paris: Gallimard, . P. V. Точно так же, по его мнению, Гуссерль в своих исследованиях языка перешел от «первого тезиса», соответствующего «радикальной догматической позиции» («язык можно понять […] лишь поместив его на основу общей теории речи или эйдетической теории речи, перечисления и описания различных форм значения») ко «второму тезису», в соответствии с которым «размышление о языке состоит не в том, чтобы найти язык и выйти из него, но, напротив, в том, чтобы обнаружить по сю сторону объективной науки о языке говорящего субъекта» (Merleau-Ponty M. Les sciences de l’homme et la phénoménologie), курс лекций в Сорбонне (Bulletin de psychologie. IV. –; то же в: Maurice Merleau-Ponty à la Sorbonne z Bulletin de psychologie. XVIII. –. . P. ).
186 Луи Пэнто
5_2011.indb 186
16.04.12 15:50
нологическим позитивизмом, для которого возможное основывается на реальном» ³⁷. Учение Гуссерля стало известно и распространялось в то же время, что и учение Хайдеггера; и их обоих цитировали и комментировали больше, нежели переводили. Французский читатель узнал о Гуссерле, прежде всего, из важных работ Сартра («Бытие и ничто», ) и Мерло-Понти («Феноменология восприятия», ): в последней даже имеется глава под названием «Что такое феноменология?». Порядок, в котором переводились работы Гуссерля, безусловно передает этапы восприятия его французским читателем. Если «Идеи I» были переведены Полем Рикёром в году («Gallimard», серия «Философская библиотека», учрежденная Сартром и Мерло-Понти), то «Логические исследования» были изданы в переводе лишь в период с по годы («PUF», серия «Epimethée», учрежденная Ж. Ипполитом), как если бы чисто «трансцендентальный» период Гуссерля заслуживал определенного приоритета по сравнению с более техническими вопросами логики, языка и теории познания. Гуссерль — теоретик логики и знания — стал предметом аналитических работ, которые, казалось бы, не привлекли внимания широкой публики: Жюль Танри упоминает «Философию арифметики» в «Науке и философии» (Alcan, 1912), Виктор Дельбо представляет первый том «Логических исследований» в «Журнале метафизики и морали» за 1911 год; Шарль Серрюс обращается к этим вопросам в журнале «Études philosophiques»³⁸ («Конфликт логицизма и психологизма», 1928; «Грамматические и логические категории», 1929) и в одной из глав книги «Логико-грамматический параллелизм» (Alcan, 1912). Тот же автор представляет свою рецензию на «Формальную и трансцендентальную логику» в «Recherches philosophiques» за 1931 год. Знакомству более широкой публики с Гуссерлем — теоретиком интенциональности способствовал Сартр («Воображение», Alcan, 1936; «Трансцендентность эго. Попытка феноменологического описания» в «Recherches philosophiques», т. VI, 1936– 1937; «Интенциональная структура образа» в «Revue de métaphysique et de morale», 1938; «Фундаментальная идея феноменологии Гуссерля: интенциональность», «Nouvelle revue française», 1939; «Воображаемое», Gallimard, 1940). Других авторов — к примеру, Жака Маритена — интересовало столкновение с томизмом: в 1932 году он вместе с Александром Койре и Эдит Штайн присутствовал на семинаре Общества томистов. Кроме того, следует отметить публикацию в 1941 году пропедевтической книги Гастона Берже, «Философия когито Гуссерля», уделявшей особое внимание привязанности Гуссерля идеалистической традиции.
В -е годы во Франции феноменология стала одним из инструментов теоретического превосходства в сфере философии: мало распро³⁷ ³⁸
Merleau-Ponty M. Phénoménologie de la perception… P. XII. Les Études philosophiques.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 187
187
16.04.12 15:50
страненная среди широкой публики, мало признанная в академической философской среде в силу инертности институтов, изученная несколькими специалистами, приобщавшимися к таинствам чтения неизданных текстов в архивах Лувена, она добилась относительного признания, прежде всего, благодаря авторитету знаменитых авторов-феноменологов. Изучение Гуссерля стало одной из возможностей, присутствующих на горизонте всякого интеллектуала, прежде всего студента-философа, закончившего, подобно Жаку Деррида, Эколь Нормаль и прошедшего национальный преподавательский конкурс ³⁹. Именно в этот период упадка экзистенциализма, в конце -х годов, возникает множество университетских исследований и переводов. В году в Париже был создан центр архивов Гуссерля, его первым директором стал Мерло-Понти, которого в году сменил Рикёр. Академическая рутинизация (сопровождавшаяся действительной переводческой работой и созданием научных комментариев) произошла лишь в –-е годы. Гуссерль был включен в программу преподавательского конкурса лишь в году. Гуссерль и другие
Особую значимость феноменологии для теоретического капитала молодого восходящего философского поколения -х годов можно понять, только принимая во внимание все характеристики ее положения. Если полюс авангарда в целом противостоял университетскому рационализму французского толка, то можно предположить, что сам он являлся структурой, внутренне противопоставленной, с одной стороны, Гуссерлю, являющему собой наиболее технический и сухой идеал, импонировавший специалистам, а с другой — Гегелю (или Хайдеггеру, но не Ницше, который тогда еще не обрел легитимности), аудитория которого оказывается с интеллектуальной и с социологической точки зрения более разномастной, включающей в себя достаточно большое количество неспециалистов и самоучек. В действительности, если аудитория Гуссерля набиралась, скорее, из университетской публики, то среди французских читателей и комментаторов Гегеля, напротив, встречаются и марксисты, и экзистенциалисты, и теологи; прежде всего, здесь обращает на себя внимание сосуществование профессиональных философов с образованными любителями. Состав аудитории Кожева в Практической школе высших исследований в середине -х годов показывает, насколько Гегель привлекал представителей самых разных интеллектуальных и институциональных позиций, таких как Раймон Арон, Жорж Батай, Андре Бретон, Жан-Туссен Десанти, отец Фессар, Жан Ипполит, Жак Лакан, Эммануэль Левинас, Робер Маржолен, Жак и Морис Мерло-Понти, Реймон Кено, Эрик Вайль, Оливье Вормсер. Можно сказать, ³⁹
То же продолжается и сегодня, если судить по исследованию: Soulié C. Anatomie du goût philosophique z Actes de la recherche en sciences sociales. . № .
188 Луи Пэнто
5_2011.indb 188
16.04.12 15:50
что подобный контраст между Гегелем и Гуссерлем отражает противопоставление, стремящееся структурировать область авангарда (и, возможно, являющееся его инвариантом), где с одной стороны располагается инициационный эзотеризм, предназначенный для образованной элиты, взыскующей откровений о своем «я» или о мире в свете тайн «диалектики», а с другой — научный герметизм, предназначенный для специалистов, занятых, скорее, задачами, которые диктует им автономная логика научной сферы. Гегель, отчасти как и Хайдеггер, с которым его часто сравнивают ⁴⁰, и в большей степени, чем Гуссерль, представлялся прежде всего мыслителем, позволявшим преодолеть рационалистические ограничения феноменологии. Неслучайно интерес к этим философам часто сравнивают с обращением к западной, а также, и в первую очередь, к восточной мистике, — как это было в случае Корбена и Кожева ⁴¹. Роль неуниверситетских издателей в восприятии Гегеля имела определяющее значение. В 1925–1950 годах были изданы «Несчастье сознания в философии Гегеля» Жана Валя (Rieder, 1929), «Опосредование в системе Гегеля» Анри Ниля (Aubier-Montaigne, 1945), «Генезис и структура “Феноменологии духа”» Жана Ипполита (Aubier-Montaigne, 1946), «Введение в чтение Гегеля» Александра Кожева (Gallimard, 1947). Книга Анри Лефевра и Норбера Гутермана «Избранные фрагменты» из Гегеля (Gallimard, 1936) открыла широкой публике путь к идеям философа. В это время увеличивается темп переводов произведений Гегеля: в 1937 издательство «Vrin» публикует «Лекции по философии истории». В изда-
⁴⁰
⁴¹
Современный пример уравнивания Гегеля с Хайдеггером можно найти у А. Кожева: Kojève A. Note sur Hegel et Heidegger z Recherches philosophiques. –; то же в Rue Descartes. . Vol. : «Тем, кто хоть немного знаком с философией Хайдеггера, этого будет достаточно, чтобы оценить, насколько она близка к философии Гегеля. Действительно, у последнего можно найти практически все идеи, которые называют исключительно Хайдеггеровыми, или Кьеркегоровыми, или же ницшеанскими и т. п. […] Новация Хайдеггера состоит в решительном принятии онтологического дуализма, основного и онтологически нередуцируемого различия между быть-человеком (l’être-humain, Dasein) и быть-под-рукой (l’être-naturel, Vorhandensein)» (p. ). Упражнения в сравнивании Гуссерля с прочими см. у Ж.-П. Сартра: Sartre J.-P. Les Carnets de la drôle de guerre. Paris: Gallimard, , где автор упоминает «гениальный университетский синтез Гуссерля» (р. ), который был сочтен слишком робким и не отвечающим на запросы времени. Пояснив, что в юности он обнаружил определенное сходство между философией Хайдеггера и персидским исламом, А. Корбен таким образом определил модальность своего отношения к Хайдеггеру: «Я бы сказал, что первостепенна у него идея “герменевтики”, возникающая с первых же страниц “Бытия и времени” […] К сожалению, мне кажется, что наши молодые хайдеггерианцы несколько упускают из виду эту связь герменевтики с теологией. Чтобы вновь обрести ее, очевидно, пришлось бы восстановить представление о теологии, весьма отличное от того, которое широко распространено в наши дни, как во Франции, так и за ее пределами, — я имею в виду теологию служанку социологии, а то и “социополитики”» (Corbin H. De Heidegger à Sohravardî z Corbin H. Op. cit. P. ).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 189
189
16.04.12 15:50
тельстве «Aubier» выходят «Феноменология духа» (1939 и 1941) в переводе Ж. Ипполита, «Эстетика» (1944) и «Наука логики» (1949) в переводах С. Янкелевича. В 1931 году, в год столетия смерти Гегеля, выходят специальные выпуски «Revue de métaphysique et de morale» и «Revue philosophique».
По словам многих участников, представлялось, что идеи Гегеля в большей степени, нежели идеи Гуссерля (и Маркса), служили капиталом для тех, кто философски позиционировал себя в области истории и современности ⁴². Тезис Гегеля, согласно которому философия была «эпохой, схваченной в мысли», согласовывался с настроем, отвергавшим «абстрактный» интеллектуализм, «идеализм» «официальной» философии. В набиравшем значимость споре с марксизмом Гегель оставался единственным великим философом, к которому можно было обратиться по любому поводу (для критической легитимации, для углубления мысли). Наконец, он давал исключительный философский метод, «диалектику», от которой ожидали успешного соперничества с обычными методами позитивного знания. «Диалектические идеи», определяемые через противопоставление идеям объективистским, представляющим собой научную мысль в ее обычном значении, соответствовали видению философии как пути доступа к высшим сферам бытия и сознания. Они позволяли не замыкаться в рамках фиксированных и изолированных идентичностей, строгих классификаций, стабильных состояний, но обрести «обобщенную» точку зрения, выявить динамику «противоречий» и, как следствие, постичь движение в его сокровенном, глубоком значении, не только «абстрактно» или «извне». Центральной фигурой в деле распространения идей Гегеля стал Александр Кожев, один из посредников, способствовавших знакомству Франции с философскими течениями немецкого происхождения. Многие черты позволили ему достичь успехов в создании собственной, творческой интерпретации этих течений. ⁴²
«Гегель — источник всего великого, что случилось за последний век в философии: например, марксизма, ницшеанства, феноменологии и немецкого экзистенциализма, психоанализа», — заявил Мерло-Понти в статье (в связи с одноименной лекцией Ж. Ипполита февраля г.): Merleau-Ponty M. L’existentialisme chez Hegel z Merleau-Ponty M. Sens et non-sens. Paris: Nagel, . P. . Жорж Кангилем отмечает в году, что «в современной философской мысли доминирует гегельянство» (Canguilhem C. Hegel en France z Revue d’histoire et de philosophie religieuses. . Vol. XXIX. P. ). Несколько лет спустя, в году, Койре подтверждает это «истинное возрождение» Гегеля, в значительной степени связывая его с влиянием политической конъюнктуры: «Гегель породил Маркса; Маркс породил Ленина; Ленин породил Сталина»: A. Койре, постскриптум к «Отчету о состоянии исследований философии Гегеля во Франции», представленному на -м конгрессе, посвященном наследию Гегеля и прошедшем в году: Études d’histoire de la pensée philosophique. Paris: Armand Colin, . P. .
190 Луи Пэнто
5_2011.indb 190
16.04.12 15:50
Александр Кожев родился в Москве в 1902 году, происходил из крупной буржуазии, обладавшей значительным и разнообразным капиталом (Кожев приходился племянником художнику Кандинскому), бежал из России после Октябрьской революции; он рано увлекся буддизмом, восточной философией, выучил несколько неевропейских языков (китайский, санскрит). Кожев изучал философию в Германии и под руководством Ясперса защитил докторскую диссертацию по Соловьеву; затем обосновался во Франции, где, вращаясь в околоуниверситетских кругах, снискал немалый философский капитал, не чураясь и других сфер (искусство, языки, наука и т. п.). В 1930 году он обанкротился, однако наследство позволило ему вести праздный образ жизни и поддерживать отношения в свете и интеллектуальном мире. Он сотрудничает с журналом «Recherches philosophiques», являвшимся точкой пересечения нескольких интеллектуальных кружков. Ему, казалось, было предназначено познакомить французскую публику с таким престижным и при этом малоизвестным автором, как Гегель. Койре способствовал приходу Кожева в Практическую школу высших исследований, где он вел семинар, посвященный толкованию Гегеля. Славу этому семинару создали его уже тогда знаменитые или прославившиеся позднее слушатели. Через несколько лет лекции были опубликованы писателем, не чуждым философской культуры (и увлеченным эзотерикой), — Реймоном Кено ⁴³.
Так же, как до него Жан Валь, Кожев в большей степени интересовался «экзистенциальной» стороной гегелевского учения, чем прочими его направлениями, такими как логика и философия природы. «Вот почему человек не существует вне истории. Таким образом, феноменология Гегеля “экзистенциальна”, как и феноменология Хайдеггера […] Феноменология — это философская антропология. Ее тема — человек в значении человеческого существа, действительного бытия в истории» (p. ). Особо важный для Кожева текст, «Феноменология духа», вероятно, был наиболее пригоден для «антропологического» прочтения: в нем история переставала быть местом осуществления «Духа» и превращалась в сцену, где совершалась эмансипация человека. Утверждая, что диалектика — не абстрактный или таинственный процесс, вписанный в предсущий логос, но всего лишь движение, зародившееся при столкновении борющихся за «признание» сознаний, Кожев отвечал на ожидания интеллектуальных кругов, связанные с философской теорией истории. Символическая действенность сообщения соответствовала его двусмысленности: оно отдавало должное и экзистенциалистскому «трагизму», и «примирению» ⁴⁴, которое само по себе тоже мог⁴³ ⁴⁴
Kojève A. Introduction à la lecture de Hegel. Paris: Gallimard, . Об A. Кожеве см: Auffret D. Alexandre Kojève. La philosophie, l’État, la fin de l’histoire. Paris: Grasset, . «Здесь философия Гегеля отходит от своего первоначального пессимизма. Настоящая смерть и борьба — долгое созревание, во время которого история преодолевает свои противоречия, чтобы в естественных отношениях людей осуществить
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 191
191
16.04.12 15:50
ло иметь различные смыслы: прогрессистский, сталинистский ⁴⁵ и даже технократический; оно прокладывало путь интеллектуальному марксизму, избавленному от тривиальностей, заключенных в «рискованной идее диалектики природы» ⁴⁶; и в первую очередь оно, по словам Жоржа Кангилема ⁴⁷, предъявляло новые аргументы в пользу дуалистического видения, способного убедить философов в неистребимой особости и истории человечества, и исторического знания, причем лучше, чем идеи Гуссерля, чье противопоставление трансцендентального эмпирическому не давало таких возможностей. Наконец, Кожев изобрел формулу, которой было суждено большое будущее, — формулу философии как расшифровки глубокого смысла, заключенного во времени: так как каждой эпохе свойственны свои характерные идеи, история отмечена последовательностью образов «Интеллектуала», чьим последним воплощением якобы является «Мудрец» «конца Истории». Итак, борьба с предполагаемым объективизмом наук наложила свой отпечаток на французский подход к «немецкой философии», к этому заимствованному и вместе с тем сконструированному наследству, которое способствовало пересмотру ориентиров во французской национальной философской среде. Этому процессу мы обязаны двумя основными схемами, которые можно назвать схемой поиска «первоначального» и схемой «фундаментальной истории» (в значении, в котором мы говорим о «фундаментальной онтологии»). За пределами конъюнктурных различий они создали основные ресурсы для того преодоления «натуралистических» идей, которое на долгое время стало одним из излюбленных знаков философского превосходства «континентального» разума ⁴⁸. Перевод с французского Марины Бендет
⁴⁵ ⁴⁶ ⁴⁷ ⁴⁸
обещание человечества, возникшее в осознании смерти и в борьбе с другим» (Merleau-Ponty M. L’existentialisme chez Hegel… P. ). О преклонении Кожева перед Сталиным см.: Auffret D. Op. cit. Merleau-Ponty M. Marxisme et philosophie z Revue internationale. ; то же в: Sens et non-sens… P. . Canguilhem C. Op. cit. P. . Социальная история произведений культуры, будучи единственным способом действительно порвать с интеллектуализмом интерналистской истории, должна была помочь понять интеллектуальную геополитику — один из безусловно забытых аспектов философских стратегий.
192 Луи Пэнто
5_2011.indb 192
16.04.12 15:50
¯ -¶ ¶
О переводе философских текстов и о философских теориях перевода ¹ ²
Предисловие
В дальнейшем, когда речь пойдет о теориях перевода, главным образом философского происхождения, моей исходной и отправной точкой станет не теория языка и перевода, а сам перевод. А точнее — не топос «перевода», который обладает множеством значений и различных употреблений, а перевод (die Übersetzung) или «переведение» (das Übersetzen) как деятельность по производству текста, продукта, который можно считать переводом какого-то текста с другого языка. Таким образом, ¹ Данный текст является переработанным вариантом доклада, представленного ок-
²
тября года на немецко-итальянском симпозиуме «Перевод: эпистемологические, философско-языковые и культурно-философские аспекты» в Бременском университете. Опубликован в: Das Problem der Übersetzung. Le problème de la traduction. Günther Abel (Hg.). Berlin Verlag. . S. –. Оригинальное название доклада — «Über das Übersetzen philosophischer Texte und über philosophische Theorien der Übersetzung» — различает термины «das Übersetzen» и «die Übersetzung», которые в приведенном тексте в большинстве случаев (кроме тех, что снабжены комментарием) переводятся как «перевод». Первый из них носит процессуальный характер, указывает на переводческую деятельность. Второй обозначает результат этой деятельности — перевод как готовый продукт. Слово «переведение» существовало и ранее в русском языке, теперь же является устаревшим. Изначально оно происходит от глагола «перевести» в смысле «переместить из одного места в другое, расположить в другом месте». Именно поэтому мы считаем адекватным перевод немецкого отглагольного «Übersetzen» (означающего в первом смысле «переправу», «переезд», «перевозку») русским отглагольным «переведение». В дальнейшем мы будем использовать его в местах, где необходимо подчеркивание процессуального момента в слове «перевод». — Прим. пер.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 193
193
16.04.12 15:50
речь пойдет о «межъязыковом переводе», о «переводе в собственном смысле слова», как его называет Роман Якобсон, отграничивая, с одной стороны, от «внутриязыкового перевода, или переименования» и, с другой, — от «межсемиотического перевода, или трансмутации» ³. Сама необходимость говорить о «переводе в собственном смысле слова», когда имеется в виду перевод с одного (национального) языка на другой, — показывает, под какое инфляционное давление попало понятие, а может быть и само дело перевода. Я хотел бы вывести из этого отношения к своей задаче ⁴ существенные для философского понятия языка и перевода следствия, проистекающие из перевода как такового, и сформулировать требования к теориям перевода. Этот шаг сам по себе содержит инверсию: ибо до сих пор философия языка (в конечном счете — вся философия, потому что любая философия является философией языка) формулировала требования к переводу, ставя перед ним в большинстве случаев возвышенные цели. Что я не считаю нелегитимным, а я действительно не считаю это нелегитимным, — это когда целевые «предзаданности», как у Беньямина, совершенно не зависят от того, могут ли они вообще быть воплощены переводчиком ⁵. Проблематичным это становится тогда, когда эти целевые предзаданности происходят не столько из самой переводческой деятельности, сколько из теоретических конструкций и допущений, которые предваряют перевод и совершенно не могут быть им достигнуты. У Вальтера Беньямина это некий мессианизм, — пусть надломленный и извращенный, — который имеет в виду перевод с точки зрения его «осуществления», «примирения»; у Хайдеггера — это посыл бытия (Seinsgeschick), способ, которым бытие берет также в расчет и нас, заботится о своего рода пред-посредничестве, ³
⁴
⁵
Ср. Якобсон Р. О лингвистических аспектах перевода // Вопросы теории перевода в зарубежной лингвистике. М., . С. . На необходимость перевода внутри своего языка указывал еще Фридрих Шлейермахер (Шлейермахер Ф. О разных методах перевода // Вестник Московского университета. Сер. . Филология. . № ). Которая включает в себя не только перевод по заказу издательств или журналов, но и, например, рецензирование переводов и докладов по теории перевода. Ср. мою попытку сравнить два перевода исходя из теоретико-политических предпосылок, в частности переводы доклада «Логос» Мартина Хайдеггера Жаком Лаканом и Андре Прео: Logos und Übersetzung. Heidegger als Übersetzer Heraklits — Lacan als Übersetzer Heideggers z A. Hirsch (Hg.), Übersetzung und Dekonstruktion. Fr.a.M.: Suhrkamp, . Ср. связь между примером незабываемого, которое действительно и тогда, когда вроде бы все люди должны были его забыть, потому что оно включает в себя «память Бога», и требованием перевода, который создает произведение из самого себя: «Следовательно, переводимость языковых форм имеет смысл рассматривать и тогда, когда людям они представляются непереводимыми» (Беньямин В. Маски времени: эссе о культуре и литературе = Masken der Zeit: Essays zur Kultur und Literatur / Пер. с нем. и фр.; сост., предисл. и примеч. А. Белобратова. СПб.: Симпозиум, . С. ).
194 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 194
16.04.12 15:50
делающем переправу на берег греческого не путешествием в неизвестность, а тем, что должно позволить нам «мыслить более по-гречески, чем сами греки» ⁶. От переводческой практики к теории перевода
Еще раз: подобные целевые предзаданности не являются незаконными per se ⁷. Но для того, чтобы их можно было плодотворно обсуждать и при случае использовать в переводе, они должны быть возвращены в теоретический контекст, из которого и произошли. Что en détail ⁸ представляет собой колоссальную проблему, даже что касается статьи Вальтера Беньямина. Так что я не буду противопоставлять серьезным теоретическим требованиям, выдвигаемым перед переводом (и на которые сегодня налагается еще и проблема чужого опыта как отношения принятия и восприятия чужого, другого как другого ⁹), голую эмпирию перевода, где эти требования в очередной раз не соблюдаются и терпят крах, порой уже потому, что в дурной эмпирии повседневных переводов — в том числе, и в особенности, гуманитарной литературы — нарушаются самые элементарные требования тщательности, точности, скажем кратко: качества. Впрочем, от этого слишком легко отделываются, исключая эту тему из области философской деятельности как вызванную внешними «социальными» условиями и препоручая «социологии», «социологическим исследованиям» размышлять о статусе и образе переводчика, о социальном уважении — или неуважении — к нему. Это вопросы оплаты переводов, внимания к переводчикам и переводам, то есть уважения, но и неуважения и даже пренебрежения по отношению к переводчикам; какое место принадлежит имени переводчика в выходных данных переведенного произведения, в каталоге, в списке цитированной литературы или в цитатной ссылке? ¹⁰ Эти вопросы составляют поле обсуждения со всеми теми, кто принимал участие в создании книги: автор, издатель, редакторы, а далее критики, которые в своих суждениях о стиле и читабельности переведенной книги порой имеют на⁶
Heidegger M. Gesamtausgabe. Bd. : Hölderlins Hymne «Der Ister». Fr.a.M.: Klostermann, . S. . ⁷ Cами по себе (лат.) — Прим. пер. ⁸ Конкретно, в частностях (фр.) — Прим. пер. ⁹ Ср., напр., Heidbrink L. Das Eigene im Fremden: Martin Heideggers Begriff der Übersetzung z Alfred Hirsch (Hg.). Übersetzung und Dekonstruktion… ¹⁰ В англосаксонских странах, по меньшей мере в научных публикациях, давно и с успехом практикуется помещение переводчиков в выходных данных и на титульном листе, порой даже на обложке книги, а при цитировании — указание, что произведение было переведено и кем. В немецком языковом пространстве издательство, публикующее важные произведения (как мы увидим далее) мыслителя Жака Деррида, также вовлеченного в вопросы теории перевода, отказывается от указания имени переводчика на титульном листе (если только переводчику не удается принудить редакцию к этому).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 195
195
16.04.12 15:50
хальство — я просто слишком хорошо это знаю — приписывать высокое качество автору оригинала (который они, вероятно, вообще не брали в руки), как будто не догадываясь, что и из плохо написанного текста можно наколдовать хороший и даже очень элегантный перевод. (Признаю, что чаще все происходит наоборот.) В любом случае в этой сфере случаются вещи, способные привести некоторых в ужас: ведь здесь процесс перевода происходит под давлением таких эмпирических условий (речь идет прежде всего о так называемой гуманитарной сфере), в которых хорошие переводы просто не могут возникнуть (если предположить, что мы имеем дело с рационально-расчетливыми, стремящимися к собственной выгоде и благополучию субъектами). Правда, они ими — к счастью, а может и к несчастью — не являются. Ибо любой поиск, любые розыски всего одной неточно указанной цитаты являются неоплаченной переработкой, которую переводчик выполняет исходя из особого рода идеализма. По моему мнению, самый громкий скандал здесь состоит в том, что дурной перевод почти не вызывает никакого скандала. Существует перевод книги Жака Деррида о Гуссерле «Голос и феномен» ¹¹, о котором я берусь утверждать, что он целиком и полностью испорчен и что переводчик своей работой просто доказывает, что он не владеет в достаточной мере французским языком и не обладает даже минимальными знаниями Гуссерля, чтобы быть способным перевести книгу о нем. Приведу лишь три особо вопиющих примера: «chair», плоть или тело, путается с омонимичным, но немного по-другому пишущимся словом «chaire» — с немым «е», — то есть «престолом», «креслом» или также «кафедрой», и из «chair transcendental», трансцендентального тела получается «трансцендентальная кафедра» ¹². Этот не лишенный ориги¹¹
¹²
Derrida J. La voix et le phénomène. Introduction au problème du signe dans la phénoménologie de Husserl, Paris: PUF, ; Нем.: Die Stimme und das Phänomen. Ein Essay über das Problem des Zeichens in der Philosophie Husserls. Übers., Vorwort von Jochen Hörisch. Fr.a.M.: Suhrkamp, . Уже одним переводом подзаголовка сказано достаточно: с каких это пор «Introduction» уподобляется «эссе», а «phénoménologie» бесцеремонно приравнивается к «философии»? Ibid. P. ( — здесь и далее в скобках указаны страницы немецкого издания). И это несмотря на то, что Деррида сам приводит упоминаемые немецкие термины, в частности «Körper» и «Leib». Однако Хёриш, кажется, не понимает, что Деррида таким образом сам совершает переводческий акт, так как он переводит «corps» тоже вопреки контексту как «труп» (что вполне может означать «corps», но только в соответствующих контекстах) и переводит «chair», которое традиционно передается для различению «corps» / «Körper» во французских переводах Гуссерля как раз через «Leib», при следующем упоминании как «Fleisch» (что «chair» на самом деле «обычно» и обозначает, но опять же не в контексте французских переводов Гуссерля). Чтобы распутать созданную таким образом неразбериху, я привожу соответствующий пассаж в оригинале и в переводе: «Car ce n’est pas à la substance sonore ou à la voix physique, au corps de la voix dans le monde qu’il reconnaîtra une affinité d’origine avec le logos en général, mais à la voix phénoménologique, à la voix dans sa chair transcendantale, au souffle, à l’animation
196 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 196
16.04.12 15:50
нальности топос можно также найти в диссертациях на эту тему ¹³. Там в процессе обратного немецкого перевода (а ведь ничего другого здесь и не требовалось), или скорее его неудачной попытки, «attitude naturelle», естественная установка, превращается в «видимость природного» ¹⁴, а транcцендентальная редукция, «la réduction transcendantale», — в «трансцендентальную речь» ¹⁵. Последнее предположительно объясняется не-
¹³
¹⁴
¹⁵
intentionelle qui transforme le corps du mot en chair, qui fait du Körper un Leib, eine geistige Leiblichkeit. La voix phénoménologique serait cette chair spirituelle…» «Потому что не в звучной субстанции [sic! звуковой субстанции] или в физическом голосе, не в теле речи в мире, которую Гуссерль признает как подлинную родственность логосу вообще, но в голосе, феноменологически взятом, в речи в ее трансцендентальной кафедре, в дыхании, интенциональном оживлении, которое превращает тело мира в плоть (Fleisch) [sic! Семиозис как пресуществление и одновременно воскресение], создает из «Körper» (тело) — «Leib» (плоть), «geistige» «Leiblichkeit» («духовную» «плоть»). Феноменологический голос и есть эта духовная плоть (Fleisch)…». Вот как этот отрывок переведен на русский язык: «Ибо phone не в звуковой субстанции или в физическом голосе, не в теле речи в мире, которую Гуссерль признает как подлинную родственность логосу вообще, но в голосе, феноменологически взятом, в речи в ее трансцендентальной плоти, в дыхании, интенциональном оживлении, которое превращает тело мира в плоть, создает из Korper a Leib, a geistige Leiblichkeit». Здесь: из корпуса плоть, духовную телесность (нем.) — Прим. пер. (Деррида Ж. Голос и феномен и другие работы по теории знака Гуссерля / Пер. с фр. С. Г. Калининой и Н. В. Суслова (Сер. Gallicinium). СПб.: Алетейя, . С. ). Стоит отметить, что данный перевод выполнялся не с французского оригинала, а с английского перевода. Чуть более точный перевод может быть таким: «Ибо он будет признавать исходное родство логоса не со звучащей субстанцией, не с физическим голосом, телом голоса в мире, а с голосом феноменологическим, с голосом в его трансцендентальной плоти, с дыханием, интенциональным воодушевлением, которое преобразует тело слова в плоть, которое превращает Körper в Leib, некую духовную плотскость. Феноменологический голос будет тогда этой духовной плотью» (Пер. С. Фокина). — Прим. пер. Ср. Völkner P. Derrida und Husserl. Zur Dekonstruktion einer Philosophie der Präsenz. Wien: Passagen, . S. . Вместе с тем это также дает возможность признать, что немыслимый для старых филологов прецедент написать академическую работу диссертационного типа об авторе, которого не можешь или не хочешь прочесть на его родном языке, является все более приемлемым в гуманитарных науках, особенно если речь идет об «актуальных» авторах. Ср. особо вопиющий (также и по своим следствиям) случай : Gondek H.-D., Hofmann R. Schlußstrich. Chronologische Dokumentation z RISS. Zeitschrift für Psychoanalyse. Freud. Lacan. . Jg. . Nr. . Derrida J. Op. cit. S. (): «Considéré d’un point de vue purement phénoménologique, à l’intérieur de la réduction, le processus de la parole a l’originalité de se livrer déjà comme pur phénomène, ayant déjà suspendu l’attitude naturelle et la thèse d’existence du monde». — «Рассмотренный с чисто феноменологической точки зрения, т. е. в редукции, процесс речи поистине уже являет собой чистый феномен, как уже прекративший естественное отношение (в переводе Хёриша это выражение звучит как «видимость природного» (Anschein des Natürlichen) — Прим. пер.) и экзистенциальный тезис мира» (Деррида Ж. Указ. соч. С. ). Ibid. S. (): «La réduction phénoménologique est une scène». — «Феноменологическая редукция (в переводе Хёриша — «феноменологическая речь» — Прим. пер.) — это сцена, театральные подмостки (scène)» (Деррида Ж. Указ. соч. С. ).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 197
197
16.04.12 15:50
компетентным обращением с собственной системой сокращений: сначала переводчик сократил Reduction до Red., а затем легким дуновением неверно направленного духа эта (мертвая) точка превратилась в олицетворенное телесно-круглое «е». Подобное может случиться в отдельных случаях и объяснимо как единичная ошибка. Но сумма ошибок этой книги позволяет сделать вывод о недостаточном знании дела переводчиком и редакцией ¹⁶. Мне нетрудно было бы привести примеры других неудачных или во многом неверных переводов — различных переводчиков, издательств и авторов, предъявляющих самые различные требования ¹⁷. Однако здесь речь идет о несколько ином. Для меня остается загадкой, почему к переводам все же питается нерушимое доверие. Юрген Хабермас (о котором, разумеется, известно, что он не знает французского языка) работал с переводом книги Деррида Хёришем, как и многие другие ¹⁸. Я считаю, что в повседневной философской и гуманитарной практике господствует наивный позитивизм в отношении статуса переводов. Они считаются эквивалентами, приемлемыми субститутами (Ersatz) недоступного оригинала, на которых можно выстраивать массивную критику Деррида, как это делает Хабермас. Кто-то, возможно, согласится, что более легкий доступ к субституту мы приобретаем ценой известной потери тонкостей, точности и остроты. Однако в целом эта проблема вроде бы особо не осознается. Перевод признается более или менее техничным образцом, который при соответствующей компетенции должен привести к своего рода удовлетворительной копии, сохраняющей, в общем и целом, информационную содержательность оригинального произведения. Однако здесь я не хотел бы упрекать в наивности тех, кто даже не может себе представить степень неряшливости многих переводов. Ско¹⁶
¹⁷ ¹⁸
К которым, в случае Хёриша, помимо различных неточностей и упущений прибавляется еще и то, что переводчик, поскольку поиск оригинального текста оказался для него накладным, предпринял собственный обратный перевод гуссерлевского текста: «Произнесенное до нас имя напоминает нам о Дрезденской картинной галерее. [...] Мы пересекаем залы. [...] Картина Тенирса [...], изображает картинную галерею. [...] Картины этой галереи сами показывают картины, которые имеют подписи [inscriptions] и могут быть дешифрованы etc.» (Ibid. S. ()). В оригинале этот текст звучит так: «Произносят какое-то имя, и оно напоминает нам о Дрезденской галерее… мы бродим по залам и останавливаемся перед картиной Тенирса, изображающей картинную галерею… Если бы — прибавим к этому — картины, изображенные на картине, в свою очередь изображали картины, да еще так, чтобы можно было прочитать подписи под ними… и т. д.» (Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии. Т. . М.: ДИК, . -е Изд. / Пер с нем. А. В. Михайлова, вступ. ст. В. А. Куренного. М.: Академический проект, . Гл. . § . Ср. другой, не менее грубый случай: Eine Nachbemerkung zu Gabrielle Hiltmanns Besprechung zweier Bücher von Julia Kristeva z RISS. Zeitschrift för Psychoanalyse. Freud. Lacan. . Jg. . Nr. /. S. –. Ср. Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне / Пер. с нем. М. М. Беляева и др. М.: Весь мир, . С. сл.
198 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 198
16.04.12 15:50
рее, я хочу показать, что и хорошие переводы также обречены на неудачу, хотя могут при этом остаться удачными. И происходит это именно потому, что нет базовой предпосылки, которая эксплицитно или имплицитно принимается всеми, кто не видит в переводе проблемы sui generis ¹⁹, — и здесь я вынужден возвратиться к философии языка: не существует выделения своего рода идеального зерна, объективируемого содержания, которое перекочевывает из одного языка в другой, представая лишь в новом одеянии. Эта в конечном счете технологическая модель кодирования и декодирования требует своего рода идеального языка, чистого языка идей, который еще называется над- или доязыковым. Однако, насколько я знаю, сегодняшней философии языка нет дела до такого представления. Ближе всего, возможно, к ней стоит Якобсон -х годов, который в своей статье «О лингвистических аспектах перевода» («On translation»), прибегая к кодовой модели, намеревается выявить различия между языками через сопоставительные двуязычные словари и грамматики. Он высмеивает постоянно всплывающую «догму непереводимости» ²⁰, вернее говоря, сохраняет непереводимость per definitionem ²¹ сферы «поэтического искусства» ²². Это следствие неизбежно, если делать передачу информации мерой перевода. Таким образом, это следствие представляет собой инверсию и переоценку базовой гипотезы в виде того чрезвычайно мощного по воздействию образца, который мы находим у Шлейермахера. Для него перевод (Übersetzen) начинается только тогда (и отличается тем самым от устного перевода (Dolmetschen), когда речь больше не идет о «предметах и действиях», которые «могут быть определены», а «где преобладает мысль, опирающаяся на речь, а не на дело» ²³. Потому что именно там мы впервые приходим к тому, что «свободно мыслящий духовно самодействующий человек (создает) для себя язык», так что, с одной стороны, «свободная своеобразная комбинаторная авторская способность, а с другой стороны — дух языка с запечатленной в нем системой восприятий и оттенков душевных настроений, представляют собой все то, над чем предмет никоим образом не властен». Однако, несмотря на это отличное от Якобсона определение задачи переводчика, у Шлейермахера происходит то же самое различение между модусом объективируемого и поэтому беспрепятственно переводимого языка и тех текстов, в которых уже «в оригинале выступил автор» ²⁴. ¹⁹ ²⁰ ²¹ ²² ²³ ²⁴
Специфической, в своем роде. — Прим. ред. Ср. Якобсон Р. О лингвистических аспектах перевода z Вопросы теории перевода в зарубежной лингвистике. М., . С. . По определению (лат.) — Прим.пер. Там же. С. . Шлейермахер Ф. Указ. соч. С. . Последующие цитаты также взяты из этого текста. Здесь, конечно, больше вопросов, чем ответов, на которые я сейчас не буду отвлекаться. Однако и сейчас можно судить о том, почему ровно лет назад Манфред Франк хотел подчеркнуть это обозначенное диалектическое понимание отноше-
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 199
199
16.04.12 15:50
Шлейермахер также обратил внимание на условия возникновения самого вопроса перевода и связанной с ним методологической дискуссии. Как известно, он внес значительный вклад ²⁵ в последнюю различием двух приемов, а именно направлением писателя к читателю и наоборот. Доступ к чужеродности другого языка возлагается им только на второй модус, тогда как первый пытается стереть следы другого языка. Итак, по Шлейермахеру, вопрос перевода и методологическая дискуссия возникают только тогда, когда выполнены определенные «инфраструктурные» требования, которые сегодня можно было бы обозначить как «переводческую культуру»: «… склонность к переводу впервые может возникнуть тогда, когда среди образованной части народа распространена известная способность обхождения с иностранными языками». Я хотел бы усилить этот момент и обратить его в другом направлении: нельзя сказать, что «переведение» (Übersetzen), отдельный перевод (Übersetzung) не имеют ни предпосылок, ни последствий. Переводы всегда присоединяются (утверждая, исправляя или отклоняя) к уже существующим переводам, дописывают или переписывают их: это и переводы с родного языка и на него, экспорт как импорт, а также повторный импорт и экспорт. Исходя из этого, по моему мнению, переводчик философских текстов должен знать и следить за тем, что называется историей переводов. Это можно прекрасно продемонстрировать на примере французских философов, которые стали известны у нас под маркой экзистенциализма, структурализма, постструктурализма и деконструкции (с не всегда отчетливыми границами этих течений и их преодолением) и отчасти лишь возвратили то, что они, более или менее кропотливо, но с некоторой самоуверенностью, позаимствовали из философии немецкого языкового пространства. Особое внимание я уделяю Жаку Деррида, который сделал себе имя не в последнюю очередь как читатель и интерпретатор Гуссерля и Хайдеггера, Канта и Гегеля, Фрейда, Когена, Беньямина и других. Он описал способ, которым читает Гуссерля, следующим образом: «Nous essaierons néanmoins de proposer des solutions qui se tiendront à mi-chemin entre le commentaire et la traduction». — «Тем не менее мы постараемся предложить решения, располагающиеся на полпути между комментарием и переводом» ²⁶. Оказывается, что
²⁵ ²⁶
ния творческого субъекта и языка как системы, как более гуманной альтернативы семиологическому структурализму Соссюра; см.: Frank M. Das individuelle Allgemeine. Textstrukturierung und -interpretation nach Schleiermacher. Fr.a.M.: Suhrkamp, . Блистательное изложение и аналитическое прочтение доклада Шлейермахера см.: Frey H.-J. Der unendliche Text. Fr.a.M.: Suhrkamp, . S. ff. Деррида Ж. Указ. соч. С. (Перевод несколько изменен. — Ред.). Перевод Йохена Хёриша делает это предложение однозначным и в то же время неточным: «Мы должны [sic!] будем однако позаботиться о том, чтобы предложить решения, которые сообщаются [sic!] на полпути [sic!] между комментарием и переводом» (С. ).
200 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 200
16.04.12 15:50
понятие перевода у Деррида не остается без влияния этого «на полпути»; на это указывает по меньшей мере то определение, которое он дает понятию перевода: «Et la traduction serait, comme elle doit toujours l’être, transformation d’une langue par une autre». — «И перевод будет, как это и должно быть, преобразованием одного языка другим» ²⁷. Для того чтобы показать, как это соотносится с превращением, трансформацией посредством перевода, можно было бы просто проследить путь одного слова, возможно, не очень любимого самим Деррида ²⁸: оно изначально вводилось как перевод немецкого слова деструкция, чужеродного для немецкого языка (и от этой пресловутой чужеродности этого слова немецкому, прежде всего, философскому языку, вряд ли что-то зависит). Оно, это слово, было не только обратно переведено, но в то же время пришло к нам в непереведенном переводе — в виде деконструкции, отсылая нас тем самым к текстам, в которых должна быть вымерена разница между двумя словами и объектами, из которых одно должно быть лишь переводом другого. Качество трансформации, произошедшее здесь в (несостоятельном) обратном переводе, в обратном переводе через не-перевод, требует комментария. В переводе не существует эквивалентности. Речь защитника истории перевода
Однако вместо того, чтобы заниматься непростым вопросом о том, как французское déconstruction относится к немецкому Destruktion, а также французское déstruction к немецкому Dekonstruktion ²⁹, я последую здесь другим, более наглядным путем: известно, что особенно история переводов Хайдеггера является историей поисков с различными ошеломляющими решениями и поворотами. При этом вовсе не следует высмеивать первые переводы: «Dasein» как «réalité humaine» или «Geworfenheit» как «déréliction», что само по себе означает покинутость, — они являются подчас серьезными, хотя и с необходимостью окрашенными
²⁷
²⁸
²⁹
Если бы Хёриш держал перед глазами эту максиму Дерриды в своем собственном переводе, он, возможно, смог бы избежать бессмыслицы с «трансцендентальной кафедрой» (См. выше, сн. ). Derrida J. La différance z Marges de la philosophie. Paris, . P. ; Нем. изд.: Die différance / Übers. v. Eva Pfaffenberger-Brückner z Randgänge der Philosophie, Wien: Passagen , S. (Перевод слегка изменен); рус. Различание z Деррида Ж. Письмо и различие. СПб.: Академический проект, . С. . Ср. Ponctuations: le temps de la thèse z Derrida J. Du droit à la philosophie. Paris: Galilée, . S. ; Нем. изд.: Punktierungen: die Zeit der These / Übers. Hans-Dieter Gondek z Hans-Dieter Gondek, Bernhard Waldenfels (Hg.). Einsätze des Denkens. Zur Philosophie von Jacques Derrida. Fr.a.M.: Suhrkamp, . S. . Ср. по этому поводу мои статьи: Textualität; Dekonstruktion z Historisches Wörterbuch der Philosophie. Bd. X. ; Dekonstruktion z Enzyklopädie der Philosophie / Hg. v. Hans Jörg Sandkühler. Hamburg: Meiner, ; и Destruktion/Dekonstruktion z Lexikon der Phänomenologie / Hgg. v. Helmut Vetter. Stuttgart: Kröner, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 201
201
16.04.12 15:50
интерпретацией попытками освоения. Не стоит пренебрегать ими или высмеивать их, как и раннюю подражательную попытку перевода термина Деррида «différance» через «Differänz» ³⁰. Итак, нужно знать, что «заброшенность» (Geworfenheit) около года переводилась как «déréliction» — между тем как сегодня для этого используют «être-jété». Мне известен по крайней мере один случай, а именно перевод текста Жака Лакана «Индивидуальный миф невротика» ³¹, в котором по неведению выбирается ложный путь. То, что переводчик вынужден разбираться в принципиально не завершаемых контекстах, так что от него требуется виртуально энциклопедическое знание (никоим образом, однако, не оплаченное), — это один аспект. Однако мне здесь приходит в голову и другой аспект, и он важен именно в связи с тем, что означает деконструкция: данное контекстуальное освоение не может и не должно означать, что во время повторного нахождения исходного слова и возвращения его на свое законное место опять затягиваются раны несоответствия, несоизмеримости, раскрывшиеся в переводе. Когда «заброшенность» переводится и цитируется — в данном случае Лаканом — лишь как «déréliction», происходит контаминация, взаимоналожение и напластование двух полей значений, в результате которых хайдеггеровский текст вписывается в другой язык, на который он переводится, — может быть, не будучи там правильно принятым, и, по-видимому, не задев и не изменив сам язык перевода. Впрочем, об этом трудно судить. Ведь, возможно, именно неуместность слова «déréliction» оказывает переформирующее, преобразующее, трансформирующее воздействие, и притом не столько в смысле дословного соответствия — с этой точки зрения мы немного выиграем, оставив слово из языка оригинала неизвестным в языке перевода, — сколько в смысле напряжения между переводом и непосредственным окружением слова «заброшенность» в утвержда³⁰
³¹
Кстати, в этом последнем случае я считаю довольно досадным, что после многих лет, на протяжении которых огромное количество переводчиков достигли соглашения о «différance» и этот термин стал почти словарным, это некрасивое по своему звуковому и буквенному образу существительное в переводе Spectres de Marx («Призраки Маркса») опять пробивает себе дорогу. Правда, только в первом издании года, т. к. в переработке года — одном из редких случаев, в котором издательство опубликовало модифицированный перевод — «Differänz» заменено на «différance». Ср. Derrida J. Spectres de Marx. Paris: Galilée, ; Нем. изд.: Marx’ Gespenster / Übers. v. Susanne Lüdemann. Fr.a.M.: S. Fischer, ; . korrigierte Auflage, . Рус. пер.: Деррида Ж. Призраки Маркса. М.: Logos altera, . Übers. v. Lucienne Demonoisy и Christiane Schrübbers z Der Wunderblock. Zeitschrift für Psychoanalyse. Nr. /. Dezember . S. f.: «Субъект всегда имеет предвосхищающее отношение к своему собственному осуществлению, которое он сам отбрасывает на уровень глубокой недостаточности, и свидетельствует о разрыве, изначальной разорванности, раздробленности [здесь можно было бы вставить заброшенность], чтобы снять хайдеггеровский термин». Следует, впрочем, отметить, что это превосходный перевод.
202 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 202
16.04.12 15:50
емом Деррида смысле. Однако это нельзя предсказать заранее. Существует «продолжающаяся жизнь» (Fortleben) переведенного оригинала в языке перевода, и эта «продолжающаяся жизнь» обнаруживается, прежде всего, в неукоснительном требовании последующего перевода, преобразованного перевода. Во всяком случае, так это понимает Вальтер Беньямин: «Ибо в своей дальнейшей жизни (Fortleben), которая не имела бы права называться так, если бы не означала изменения и обновления живого, оригинал меняется. Ведь даже для раз и навсегда установленных слов существует некая пора дозревания» ³². При желании отдать должное этой «дальнейшей жизни» и происходящим в ней преобразованиям, простой обратный перевод оказывается ненадежным. Потому что когда в (обратном) переводе без намеков и замечаний восстанавливается старое слово, в данном случае «заброшенность», то скрывается само событие перевода, которое познало это слово, прежде всего, посредством его передачи через «déréliction» ³³. Выходит так, как будто это событие перевода остается без послед³²
³³
См.: Беньямин В. Задача переводчика / Пер. Е. Павлова z Учение о подобии: медиаэстетические произведения. М.: РГГУ, . С. . Я думаю, что Поль де Ман оказывается на ложном пути («chemin qui mène nulle part»), когда соотносит «Nachreife» («дозревание») и «Spätlese» («поздний сбор»), и исходя из этого делает следующий вывод: «Перевод относится не к жизни оригинала, потому что оригинал уже мертв, но к жизни оригинала после смерти, тем самым допуская и подтверждая его смерть. Слово Nachreife (дозревание) оказывается из того же ряда, или ему приходится иметь дело с понятиями из того же ряда; оно означает ни в коем случае не процесс созревания, здесь скорее имеется в виду взгляд из настоящего в прошлое, на процесс созревания, который давно закончен и больше не повторится» (de Man P. Schlußfolgerungen: Walter Benjamin «Die Aufgabe des Übersetzers» z A. Hirsch (Hg.). Übersetzung und Dekonstruktion… S. ; Рус. пер. Д. А. Иванова: де Ман П. Вместо заключения: о «Задаче переводчика» Вальтера Беньямина z Вестник Московского университета. Сер. . Филология. . № ). Это не противоречит высказанной мною выше критике перевода Хёриша «attitude naturelle», «естественной установки», как «кажимости естественного». Видимо, Хёриш никогда не знал, что «attitude naturelle» является квазиконвенционализированным переводом «естественной установки». В любом случае его перевод через «кажимость естественного» восходит своим понятием не к соответствующей работе Деррида, как и в случае с переводом гуссерлевского термина «значить» через «vouloir-dire». Этот перевод передает немецкое слово с сильным акцентом на трансцендентально-субъективное считать и тем самым в созвучии с феноменологическим голосом, установленным Деррида против Гуссерля. Здесь представлено отступление, перевод, который одновременно является комментарием и тем самым сдвигом относительно оригинала, который в немецком языке должен быть соответственно передан, снабжен примечанием. Однако другие переводчики Деррида показали себя как еще менее чувствительные в этом отношении. Так, переводчики De la grammatologie Ханс-Йорг Райнбергер и Ханнс Цишлер просто убрали ссылку на происхождение перевода, сократив «Nous justifions cette traduction de Bedeuten par vouloir-dire dans La voix et le phénomène» (De la grammatologie. Paris: Minuit, . P. . Anm. ) таким образом: «К проблеме vouloir-dire cf. Ж. Деррида, La voix et le phénomène, PUF, » (Grammatologie. Fr.a.M.: Suhrkamp, . S. . Anm. ). Сокращенная фраза Деррида: «Мы обосновываем перевод немецкого Bedeuten [“зна-
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 203
203
16.04.12 15:50
ствий, во всяком случае, нейтральным по отношению к оригиналу, как будто можно без искажения смысла восстановить исходное слово в каком-либо другом языке и возвратить его оттуда в свой исконный, родной язык. Притом, что это слово, заметим попутно, часто совсем не так однозначно относится к исконному, или, если еще сильнее акцентировать это слово — к родному языку. Возьмем «заброшенность» (Geworfenheit) — несмотря на известное сродство, присущее всем словам, образующимся через номинализацию посредством суффикса «-heit» — слово «однозначно» немецкое. И все же оно несет в себе следы другого языка, идут ли они от «jet», «-jectum», от броска (Wurf) или луча (Strahl) (не обязательно броска игральной кости или семени, бессмысленно и случайно разбросанных, рассеянных то тут, то там), в первую очередь, однако, от покорности (Unterwurf) и противо-броска (Gegenwurf). «Заброшенность» может быть понята только как реакция, ответ на то, что противопоставляется, противополагается немецкому языку в словах «субъект» и «объект» — как язык и мышление. Вообще, обычно используемым и распространенным вплоть до XVIII века переводом «объекта» был «Gegenwurf», а не «Gegenstand» (предмет) ³⁴. В определенной степени «заброшенность» является переводом на немецкий язык, оседанием в немецком языке — тем, что должно было быть обдумано и тем самым истолковано для того, чтобы в немецкий язык смогли перейти слова субъект и объект. Хайдеггер при этом идет еще дальше и нападает, отвергает возможность говорить о субъекте и объекте: Dasein. Между тем тот факт, что Dasein больше не переводится на французский язык, а принимается как данное иностранное слово, показывает только одно: что пограничный случай «перевода через не-перевод» должен добиться признания, что непереводимость выражения должна быть доказана многочисленными неудачными попытками перевода. О «différance» Деррида — несмотря на последнюю неудачу ³⁵ — можно судить точно так же. Эта внесенная в слово «заброшенность» наследственная связь теряется при его переводе как «déréliction», «потерянность». Перевод поддерживает (намеренно или нет — остается под вопросом) экзистенциалистское толкование Хайдеггера, которое привносится благодаря переводу Dasein как «réalité humaine», «человеческой действительности». И вполне возможно, что заброшенность в виде «déréliction» впервые стала интересна только Лакану. И все же этот перевод не неверен, не является пустым местом, от него нельзя просто отмахнуться, как от заблуждения. Благодаря ему не просто вырисовывается сущностная, действительная трудность перевода, но и необходимость перевода. Потому что
³⁴ ³⁵
чить”] французским vouloir-dire [“хотеть-сказать”, в смысле “подразумевать”: что ты этим хочешь сказать?] в работе “Голос и феномен”». См. «Objekt» в Historisches Wörterbuch der Philosophie. Bd. VI. . См. выше сн. .
204 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 204
16.04.12 15:50
на его примере, как и на примере многих других переводов, становится очевидным, что одного не существует точно: предустановленной гармонии между языками, первопричины или вторгающегося в процесс перевода логоса, который всегда держит наготове своего рода мостик для прыжков через межъязыковые рвы. (Я использую варианты метафорики, которая была задействована Хайдеггером для размышления о переводе — «переправе на другой берег» ³⁶). Приведенный выше перевод «заброшенности» через «déréliction» не утрачивает своей силы, потому что он жил и продолжает жить во времени за счет чистых влияний Dasein: оно является «réalité humaine», потому что оно есть действительность, которая более не созидается из мира. Существует единоличная инертная сила однажды удавшихся переводов, которая не имеет ничего общего с качеством. Это один аспект. Существует и вторая причина, почему этот перевод не является недействительным: поскольку есть банальное заблуждение, ошибочное прочтение, «blackout» или непонимание, которое заключается в том, что в основе процесса перевода, каким бы невежественным ни был результат, лежат размышление и обдумывание альтернативных возможностей, поэтому еще один кажущийся ложным перевод все же содержит в себе момент исходного текста, который сам говорит что-то за текст и о нем. Перевод заключает в себе и расширяет возможности понимания и дальнейшей интерпретации. Но и интерпретация должна позаботиться о сохранении оригинала. Так что никакого расширения в произвольном направлении! В гораздо большей степени можно было бы понять перевод как своего рода тренировку стиля, на которой раскрылось бы что-то типа специфической сопротивляемости различных языков — и различные способы преодолеть их в переводе, что означает считаться с ними, найти modus vivendi, уметь с ними обращаться. Определенные интерпретационные возможности тесно связаны с известными сопротивляемостями и впервые разрешаются как раз в переводе. Мне кажется, что это имеет в виду и Деррида, когда он вновь и вновь соотносит «экономию» и «перевод» (временами, это нечто большее, чем сопоставление слов). Так это происходит в «Journal de bord» («Бортовой журнал») — сочинении, примыкающем к другому тексту с небезразличным для дела перевода названием «Survivre» (выжить), в котором Деррида также дает наставления и предложения по переводу: 24–31 décembre 1977. Ici l’économie, Loi de l’oikos (maison, chambre, tombe, crypte), loi de la réserve épargnante. Inversion, réversion, révolution des valeurs — la course du soleil — dans la loi de l’oikos (Heimlichkeit / Unheim-
³⁶
Heidegger M. Gesamtausgabe. Bd. : Heraklit. Fr.a.M.: Klostermann, . S. . Ср. по этому поводу мою статью: Das Übersetzen denken: Übersetzen und Übersetzen z Heidegger Studies. . Vol. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 205
205
16.04.12 15:50
lichkeit). J’écris déjà en trois langues et cela devait paraître, en principe, en une quatrième. Questions aux traducteurs, note du traducteur que je signe d’avance: qu’est-ce que traduire? Ici l’économie. 24–31 декабря 1977. Здесь экономия. Закон ойкоса (дом, комната, могила, склеп), закон сохранения запасов. Инверсия, переворот, революция ценностей — путь солнца — в законе ойкоса (уют / жуть) (Heimlichkeit / Unheimlichkeit). Я уже пишу на трех языках, и это, в принципе, должно появиться на четвертом. Вопросы переводчикам, примечание переводчика, под которыми я заранее подписываюсь: что значит переводить? Здесь: экономию ³⁷.
Различная степень латинизации европейских языков
По моему мнению, слово экономия может быть также ответом на мои размышления о различной сопротивляемости языков. Речь идет о различиях в сказуемости, о перспективах более легких или искусных выражений, о сокращениях, — дороге, которой позволяют идти другие языки. Дорога, на которой возникает вопрос об ойкосе, вопрос «своего», дома, отграничения. То, что этот собственный дом языка не является застрахованной собственностью, доказывает пара «уют / жуть» (Heimlichkeit / Unheimlichkeit). Однако мне достаточно нити, вытягиваемой из этого переплетения мотивов, размышлений и намеков ³⁸: «Я пишу уже на трех языках…». Я хочу осознать эти мысли и в то же время связать их с моими размышлениями об истории перевода. Во-первых, я хотел бы нанести удар в направлении истории понятий — история понятий, которая одновременно является историей перевода, и наоборот, — во-вторых, подойти к разговору о проблеме, с которой я постоянно сталкиваюсь в практике перевода на немецкий язык. Это касается многих языков, которые включены в перевод. Речь идет о проблеме, которая должна быть здесь обозначена, прежде всего, как проблема различной степени латинизации языков ³⁹. Латинский язык вошел в немецкий, был принят и ассимилирован им не так, как он вошел в романские языки, а также — с некоторыми ограни³⁷ ³⁸ ³⁹
Derrida J. Survivre/Journal de bord z Parages. Paris: Galilée, . P. f.; Нем. изд.: Überleben/Bord-Journal z Gestade, übers. v. Monika Buchgeister und Hans-Walter Schmidt. Wien: Passagen, . S. f. В том числе из уважения к Томасу Шестагу, который во многих своих упоминаниях Деррида исследовал слово «économie» и также проработал это место; ср. «économie» в: Parerga. München: Boer, . S. –, особенно S. ff. Впервые я поднял эту проблему в ее непосредственно практическом отношении в тексте под названием «Инструкция по применению», послесловии к переводу Жака Деррида «La dissémination» (Paris: Seuil, ): Dissemination. Wien: Passagen, . S. –, особенно S. ff. Следующие пассажи являются вариациями сказанного там.
206 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 206
16.04.12 15:50
чениями — английский язык. Лишь условно инкорпорированный латинский язык представляет внутри «собственного» языка отдельную переводческую проблему, которая вдобавок ко всему зачастую эмоционально окрашена. Люди бесцеремонно оценивают слова как «иностранные» и выступают против их чрезмерного употребления. Это составляет сложность для перевода, а именно — пограничный момент, в котором всегда можно только проиграть и где не-перевод напрашивается как кажущееся наипростейшим решение: так, «présence» передается через Präsenz, «représentation» — через Repräsentation, и «discours» — через Diskurs. Это не является неверным само по себе или в принципе. Но это в той же малой степени правильно само по себе или в принципе. Потому что «représentation» всегда является — вспомним вновь об истории и традиции перевода — эквивалентом и Vorstellung. Между преемственными культурными языками, в особенности европейскими, существуют прижившиеся и передаваемые из поколения в поколение переводческие отношения, которые принимает во внимание любой новый перевод даже в случае, если он противостоит этой традиции, модифицирует ее или совсем переворачивает. Они порождают квазиконвенциональную «эквивалентность» отношения между Vorstellung и «représentation», которая действительна до тех пор, пока не задаются вопросы о различных возможных значениях участвующих в нем понятий. «Représentation» скрывает в себе потенциал, который лишь в недостаточной степени, а может быть и вовсе не может быть раскрыт с помощью Vorstellung. Eсли хотят вернуть термину Vorstellung временной аспект «représentation» как «Re-präsentation», «повторного осовременивания» (Wiedervergegenwärtigung), то это удается в лучшем случае через сопутствующий комментарий. Далее «représentation» должна пониматься в смысле «изображения» (Darstellung), «передачи»: временной аспект ре-презентации, повторного осовременивания, (обновленной) передачи не-(являющегося более таковым)-настоящего может до такой степени нивелироваться, что «représentation» просто переводится как «образ». И last but not least, «représentation» обладает политическим топосом «представительства» (Vertretung) — достаточно вспомнить о представительной демократии или о дипломатическом представительстве и ее репрезентантах. С другой стороны, видимо, в латинском и французском языках между repraesentatio и «représentation» не остается места для немецкого «представления» (Vorstellung), в особенности из-за его происхождения от глагола stellen «ставить». Но и это слово находит свое «место» в контексте «représentation»: именно в образе вызова, направленного на французский язык — однако то же самое действует и в обратную сторону для «représentation» и немецкого языка. Опасность в этом можно увидеть только в случае, если придерживаться все того же идеала — несуществующего — закрытого языкового и культурного сообщества; если же помеЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 207
207
16.04.12 15:50
стить, как Деррида, бытие «одного» языка в множественность языков ⁴⁰ и тем самым в постоянное многообразие различных переводческих событий, такой вызов можно только приветствовать. Невозможно и неправомерно обходить вниманием колоссальное историческое значение латинско-немецкого перевода, отношения между re-praesentatio и тем stellen, которое присутствует в Vorstellung Darstellung и Gestell. На протяжении столетий философ любой языковой принадлежности, как только он задается вопросом о re-praesentatio, представлении и изображении находится по обеим сторонам границы, по обоим берегам Рейна, оказывается настигнут уже и постоянно общим совместным роком, эгоистическим сожительством, контаминацией и загадочными общностями в переводе этих двух лексиконов, постигая, удивляясь, повторяя и двигаясь дальше. ⁴¹
Это оставляет немецких переводчиков наедине с проблемой, для которой в действительности нет эквивалента во французском языке, по крайней мере, настолько ярко выраженного: перевод через «репрезентацию» вместо «представления» помещает иностранное слово в то место, где во французском языке стоит термин, используемый сам по себе как в повседневной речи, так и в прикладном языке. Характер текста, таким образом, меняется. Немецкий переводчик должен принять решение, которое не требуется в оригинальном тексте. А именно потому, что в философских трудах последних тридцати лет, которые пришли к нам из французского языка и были переведены, такие базовые термины, как «présence», «représentation», «discours», были поставлены под сомнение и переосмыслены заново, — эти термины в связи с невозможностью ни оставить их непереведенными, ни снабдить комментарием, который обнажает эти переработки, в итоге скорее вынужденного решения, чем из уверенности в его правильности, были заменены якобы прямыми «эквивалентами»: Präsenz, Repräsentation, Diskurs. Разнообразие языков: в начале был перевод
Как мыслить многообразие, разнообразие языков? И прежде всего: на какую ступень конституирования нужно его поместить? Многообразие языков как исходная точка разбивается о собственную кажущуюся закрытость, о закон ойкоса (касаемо жути, которую нужно вы⁴⁰ ⁴¹
Ср. «определение» деконструкции, которое Деррида дает в Mémoires — pour Paul de Man: «plus d’une langue» — «больше, чем один язык / не более, чем язык» (Paris: Galilée, . P. ; Нем. пер. Hans-Dieter Gondek. Wien: Passagen, . S. ). Derrida J. Envoi z Psyché. Inventions de l’autre. Paris: Galilée, . P. . [«Envoi» является названием доклада, представленного в июле в университете Страсбурга на открытии XVIII Конгресса франкоязычных философских обществ, темой которого была «La répresentation».]
208 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 208
16.04.12 15:50
теснить). Идиома, idioma, привычка: «Каждый народ верит в непреложность своей идиомы. Человек, который не говорит на его языке [langue], будет сразу же считаться неспособным к речи (barbaros — bulbutire — bégayer)» ⁴². Это пишет языковед, который, как правило, находится в лагере информационно-технического объективизма, даже если он жил в то время, когда кодирование происходило с помощью азбуки Морзе. Речь идет о Фердинанде де Соссюре, чья теорема произвольного отношения между означающим и означаемым, между понятием и знаком была понята семиологическим структурализмом именно как отвечающая кодовой модели информационной теории. Йоханнес Фер в своей редакции фрагментов его наследия, дополненных внушительным комментарием, очевидным образом показал, что этот образ Соссюра должен быть пересмотрен. Прежде всего, речь идет о понятии langue. В Cours de linguistique générale ⁴³, посмертно опубликованном учениками Соссюра в году собрании лекций, которые станут одним из основных трудов лингвистического и философского структурализма во Франции -х годов, «langue» появилось как Deus ex machina ⁴⁴, который следовало принять как основное понятие и устойчивый исходный пункт. Однако в отношении наследия Соссюра нужно показать, что для него «langue» в лучшем случае представляет собой «далекую цель языкознания», «своего рода точку схода на горизонте мышления» (F ). До сих пор нет договоренности о том, по какому праву можно использовать «langue» в единственном числе. Потому что в первую очередь нужно исходить из совсем другого факта или данности: неистребимого многообразия языков. Соссюр хочет отдать должное этому многообразию, и на как можно более ранней ступени конституции языкознания. Кроме того, языкознание сначала должно освободиться от требования, которое сохраняется в логике, философии и психологии языка: подчиненный характер всеобщей антропологической речевой деятельности (langage) (F ). Далее из этого следует: ничто не выделяет один (например, национальный) язык в сравнении с другим. Если к этому отнестись серьезно, тогда каждое начало в одном языке является лишь произвольной договоренностью, которая снимается только тогда, когда признается, что каждый язык, что весь (все) язык(и) покоится / покоятся на прин⁴² ⁴³ ⁴⁴
De Saussure F. Linguistik und Semiologie. Notizen aus dem Nachlaß. Texte, Briefe und Dokumente / Gesammelt, übersetzt und eingeleitet von Johannes Fehr. Fr.a.M.: Suhrkamp, . S. . Ср. русское издание: «Курс общей лингвистики» (М.: Логос, ). Ср. Fehr J. Saussure: Zwischen Linguistik und Semiologie. Ein einleitender Kommentar z De Saussure F. Op. cit. S. . Дополнения как в угловых, так и в круглых скобках уже находятся в оригинале. Начиная отсюда, цитатные ссылки приводятся прямо в тексте, при этом оговоренный знак S обозначает рукописи Соссюра, а знак F — введение J. Fehr.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 209
209
16.04.12 15:50
ципиальной произвольности (arbitrarité), то есть на «неразумии» (S ) ⁴⁵. Вследствие этого Соссюр основывает все представления на изначальной институции языка, установлении через искусство общественного договора (неважно, имеется в виду довавилонский или национальный акт поддержки). Уже принятие их в качестве воображаемой точки схода усилило бы неверную ориентацию, которой придерживается языкознание, понимающее себя антропологически. Если язык все же должен быть понят как институция, то тогда в приведенном смысле «чистой институции», «институции без аналогии», которая в отличие от правовых, политических или моральных институций не основана на «естественных потребностях» (S ). Далее Соссюр, по Дж. Феру, рассмотрел множество и разнообразие языков «как нечто принадлежащее к определению языка или самого языкового» (F ). После чего географическое разделение языков не может считаться чем-то внешним языку, «langue» (F , S f.). Раcпределение языков в пространстве является в действительности следствием постоянного изменения языков во времени (F , S ), изменения, которое осуществляет себя в разных формах, через «разделение» (F ; S , , ) и дальнейшую «диверсификацию» (S , ) языков. Но нулевого пункта, который лежит в основе этой постоянной трансформации, все же не существует (S , ). Соссюр заходит даже до того, что отказывается от таких выражений, как материнские и дочерние языки, или метафор рождения или смерти языка (кроме насильственной и вызванной внешними причинами). Так, он утверждает, что французское слово «chanter» родственно латинскому cantare или происходит от него: «cantare» и «chanter» являются, несмотря на исторические индексы, одним и тем же (S ). Это то самое различие, которое я обозначил как различную степень латинизации языков, в особенности французского языка в сравнении с немецким. В соответствии с этим в переводе с французского на немецкий и обратно встречаются две традиции латинского языка: одна представляет собой, по крайней мере по Соссюру, результат продолжающейся трансформации латинского языка, в другой традиции латинский язык в конце изменчивой истории, на протяжении которой были осуществлены великие переводческие проекты, терпеливо, но недоверчиво оглядываясь, становится привилегированным для культурных и научных дисциплин. Проблема перевода является таковой внутри «своего» ⁴⁵
Об «иррациональности» языков с той же самой позиции говорил уже Шлейермахер. Ср. Шлейермахер Ф. Указ. соч. С. . «Уточним, что понимание пресловутой произвольности связи означаемого и означающего, как и самого понятия „произвольности“ в лингвистике, восходящее к Ф. де Соссюру, сверхопределено произволом не только переводчиков, но и толкователей. „Arbitraire“ во французском языке Соссюра означает, прежде всего, не „волевое“, тем более, не „произвольное“, в смысле радикальной субъективности, а просто-напросто „немотивированное“, в смысле отрицания этимологизирования». — Прим. ред.
210 Ханс-Дитер Гондек
5_2011.indb 210
16.04.12 15:50
языка в той мере, в которой он оказывается не столь уж своим, так как «закон дома» (oikonomia) делает недоступными путь наружу, изменения, торговлю и т. д. По тем или иным причинам, но Соссюру не удалось написать фундаментальный труд, которого так ждали его современники. Вместо этого посмертно был опубликован Cours de linguistique generale из записок учеников Соссюра. Фер предполагает, что неспособность Соссюра написать этот труд связана также с тем, что ему не удалось перейти от перспективы langues во множественном числе к единственному langue и обосновать это единственное число. Издатели Cours безо всяких оговорок ввели «langue» в качестве по определению основного понятия и тем самым скрыли соссюровскую проблему (ср. F ff.). Перевод с немецкого Анны Рябовой
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 211
211
16.04.12 15:50
²
Перевод как незадача русской философии Шестов, Бахтин, Подорога… Пушкин¹
К философии перевода
О дин из коренных вопросов философии, а именно: есть ли у философии свой собственный язык? — мог бы вызвать к жизни такой ответ: у философии нет своего языка, поскольку она вынуждена исходить из языка национального, но насущная задача философии в том и заключается, чтобы внутри национального языка создать свой собственный язык, который в отношении родного языка философа, стал бы чем-то вроде языка иностранного. Язык философии должен быть языком философским, то есть языком истины, языком истинным. Очевидно, что именно в принятии или неприятии такого рода устремленности мысли задача философа как нельзя более тесно сближается с «задачей переводчика», как сформулировал ее в одноименном эссе года немецкоязычный философ-переводчик Вальтер Беньямин, чьи отношения с родным домом и родным языком были до того проблематичны, что личина чужого всему и вся стала его второй натурой. Беньямин, безнадежно бившийся в свое время над переводами на немецкий язык таких гениев французского языка, как Ш. Бодлер и М. Пруст, писал, настаивая на родстве философии и перевода: ¹
Расширенный вариант доклада на международной конференции «История и философия перевода во Франции и России в XX веке» (Санкт-Петербург, – мая, Санкт-Петербургский государственный университет экономики и финансов, научный руководитель проекта С.Л. Фокин).
212 Сергей Фокин
5_2011.indb 212
16.04.12 15:50
…Если существует язык истины, который в тишине и спокойствии хранит все высшие тайны, над раскрытием которых бьется мысль, то этот язык истины — истинный язык. И именно он — язык, в предсказании и описании которого заключено то единственное совершенство, на которое может надеяться философ — именно он в концентрированной форме (intensiv) сокрыт в переводе. Не существует музы философии, как и нет музы перевода. Но вопреки претензиям сентиментальных художников, ни философия, ни перевод не являются чем-то утилитарным (banausisch). Ибо есть философский гений, характеризуемый в первую очередь тоской по тому языку, который проявляется в переводе ².
Мысль Беньямина о сокровенном родстве философии и перевода не так проста, как может показаться на первый взгляд: это родство, заметим, не столько в лишенности философии и перевода каких бы то ни было муз, покровительствующих изящным искусствам и отдельным наукам, не столько в абсолютной бесполезности всякой истинной философии, равно как и всякого истинного перевода, сколько в своего рода устремленности к некоему исходному, единому, истинному языку, заключенному или рассеянному в каждом отдельно взятом национальном языке. Словом, близость философии и перевода предопределяется тем, что первая, исходя из национального языка, все время ищет языка единого, тогда как второй, исходя их языка иностранного, только на основе допущения о существовании некоего единого, первоисходного языка, способен пробудить в родном языке голос логоса оригинала. Задача переводчика состоит в нахождении той интенции в отношении языка перевода, которая будит в нем эхо оригинала. В этом заключен основной признак, по которому перевод радикально отличается от поэтического творчества, поскольку интенция последнего никогда не направлена на язык как таковой в его целокупности, но лишь на отдельные структуры языкового содержания… Интенция перевода отличается от интенции поэтического творчества не только в том, что, беря начало в отдельном иноязычном произведении, она устремлена на весь язык в целом. Помимо своей направленности, она иная и по существу: интенция поэта наивна, изначальна и наглядна, в то время как переводческая — производна, окончательна и умозрительна. Ибо работа переводчика исполнена великим мотивом интеграции множества языков в единый, истинный ³.
В свете этой идеи о трансцендентальной близости философии и перевода моя задача здесь не столько в том, чтобы родство это лишний раз подтвердить, сколько в том, чтобы на основе обозначенного метафизического родства наметить очертания новой науки, в которой фи² ³
Беньямин В. Задача переводчика / Пер. с нем. Е. Павлова z Учение о подобии. Медиаэстетические произведения М.: РГГУ, . С. . Там же. С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 213
213
16.04.12 15:50
лософия и перевод соединились бы в живых прениях о философии перевода. При этом с самого начала следует принять такую мысль, что философия перевода не есть только деятельное признание философией своего родства с переводом; нет, философия перевода заключает в себе историческое становление идеи перевода в тесной связи с идеей философии, как она развивается в той или иной национальной культуре. Более того, в этом отношении философия перевода жестко переплетается не только с историей философии, но с философией истории. Таким образом, задача этой грядущей науки в том, чтобы попытаться понять, что вопрос о переводе возникает в национальной культуре исключительно в кризисные, или пороговые, моменты исторического становления, когда нация сталкивается с необходимостью помыслить самое себя. Другими словами, важно понять, что вопрос, что такое перевод, прямо соответствует вопросу, что такое нация. И оба этих вопроса немыслимы без вопроса, что такое язык. Рискну высказать предположение, что через ответы на эти вопросы, если ими всерьез задается культура, определяется мера зрелости, или взрослости, национального разума. Иначе говоря, представляется, что пресловутый вопрос «Что такое Просвещение?», на который когда-то отвечал Кант, сводя свой ответ к известному наказу, или девизу, «имей мужество пользоваться своим умом», необходимо перевести в современную ситуацию разума, когда разум, то есть философия, вынужден признать, что у него нет никакого будущего, если он не станет политикой. И как бы ни определять политику разума, она не может обойтись без ответа на сформулированные выше вопросы, которые в современной политической ситуации могли бы выстраиваться в несколько ином порядке и с необходимыми уточнениями: что такое нация? Что такое язык (национальный)? Что такое перевод как взаимодействие или даже дуэль национального и инонационального? Таким образом, в утверждении насущности или даже неизбежности этих трех вопросов современный политический разум вынужден будет признать национальный характер. Поэтому наказ Канта мог бы звучать в современности следующим образом: имей мужество пользоваться национальным разумом. Очевидно, что это предварительное замечание относительно философии будущего и философии перевода идет вразрез с традиционным самосознанием новейшей западной философии, которой, вслед за Кантом, хотелось видеть себя мыслью не национальной, а универсальной. Очевидно также, что именно универсализм философской мысли, то есть ее нежелание вместо света Просвещения окунуться в темноты национального самосознания, определяет на удивление аполитичный характер современной русской философии. На жесткую связку рефлексии о переводе с критическим моментом в истории определенного национального языка обратил в свое время внимание философ, которого трудно было бы назвать апологетом какого бы то ни было философского национализма, хотя именно из под его
214 Сергей Фокин
5_2011.indb 214
16.04.12 15:50
пера вышел этот концепт-монстр ⁴. Речь идет об Ж. Деррида, еще одном философе-переводчике, который не только начинал свой интеллектуальный маршрут с перевода из Гуссерля, но и разработал своеобразную методу философствования — деконструкцию, — каковая в исходных аналитических установках строго аналогична герменевтической ситуации перевода. Откликаясь в своей работе «Вокруг вавилонских башен» () на статью В. Беньямина «Задача переводчика», Деррида прямо указал, в свойственной ему парадоксалистской манере, на симптоматичность связки вопроса о переводе с языком, точнее говоря, с определенной ситуацией в истории языка: Никогда нельзя обходить молчанием вопрос о языке, на котором ставит себя вопрос о языке и переводит себя рассуждение о переводе ⁵.
Я позволил себе радикально изменить перевод В. Лапицкого, где переводчик несколько сглаживает парадокс Деррида и дает русскому читателю более привычную и более понятную форму глагола на «-ся»: Никогда нельзя обходить молчанием вопрос о языке, на котором ставится вопрос о языке и на который переводится рассуждение о переводе ⁶.
Я позволил себе несколько усилить русский текст и сделать его не то чтобы более непонятным, но, скорее, менее привычным, странным, обращающим на себя особое внимание, следовательно, заставляющим задуматься: а о чем же тут речь? В переводе Лапицкого страдательный залог вопроса, который ставится, несколько сглаживает оттенок возвратности, то есть обращенности действия на самое себя, более того, в переводе Лапицкого сам вопрос, равно как рассуждение о переводе, почти напрочь лишаются всякой активности и, добавлю, всякой субъективности; в переводе Лапицкого не вопрос ставит сам себя, не рассуждение себя переводит, а негласно действует кто-то третий, кто и ставит вопрос и переводит рассуждение. Однако эта возвратность, то есть обращенность вопроса и рассуждения на себя, является, как известно, сущностной характеристикой философской рефлексии. В свете мысли Беньямина об избирательном сродстве перевода и философии нельзя не заметить, что одна из главных проблем русской философии XX века заключается в невнимании к языку, исходя из которо⁴ ⁵ ⁶
Ср.: Деррида Ж. Национальность и философский национализм z Деррида Ж. Позиции / Пер. с фр. В.В. Бибихина. М.: Академический проект, . С. –. Деррида Ж. Вокруг вавилонских башен / Пер. с фр. В. Лапицкого. СПб.: Академический проект, . С. . С. . Ср. французский вариант: «On ne devrait jamais passer sous silence la question de la langue dans laquelle se pose la question de la langue et se traduit un discours sur la traduction» (Derrida J. Des tours de Babel z J.F. Graham (Ed.).Difference in Translation. Ithaca: Cornelle University Press, . P.).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 215
215
16.04.12 15:50
го вынуждена работать мысль. Как это ни парадоксально, но русская философия, изначально тяготевшая к союзу со словесностью, за редкими исключениями оставалась невосприимчивой к стихии поэзии, в предельном воплощении последней в форме чисто языкового начинания (греч. , от — делаю, создаю, творю). Обостренное внимание к языку в русской культуре первых десятилетий XX века (символизм, акмеизм, «ОПОЯЗ», Бахтин, Шпет) не вылилось в России в полноценную философию языка, хотя книга Марксизм и философия языка явно оказалась новаторским сочинением, плодотворные связи с которым стали ощущаться и даже культивироваться в конце прошлого столетия ⁷. Вместе с тем в пренебрежении речевыми основаниями мышления, отличающем классическую русскую философию, можно видеть не столько ущербность национального образа мысли, сколько родовую — жанровую и институциональную — характеристику философии как формы творческой работы с действительностью. В невнимании к языку сказывается та устремленность философии, в русле которой она порой сознательно, порой бессознательно отождествляет себя со своего рода универсальным языком, стоящим над единичными национальными языками. В русской философии эту универсалистскую тенденцию со всей определенностью выразил М.М. Бахтин в поздних заметках, получивших известность под заглавием К методологии гуманитарных наук. Определяя ситуацию философии в поле гуманитарных наук, мыслитель писал: «Место философии. Она начинается там, где кончается точная научность и начинается инонаучность. Ее можно определить как метаязык всех наук (и всех видов познания и сознания)» ⁸. Здесь перед нами в свернутом виде основная проблема философии, остающейся в бессознательном состоянии в отношении языковой (поэтической) стихии мышления. Строго говоря, иным философам до того свойственна убежденность, что они изъясняются на некоем сверхъязыке, что коренное условие мысли — национальный язык — просто-напросто выпадает из топоса отправления, или осуществления, мысли, превращая такого рода философию, независимо от субъективных наклонностей отдельных мыслителей, в сплошной «апофеоз беспочвенности». С другой стороны, признавая, что в классической русской философии нет своей философии языка, невозможно не заметить, что именно это пустое место обусловливает дурную возможность вековечного топтания вокруг проблематики «русской идеи», «русского пути», «русского духа», в ходе которого до последнего времени не было сделано ни од⁷
⁸
Алпатов В. Лингвистическая теория М.М. Бахтина — В.Н. Волошинова z Русская теория. –-е годы / Отв. ред. и сост. С.Н. Зенкин. М.: РГГУ, . С. –; Гаспаров Б. Язык, память, образ: лингвистика языкового существования. М.: НЛО, . С. –. Бахтин М.М. Рабочие записи –-х годов z Бахтин М.М. Собр. соч. Т. . М.: Языки славянских культур, . С. .
216 Сергей Фокин
5_2011.indb 216
16.04.12 15:50
ного сколько-нибудь заметного прорыва в сторону «русской буквы», то есть полноценной и самостоятельной философии языка. Точнее говоря, если такие прорывы и случались, то обязана ими русская мысль не философам, а лингвистам, литературоведам и писателям, и здесь в первую очередь следует назвать работы В. Айрапетяна. Вместе с тем нерефлексивное, почти бессознательное, отношение к философии языка оставляет собственно философию невосприимчивой к еще одной проблеме, которая со второй половины XX века выдвигается на передовой край гуманитарных наук, обратившихся, вслед за определениями разного рода универсалий («структур»), к более зыбким элементам индивидуальной, социальной, культурной, национальной и сверхнациональной (европейской, например) идентичностей. Именно в этом сложносоставном плане «своего» (самости), «другого» (инакости), и «чужого» (чуждости как категорически неотчуждаемого в его самости) вырисовывается в поразительном многообразии триединая проблема перевода/переводимости/непереводимости дискурсов, культур и языков. С одной стороны, с возникновением теории перевода как науки в середине XX века, равно как с развитием разного рода региональных (постколониальных) штудий, проблемы перевода оказываются камнем преткновения для классических лингвистических учений. Это новое положение науки о переводе одним из первых в языкознании того времени сформулировал Р. Якобсон: Наука о языке не может интерпретировать ни одного лингвистического явления без перевода его знаков в другие знаки той же системы или в знаки другой системы. Любое сравнение двух языков предполагает рассмотрение их взаимной переводимости ⁹.
К сожалению, эта фундаментальная эпистемологическая формула не была тогда продумана в ее фундаментальных гносеологических и онтологических импликациях, хотя из нее прямо следовала необходимость представить сам акт мышления (рефлексию) в понятиях перевода, то есть исходить из того, что мышление есть не что иное, как переход от еще немыслимого (неизреченного) в мыслимое (изреченное) через уже установленные или заново определяемые формы субъективности и речи. Как это ни парадоксально, но именно философы в большинстве своем не желали признать или просто понять, что философия, по меньшей мере западная, немыслима без феномена перевода; что последний составляет элементарную схему самого акта мысли как взаимодействия неизрекаемого, неизреченного и изреченного; что воображаемая онтология перевода составляет первое и последнее условие преобразования ⁹
Якобсон Р. О лингвистических аспектах перевода z Вопросы теории перевода в зарубежной лингвистике. М.: Международные отношения, . С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 217
217
16.04.12 15:50
невербального содержания сознания в артикулированные, грамматические и дискурсивные формы. В сущности, эта воображаемая онтология перевода предваряет любой из трех его основных эмпирических видов, установленных в статье Р. Якобсона — внутриязыковой (перифраз), межъязыковой (перевод как таковой), интерсемиотический (трансформация знаков одной семиотической системы в знаки другой или других семиотических систем). Онтологический характер перевода становится еще более очевидным, если эту типологию дополнить, включив в нее перевод бессознательного, структурированного как язык (Ж. Лакан), в дискурсивные формы сознания. Таким образом, вопрос, который перевод ставит исподволь перед современной мыслью, затрагивает условия возможности отправления разума: может ли мышление двинуться вперед или вообще сдвинуться с места, не сознавая при этом своего переводящего характера? Не оборачивается ли философия топтанием на одном месте, пережевыванием того же самого, перепевами старых и чужих песен, если ее движущие силы лишены того рефлексивного момента, посредством которого она способна самостоятельно определять свои пути, при условии ясного сознания, что перевод, то есть повтор того же самого в иных исторических, национальных и языковых обстоятельствах, есть не что иное, как исток и основная движущая сила Различия в противовес диктату Тождества? Разумеется, нельзя сказать, что вся философия осталась глуха к проблеме перевода. Однако в силу определенных институциональных, исторических, культурных, литературных, политических и прочих обстоятельств, случилось так, что такого рода глухота поразила сильнее всего русскую философию, не желавшую признавать перевод в виде собственной проблемы. В отличие, например, от немецкой философской культуры, где начиная с рубежа XVIII—XIX веков складывается полноценная философия перевода, то есть сознающая себя идея в отношении того, что такое перевод в его пересечениях с философией, историей философии и философией истории, в русской культуре перевод, вплоть до самого последнего времени, оставался вне внимания философов. Словом, если в немецкой и французской культурах перевод осознается как философская задача, то для русской культуры приходится говорить о переводе как о незадаче русской философии ¹⁰. Для иллюстрации этого негативного положения вещей мне бы хотелось остановиться на позициях трех русских мыслителей, которых, при всех очевидных и неочевидных различиях и сходствах, роднит последовательное и симптоматическое несознавание перевода как проблемы ¹⁰
Подробнее о понятии «философии перевода» в связи с проблемами будущего русской философии см.: Фокин С.Л. К философии перевода: будущее одной науки z Будущее философии / Под ред. И.В. Кузина. СПб.: Изд-во РХГА, . С. –.
218 Сергей Фокин
5_2011.indb 218
16.04.12 15:50
философии. Итак: три русских мыслителя — Шестов, Бахтин, Подорога; и три едва ли не детские, инфантильные сцены, которые каждый из троих устраивает в отношении перевода, не желая ни видеть, ни слышать, ни понимать, что когда нам думается, что мы думаем, мы просто забываем, что переводим, кого переводим и с какого языка. Инфантилизм, как следует из латинской этимологии, диктуется, прежде всего, неимением голоса, своего голоса, равно как своего мнения, которое возможно лишь в сознании другого. Как не без язвительности заметил В. Айрапетян: «Владимир Набоков был инфантилен даже в этимологическом смысле латинского infans — “неговорящий”» ¹¹. В определенном отношении моя задача здесь в том, чтобы показать, что инфантилизм этот не Набокова — а целого крыла русской философии и литературы. В заключение, в виде своего рода предэпилога этой интеллектуальной комедии, которую ломают русские мыслители в отношениях с переводом, мне хотелось бы представить нечто такое, что мне видится вроде архисцены русской мысли, когда она в некоем, скорее воображаемом, споре Пушкина с Вяземским впервые, наверное, в лоб столкнулась с «задачей переводчика», выйдя из этого столкновения с твердым убеждением в лице Пушкина-всепобедителя, что перевод — не задача для русской мысли. Сцена первая: Шестов и Бубер
Как сообщает Н. Баранова-Шестова ¹², мая года Шестов поехал из Франкфурта в Бердин, где гостил у Эйтингона. Незадолго до этого Мартин Бубер взял у него статью Сыновья и пасынки времени. Исторический жребий Спинозы ¹³, переведенную к тому времени на немецкий; статья вышла в журнале «Креатур» под заглавием «Kinder und Stiefkinder der Zeit». Однако публикации предшествовал эпистолярный диалог между Шестовым и Бубером, который я и хотел бы здесь воспроизвести с небольшими купюрами. Проблема была в том, что эпиграфом к этой статье о Спинозе Шестов взял один темный текст из главы книги Исайи: И сказал Он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите — и не уразумеете, и очами смотреть будете — и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их (Ис., 6, 9–10).
К этому фрагменту Священного писания русский мыслитель предложил следующее толкование: ¹¹ ¹² ¹³
Айрапетян В. Русские толкования. М.: Языки русской культуры, . С. . Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. По переписке и воспоминаниям современников. Т. . Paris: La Presse libre, . С. . Современные записки. . № .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 219
219
16.04.12 15:50
Бог послал своего пророка, чтобы он ослепил и связал людей и чтоб связанные и слепые считали себя свободными и зрячими. Зачем так нужно было? Исайя объясняет: чтобы они обратились и исцелились. Знал ли это Спиноза, знаем ли мы, читающие Исайю и Спинозу?
Бубер решил высказать свои сомнения именно в отношении этой цитаты из Священного писания, а также и толкования этого места Шестовым: Разрешите обратить ваше внимание на ваше неправильное толкование текста Библии, который вы взяли в качестве эпиграфа к своей статье. В конце вы говорите: «Зачем так было нужно? Исайя объясняет, чтобы они обратились и исцелились». Но не это объясняет Исайя; смысл его слов еще более болезнен; еще более жесток. Он говорит […]: Пророк должен сделать «бесчувственным» («Вульгата») сердце народа, или «непроницаемым» (Лютер), или «ожиревшим» (таков смысл древнееврейского слова), дабы он не обратился и дабы Бог не был принужден его исцелить вследствие этого обращения. Таков жуткий смысл этой вести — народ не должен обратиться, но должен идти вдаль, должен быть «выжженным» ¹⁴.
На это замечание Шестов, который обыкновенно за словом в карман не лез, нашелся ответить лишь словами благодарности за присланный ему немецкий перевод Библии, оставшись при своем мнении о возможности вести свое рассуждение исходя из принятого им толкования: Сердечно благодарю за ваше любезное письмо и великолепный экземпляр Библии […]. Что касается перевода из Исайи, то я полагаю, что вы вполне правы. Я сам не знал, как надо перевести это место. Но мне казалось, что если принять мое толкование, оно будет достаточно тяжелым…и загадочным для человеческого ума, и я решил этим удовлетвориться.
Прежде чем дать свое объяснение, разумеется, не этому месту из Исайи, а столкновению двух принципиально различных методов философствования, отмечу, что в конечном итоге Шестов исключил из своей статьи о Спинозе и эпиграф из Библии, и спорное его истолкование, так что окончательная редакция этого текста должна восприниматься в свете этого «зияния», «пустого места», исходя из которого была выстроена философская интерпретация Спинозы русским философом. В действительности, тут важно даже не столько то, в какой мере неверна была мысль Шестова букве древнееврейского текста, сколько самопроизвольное признание философа в том, что его мысль словно бы нуждалась в некоторой доле незнания: в свете этого случайного, казалось бы, признания наглядно обнаруживается, что философу пришлось чуть не сознательно закрыть глаза на буквальное толкование текста, как если бы эта слепота ¹⁴
Там же.
220 Сергей Фокин
5_2011.indb 220
16.04.12 15:50
и это неведение и составляли то изначальное условие мышления, которое требовалось Шестову для того, чтобы его философское слово о Спинозе возымело вес и силу. Разумеется, можно было бы без всякого труда связать характер этого эпизода с тем героическим и борцовским пониманием философии, которое Шестов многократно излагал на страницах своих трудов, но в разрезе заявленной темы важнее будет подчеркнуть, что этот жест русского философа, закрывающего глаза на проблему перевода, можно и должно интерпретировать не как прихоть, или произвол, отдельно взятого мыслителя, но как выражение определенной тенденции в русской культуре, литературе и философии. Словом, там где «немец» (то есть немой, не имеющий слова, если следовать высокомерному именованию иностранцев в русской речи) испытывает потребность в сознании онтологического многосмыслия, достигаемом через сознание Различия в различных языках, русский мыслитель, согласно собственному выражению Шестова, полагает более плодотворным удовлетвориться единственным смыслом, вольно и невольно превращая его в единственно возможный. Там, где Бубер, перебирая истолкования заветного слова в Вульгате и в переводе Лютера, сталкивает их с буквальным значением, на которое отваживается в своем переводе, Шестов обнаруживает склонность или даже волю к своего рода абсолютному монологизму и монолингвизму, каковые и видятся мне родовыми чертами русской философии, следы которых словно бы сами по себе проступают в отдельных эпизодах и сценах из истории русской мысли. Повторяю, по-человечески вполне понятно, что Шестову очень хотелось, чтобы его труды выходили по-немецки и по-французски, тем не менее в самом жесте самоудовлетворения единственным смыслом, на основе которого выстраивается философическая концепция, не лишенная литературного изящества и мыслительной убедительности, равно как в жесте позднейшего устранения этой моносемантической опоры, следует видеть не столько проявление субъективной воли отдельно взятого мыслителя, сколько некую установку самого образа (склада) философского мышления, всегда готового начать, но не с того начала, где в начале было слово, а с белого листа. Строго говоря, это зияние, пробел в тексте Шестова заключает в себе исключение проблемы перевода из поля философии, в чем сказывается нечто большее, чем произвол или злая воля русского философа. Сцена вторая: Бахтин и Любимов
Во второй сцене, которую русская философия устраивает переводу, основным действующим лицом выступает М.М. Бахтин; вторым персонажем, который в ней задействован, является известный советский переводчик Н.М. Любимов, прославившийся своими гладкими переложениями из Боккаччо, Мольера, Пруста, Рабле, Сервантеса. Сцена разыгрывается как в истории русской философии, так и в истории одного из ключевых ее текстов: речь идет о книге Бахтина Творчество Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 221
221
16.04.12 15:50
Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса (). Строго говоря, речь идет о двух оценках Бахтиным русского перевода Рабле, осуществленного Н.М. Любимовым. Напомню, что первая глава книги Бахтина завершается настоящим панегириком Н. М. Любимову, незадолго до этого опубликовавшему свой перевод бессмертной книги Рабле: И вот благодаря изумительному, почти предельно адекватному переводу Н.М. Любимова Рабле заговорил по-русски, заговорил со всей своей неповторимой раблезианской фамильярностью и непринужденностью, со всею неисчерпаемостью и глубиной своей смеховой образности ¹⁵.
Впоследствии эта похвала из уст Бахтина стала много значить для известного советского литератора, который не упускал случая вспомнить об этой оценке, распространяя ее на свое переводческое искусство и, в частности, оправдывая этим отзывом свое более чем вольное переложение «Беглянки» М. Пруста. Лишь в году, после публикации И.Л. Поповой первого полутома четвертого тома собрания сочинений М.М. Бахтина, стало понятно, что оценка перевода Н.М. Любимова была не более чем позднейшей вставкой, включенной мыслителем в книгу как знак благодарности за то активное участие, которое Н.М. Любимов, в числе прочих деятелей советской культуры, принял в судьбе его работы в начале -х годов, о чем ранее можно было лишь догадываться, судя по воспоминаниям редактора книги Бахтина ¹⁶. Публикация архивного варианта книги «Франсуа Рабле в истории реализма» подтвердила и до того ощущавшуюся неуместность, если не вымученность этого хвалебного пассажа. В самом деле, буквально через тридцать страниц после открытого панегирика советскому переводчику Рабле Бахтин разражается настоящей диатрибой против него; правда, на сей раз оценка оказывается скрытой, негласной, запрятанной в подстрочное примечание: «В русском переводе Н.М. Любимова это передано так: ”Все они вертишейки, подслушайки, подглядуны, блядуны, бесопослушники, сиречь наушники, вот она их ученость”». Хочется думать, что это очень важное примечание; представляется, что это чисто карнавальный жест Бахтина: если в тексте книги исследователь поэтики Рабле почти везде работает с оригиналом, что представляет собой чисто филологический жест, то в примечании дает русский перевод Любимова, из которого любому филологу-романисту ясно, что перевод не просто неадекватный, но как-то беспомощно неверный, чуждый не только букве, но и духу Рабле, а главное ритму, то есть дыханию Рабле. ¹⁵ ¹⁶
Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. Дюссельдорф: Антиквариат, . С. . Лейбович С.Л. Тридцать лет спустя. Редактор «Рабле» С.Л. Лейбович вспоминает о подготовке книги к изданию z Диалог. Карнавал. Хронотоп. . № (). . С. .
222 Сергей Фокин
5_2011.indb 222
16.04.12 15:50
Вместе с тем, очевидная амбивалентность самой «идеи перевода», как она выражается в этой книге, с одной стороны, в потребности работать с французским оригиналом, а с другой стороны, в крайней нетребовательности к уровню верности перевода Любимова языку Рабле, заставляет задаться более общим вопросом о месте, точнее говоря, неуместности перевода в философии языка Бахтина и Волошинова. Если исходить из того, что проблема перевода является краеугольным камнем любой филологической теории, нацеленной на то, чтобы изучать «чужое слово» в стихии своего языка, который постулируется либо как «родной» (идиома русского языка), либо как «материнский» (идиома, характерная для трех «великих» языков Европы — английского, немецкого и французского), то нельзя не удивиться тому, что Бахтин по существу обходит ее стороной, в частности, в своих размышлениях о методологии гуманитарных наук. Для позднего Бахтина не существует проблемы перевода, точнее говоря, он снимает ее одним методологическим постулатом, который, при всей серьезности автора работы Проблема текста в филологии, лингвистики и других гуманитарных науках столь беспомощно повисает в воздухе, что вызывает в мысли образ не ответственного философско-филологического хода, а отчаянного карнавального кульбита, в котором утверждается не метод гуманитарных наук, а стихия философского поступка. Приведем это место: Всякая система знаков (то есть всякий язык), на какой узкий коллектив ни опиралась бы ее условность, принципиально всегда может быть расшифрована, то есть переведена на другие знаковые системы (другие языки); следовательно, есть общая логика знаковых систем, потенциальный единый язык языков (который, конечно, никогда не может стать конкретным единичным языком, одним из языков). Но текст (в отличие от языка как системы средств) никогда не может быть переведен до конца, ибо нет потенциального единого текста текстов ¹⁷.
Мысль Бахтина необыкновенно противоречива. Положение об абсолютной переводимости всякого языка на другие языки основывается на редукции языка к знаковой системе, что идет вразрез не только с современными философиями языка и поэтики перевода (А. Берман, Ж. Деррида, А. Мешонник, П. Рикёр, Д. Стейнер), но и с той социологической концепцией речевой деятельности, что была представлена в ранней работе круга Бахтина Марксизм и философия языка, где резко критиковалась соссюровская оппозиция языка и речи. Строго говоря, не что иное, как допущение об абсолютной переводимости всякого языка на все другие языки переводит мысль Бахтина из плана филологии в план философии, каковая, по собственному позднейшему признанию ¹⁷
Бахтин М.М. Проблема текста в филологии, лингвистики и других гуманитарных науках. URL: http:zwww.infoliolib.info/philol/bahtin/probltext.html.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 223
223
16.04.12 15:50
мыслителя, нуждается даже не в языке (естественном, родном, материнском), а в особого рода метаязыке, более того, она, философия, таковым «метаязыком» и является. Чем объясняется такая глухота позднего Бахтина к проблеме перевода? Как соотносится она с его теорией диалогизма и общей лингвистической ситуацией в Советской России – -х годов, когда складывались основные идеи мыслителя? Каким образом симптом бессознательности в отношении проблемы перевода может быть характеристикой стилей национального образа мысли? Заметим сразу, что именно в разделе Проблема чужого, иноязычного слова прорывается как нельзя более определенно антилингвистический и антифилологический пафос авторов «Марксизма и философии языка» и сказывается вместе с тем глухое стремление поставить «свое» выше «чужого»: «Родное слово — “свой брат”, оно ощущает как своя привычная одежда или, еще лучше, как та привычная атмосфера, в которой мы живем и дышим» ¹⁸. При этом прямо говорится, что «чужое слово» порабощает народное сознание, срастается в нем с идеей власти, идеей силы, святости, истины. В этой связи необходимо заметить, что если карнавализация, смеховое развенчание какого-либо устоявшегося дискурса и входила в задачи авторов, то лингвистика и филология пострадали в этой книге куда больше марксизма или марризма: Нужно со всей настойчивостью подчеркнуть, что эта филологическая установка в значительной степени определила все лингвистическое мышление европейского мира. Над трупами письменных языков сложилось и созрело это мышление; в процессе оживления этих трупов были выработаны почти все основные категории, основные подходы и навыки этого мышления¹⁹.
В свете этого постулата становится очевидно, что задача философа, как она рисуется авторами, заключается в освобождении из-под гнета омертвелого лингвистического мышления. Задача философа в этом отношении связана с переходом в пространство опыта, испытания себя в стихии свободы, в том числе от власти слова: как бы ни оценивать лингвистическое содержание этой книги, невозможно отрицать, что ее философский пафос был устремлен к утверждению свободы. Тем не менее из этого следовало, что одна из задач современной философии языка заключалась в освобождении от ига «чужого слова», тормозящего творящее начало родного языка. Это положение мысли «Марксизма и философии языка» вполне отвечало характерной черте русской мысли, которую Ф.М. Достоевский в знаменитой речи о Пушкине определял как всевосприимчивость, но которая в отношении собственно «чужого слова» выражала тенденцию к экспроприации чуждости как таковой, безоглядному превращению чужого в свое. ¹⁸ ¹⁹
Он же. Тетралогия. М.: Лабиринт, . С. . Там же. С. .
224 Сергей Фокин
5_2011.indb 224
16.04.12 15:50
При этом, хотели того авторы «Марксизма и философии языка» или нет, подобная философия языка так или иначе перекликалась с установками на нормализацию современного русского языка, каковые, ответствуя на языковую вольницу первых лет Русской революции, уже формировались в языковой политике пореволюционной России и были направлены, в сущности, на заточение языка в пространстве «своего», «собственного» или «экспроприированного», на закрепощение языкового сознания в состоянии «родного языка», надежно огражденного от губительных или унизительных инородных, иностранных или просто странных влияний. В самой вульгарной форме эта тенденция сказывалась в том, что «страна философов» заговорила на чудовищном языке управдомов, в котором, по точному определению М. Мамардашвили, «уже все есть» и ничего другого не требуется: «Сознание такого рода очень напоминает комнату, в которой вместо окон сплошные зеркала, и вы видите не внешний мир, а собственное изображение» ²⁰. В ответственных формулах университетского языкознания трансцендентная роль великого русского языка утверждалась, например, Л.В. Щербой в хитроумной диалектике эпитетов «родной» и «наш»: Слово родной — волшебное слово, оно затрагивает сокровеннейшие стороны нашего существа, оно согревает своим интимным теплом все то, к чему прикладывается: родная страна, родной дом, родная мать, родной язык. Понятие это в основе всей нашей национальной политики… И тем не менее я сознательно не употребил этого слова, заменив его лишенным всякой эмоциональной окраски словечком наш — «наш литературный язык» — и сделал это потому, что для многих из нас русский литературный язык, быть может, и не родной язык, но язык, на котором мы привыкли думать, воспринимать чужие мысли и чувства и выражать свои, язык, общий у нас со всем коллективом граждан нашего братского Союза. Поэтому он наш, а это больше чем родной ²¹.
В еще более изощренных формах это зеркальное воспроизведение современного состояния русского языка стало проявляться в практике и опытах «теоретического» обоснования более чем вольных переводов зарубежной классической и новейшей художественной литературы, резко противоречивших той традиции «филологического перевода», которая только начала складываться в русской культуре эпохи символизма (В. Брюсов, В. Иванов, Г. Шпет). Эту ситуацию тогдашней политики литературного перевода в общем верно описывает Г. Тиханов в своем биографическом этюде о Г. Шпете: «В России задача создания литературного канона была нацелена на то, чтобы скрыть глубокую дифференциацию разных этноисторических ²⁰ Мамардашвили М. Как я понимаю философию. М.: Прогресс-Культура, . С. . ²¹ Щерба Л.В. Избранные работы по русскому языку. М.: Аспект Пресс, . С. –. Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 225
225
16.04.12 15:50
проекций внутри многонационального государства, а также несхожесть культурных ориентиров у различных социальных слоев. […] Таким образом, не вызывает удивления, что практика литературных переводов в -е годы была отмечена существенным расхождением принципов точности (верности оригиналу) и пользы (для целевой аудитории). Первый принцип был заклеймен как “буквализм” и должен был уступить место культуре перевода, основанной на заниженных художественных ожиданиях и завышенной политической прибыли» ²². «Культура перевода», точнее, целенаправленное культивирование и пропагандирование переложения, ориентированного на заниженные эстетические ожидания, на нетребовательного читателя, с радостью узнающего во всем «чужом» свое, родное, близкое, вполне соответствовали философии языка, призывающей освободить мышление от засилья «лингвистики», «филологии», «чужого слова». В более общем плане философии перевода это означало забвение «другого» или, по меньшей мере, отказ от этого напряженного испытания «своего» через лобовое («буквальное») столкновение с «иностранным языком», со всем «странным» как таковым; означало уход от остранения родного языка через буквальный, дословный перевод. Переводя эту ситуацию в иной понятийный регистр, можно сказать, что уход от филологического перевода, нацеленного, прежде всего, на любовь, верность, почтение к «чужому слову», переход к переводу, озабоченному, главным образом, тем, чтобы его поняли нетребовательные читатели, которым искони своя рубашка ближе к телу, означал выбор в пользу зеркального повторения Тождества в ущерб культуре Различия. Наверное, может показаться, что Бахтин призывается здесь ответить на вопрос, который перед ним не вставал, что мы пытаем, морочим философа собственными проблемами. Действительно, ни в «Проблемах творчества Достоевского», ни, как можно было убедиться, в «Марксизме и философии языка» проблема перевода не возникала со всей очевидностью на горизонте творческой мысли ученого. На первый взгляд, в этом нет ничего странного; в этих книгах Бахтин работал в основном с русским языковым материалом, не позволявшим рефлексировать на предмет перевода: здесь все свое, родное, близкое; здесь мысль у себя дома, не морочит себя саморефлексией, не спотыкается на каждом слове, здесь она свободно выговаривает свои слова, все время устремляясь к пространству еще не сказанного. Тем не менее, пытаясь понять другого, то есть развить слова другого изнутри себя, невозможно как уверяет нас Ж. Деррида, размышляющий о «Задаче переводчика» В. Беньямина, обойти молчанием, вопрос о языке, на котором ставится вопрос о языке: в «Марксизме и философии языка» вопрос о языке ставится на языке, который призывает выбросить «филологическую свирель», годную только ²²
Тиханов Г. Многообразие поневоле, или Несхожие жизни Гюстава Шпета z НЛО. . № . URL: http:zmagazines.russ.ru/nlo///ti.html.
226 Сергей Фокин
5_2011.indb 226
16.04.12 15:50
на то, чтобы «пробуждать мертвых», и обратить мысль на овладение живой речью в ее непрерывном становлении. Наверное, нет нужды повторять, что это слово философа, а не филолога, мыслителя, а не лингвиста. Но всякий лингвист, всякий филолог, всякий мыслитель, озабоченный сознанием формы мысли, то есть языка, на котором она высказывается, просто-напросто вынужден, сталкиваясь с подобным призывом, задаться вопросом, что в таком слове приходится на пафос, а что — на логос²³. Завершая рассмотрение второй сцены, которую русская мысль устраивает переводу, заметим, что, несмотря на всю силу устремленности Бахтина и Волошинова к новизне, они в самом своем жесте отрицания ценности «чужого слова» воспроизводили один из самых устойчивых рефлексов русской культуры, старательно избегающей лобового столкновения с чужой культурой в опыте испытания себя таким гостеприимством, в котором свое — «родное», «русское», «домашнее» — отходило бы на задний план, уступая место «чужому», «странному» и «иностранному». Образно говоря, те требования, которые современная философия перевода предъявляет к русскому мыслителю, обязывает его стать «немцем», то есть «немым» в своем языке, обратив его органом не усвоения, не присвоения, не экспроприации другого, а вос-приятия иного с признанием его неискоренимой чуждости. Строго говоря, проблема русской мысли именно в непризнании, в отсутствии мотива признания среди движущих сил мышления. Сцена третья: Подорога и Фрейд, или Что такое мимесис, если не перевод?
О том, насколько далеко может быть современная русская мысль от сознания такого рода задачи, свидетельствует одна из самых монументальных книг русской философии последнего десятилетия: речь идет о Мимесисе () В. Подороги. В книге есть несколько пассажей, в которых русский мыслитель лоб в лоб сталкивается с проблемой перевода, но делает вид, что не видит этой проблемы, что это не его проблема, что перевод — не задача философа, который озадачен исключительно истиной. Один из самых характерных из этих пассажей то место, где Подорога перелагает фрейдовское понятие Das Unheimliche в случайное понятие русского языка, точнее, художественного словника Гоголя, не давая себя труда осознать, что покушается на «материнское лоно» немецкости, что касается в сущности непереводимого, то есть такой сокровенности родного, которое не поддается отчуждению в произвольные формы чужой речи: «Вероятно, если мы откажемся от однозначной интерпретации фрейдовского термина Unheimlich как жуткого и примем другие конно²³
Подробнее критику позицию Бахтина в отношении перевода см.: Фокин С.Л. М.М. Бахтин и перевод как проблема русской мысли z Вестник Ленинградского университета им. А.С. Пушкина. № . Т. . Философия. . С. –.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 227
227
16.04.12 15:50
тации, то одним из его эквивалентов и будет чудное» ²⁴. В этой фразе все неверно, как по духу, так и по букве: понятие жуткого не может стать основой для однозначной интерпретации (в переводе А. Гараджи — зловещее ²⁵, что также далеко как от буквы, так и от формы оригинала, но это другой вопрос), равно как не может одна из возможных коннотаций стать источником одного из эквивалентов перевода; и уж в самую последнюю очередь слово «чудное» придет на ум для попытки передать Unheimlich. Если внимательнее вглядеться в жест философа, пытающегося через немецкое понятие Unheimlich рассмотреть, какими нитями сшита проза Гоголя, то за наивным филологизмом обнаруживается все тот же двойственный, раздерганный жест русского мыслителя: с одной стороны, он «осваивает», ничтоже сумняшеся, абсолютно, неискоренимо «чужое»; с другой — более чем осторожно обходит молчанием все те бездны смысла, которые таит в себе немецкое слово, они ему не подходят, не вписываются в уже готовую интерпретацию. То есть, вместо того чтобы в жесте внимательного перевода попытаться обогатить и русский, и немецкий, он обкрадывает оба языка, прежде всего, потому что до языка ему нет никакого дела, его задача в том, чтобы мыслить. Откуда главный вопрос к нашему философу: на каком же языке мыслит В. Подорога? Если этот вопрос обратить, например, к тому же Фрейду, то ответ напрашивается сам собой: Фрейд мыслит на немецком языке и испытывает от этого невероятную гордость, буквально любуясь всеми оттенками смысла, которые предоставляет ему избранное для анализа понятие. Более того, в самом упражнении своей мысли он испытывает потребность сравнить силу немецкого, явленную в понятии Unheimlich, с другими языковыми стихиями. Строго говоря, если Подорога удовлетворяется первым подвернувшимся ему словечком и выстраивает на основе этого лжетолкования самодовлеющую интерпретацию ряда мотивов в прозе Гоголя, то Фрейд выстраивает настоящую метафизику непереводимости, показывая в первой части своего этюда, что «Unheimliche» не имеет буквальных соответствий ни в латыни, ни в древнегреческом, ни в английском, ни во французском, ни в испанском, ни в итальянском, ни в португальском, ни в арабском, ни в древнееврейском. Там где Фрейд, удостоверившись со словарем в руках, что «Das Unheimliche» это внутреннее дело немецкого языка, испытывает потребность проверить себя в знании самого немецкого и выписывает целиком словарные статьи из ряда немецких толковых словарей XIX века ²⁶, Подорога глухо упоминает о существовании французского перевода, не удосужив²⁴ ²⁵ ²⁶
Подорога В.А. Мимесис. Материалы по аналитической антропологии литературы. М.: Культурная революция, . С. . Фрейд З. Зловещее / Пер. А.В. Гараджи. URL: http:zwww.psyinst.ru/library.php/ ?part=article&id=. Ср. в оригинале: Freud S. Das Unheimliche Gesammelte Werke. Fr.a. M.: Fischer, . Bd. . S. –.
228 Сергей Фокин
5_2011.indb 228
16.04.12 15:50
шись, правда, сказать, что французские переводчики Фрейда сразу расписались в своей беспомощности перед этим словом, что французский язык так же пасует перед «Das Unheimliche», как и русский. Так вот, вместо всей этой филологии, вместо этого необыкновенно трепетного чувства в отношении немецкого языка, которое обнаруживает в своих размышлениях о Das Unheimliche Фрейд, русский мыслитель предпочитает слышать только самого себя, иначе говоря, оставаться глухим к другому. Разумеется, трудно было бы свести проблематику книги В.А. Подороги к проблеме перевода; тем не менее аналитическая антропология русской литературы в лицах и фигурах — Гоголя и Достоевского — настолько глубоко погружена в самые существенные проблемы философии перевода, что при чтении временами создается такое впечатление, будто автор «Мимесиса» намеренно избегает даже тени рефлексии в отношении проблем перевода, пытаясь развертывать свои размышления исключительно в области самобытия мысли. Очевидно, что следствием самозабвения мыслителя в стихии самопорождающего — не переводного и не переводящего — разума, является та парадоксальная ситуация, при которой воображаемая онтология перевода неотступно сопровождает основные дискурсивные операции, посредством которых В.А. Подорога творит свою аналитическую антропологию русской классической литературы, не замечая, что тень перевода, то есть повтора, маячит за каждым его мыслительным ходом и каждой философской находкой. В самом деле, какую бы стратегию мыслительных построений ни избрал бы философ, на нее сразу же падает тень перевода, хотя сам он не замечает этой тени, словно бы хочет быть без тени: коль скоро мыслитель перелагает литературный текст Гоголя или Достоевского на философский язык аналитической антропологии, оснащенный целым рядом определенных категорий, его мысль уже, хочет он того или нет, действует в режиме перифраза; когда В.А. Подорога включает в свой аналитический инструментарий понятие З. Фрейда Unheimlich, предлагая при этом отказаться от его интерпретации как жуткого и понимать его как чудное, его сознание, сталкиваясь в лоб с проблемой эквивалентности при существования различия, просто уходит от решения «задачи переводчика», как понимал ее В. Беньямин, предпочитая «освоить» «чужое», грубо редуцировав инстанцию «другого»; наконец, когда философ начинает интерпретировать визуальные образы, идет ли речь об описании картины А. Иванова Явление Христа народу, портретах Гоголя или картины Гольбейна мл. Toter Christus, его умозрение, осуществляя воображаемый перевод знаков одной семиотической системы в знаки другой семиотической системы, выстраивается как последовательно субъективное откровение, не запятнанное онтологической вторичностью любого перевода ²⁷. ²⁷ Подробнее критику концепции В.А. Подороги см.: Фокин С.Л. Перевод как незадача русской философии: к критике концепции В.А. Подороги z Драгомощенко А.Т., Савчук В.В., Фокин С.Л. Казус философии. Прения. СПб.: Изд-во РХГА, . С. –.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 229
229
16.04.12 15:50
В.А. Подорога хочет мыслить строго по-русски, в стихии «чистого» русского языка, без критики всего того, что в современном его состоянии навеяно иными языками, «чужим словом» вообще. Как это ни парадоксально, именно в этом интеллектуальном жесте он наследует традиции «классицистской» линии русской литературы, с которой думает, что борется. Другими словами, утверждая свою мысль через линию так называемой малой русской литературы, он воспроизводит в структуре желания мыслить-без-перевода имперскую интенцию великой и могучей русской литературы, которая всегда была столь всеотзывчива, столь всевосприимчива, что ей было заведомо по плечу любое чужое слово, вмиг становившееся «своим». В этом пункте мысль В.А. Подороги замечательно соответствует известной склонности русской культуры мысли принимать «чужое» за «свое», которую Достоевский определял как всевосприимчивость, но которая в отношении собственно «чужого слова», в плане философии перевода вообще, выражала тенденцию к экспроприации чуждости как таковой, безоглядному превращению чужого в свое. Психоистория русской литературы и философия перевода в России: момент «Пушкин-Вяземский»
Напомню, что согласно Беньямину именно у Гёльдерлина стремление очужестранить немецкий язык достигло наивысшей силы, бесповоротной решимости. Однако экзистенциальные и метафизические риски переводов из греков, на которые отваживается Гёльдерлин, усугубляются тем обстоятельством, что в таком отношении к переводу, когда переводчик силится не превращать иностранный язык в родной, а, наоборот, очужестранивать родное наречие, говорит не столько прихоть одинокого ума, не столько экстравагантная причуда романтического сумасбродства, сколько сознание истории в катастрофической форме. Форме дважды катастрофической — во-первых, это осознание истории в форме катастрофы; во-вторых, это постижение современности в катастрофических формах сознания, одним из видов которого и является предельно дословный перевод, ломающий случайное, все время переходное состояние родного языка через внедрение в него форм и установлений языка чужого. Наверное, это трагическое сочленение, сопряжение перевода, истории, философии и философии истории как нельзя более емко выразил французский философ Филипп Лаку-Лабарт, который был ко всему прочему признанным филологом-германистом и переводчиком Гёльдерлина. В этюде под названием «Перевод и история» он пишет: Ставки в этой игре непомерны. На кону сама катастрофа. Гёльдерлин полагает, что переводить значит мыслить саму историю, но перевод не заново прочерчивает некую былую историю, он ее именно очерчивает, обнаруживает, дает истории ход. Перевод с ходу высвобождает, или пыта-
230 Сергей Фокин
5_2011.indb 230
16.04.12 15:50
ется высвободить, доступ и к грекам, сгинувшим в забвении самих себя…, и к Современникам, к Новым, которые только еще находятся в ожидании самих себя: на пути катастрофического свершения ²⁸.
Переводы Гёльдерлина, как и сопутствующие филологическо-философические примечания переводчика, относятся к самому рубежу веков; даже если в силу предельной экстравагантности счесть этот опыт чем-то случайным, атипическим, невозможно обойти молчанием то обстоятельство, что приблизительно через десять лет в немецкой культуре появляется сочинение, которое с полным на то основанием должно рассматривать как основополагающий текст философии перевода в Германии: я имею в виду лекцию Ф. Шлейермахера, переводчика Платона, «О различных методах перевода» (). В работе Шлейермахера немецкая философия, которая еще не мыслит себя в разрыве с немецкой филологией, более чем определенно обнаруживает рефлексивную связку национальной истории, европейской метафизики и перевода как способа их проблемного сочленения, сопряжения. Таким образом, и поэтический опыт Гёльдерлина-переводчика, и герменевтическая программа Шлейермахера свидетельствуют о своеобразной готовности Германии поставить себя под вопрос, усомниться в тождественности современной немецкости чаемым греческим истокам. Характерно, что именно в первые десятилетия XIX века, когда в переводах Гёльдерлина ставит себя под вопрос романтическая Германия, когда романтическая Франция, прошедшая после краха Наполеона через опыт чужбины, становится более эксцентричной, гораздо более внимательной к Иному, к языкам Иного и иноязычию как таковому, в России также завязываются прения о переводе в связке с вопросом о русском языке, о русскости и возможностях русской метафизики. Я лишь укажу пунктиром те два направления, которые открываются в то время перед русской мыслью и русской словесностью. Первое из них очерчивается в мысли П.А. Вяземского, в его размышлениях о задаче переводчика, о русском языке в сопоставлении с русской и европейской историей. Эти метафизические размышления о сущности и призвании перевода рассеяны крохами по письмам русского литератора; они встречаются в знаменитых «Записных книжках»; в наиболее концентрированной форме присутствуют в ряде критических этюдов; в программном виде изложены в предисловии к переводу романа Бенжамена Констана «Адольф», опубликованного Вяземским в году. В этом предисловии-манифесте Вяземский выдвигает радикально современную поэтику перевода, вполне соответствующую устремлениям Гёльдерлина или, по меньшей мере, Шлейермахера, рав²⁸
Lacoue-Labarthe Ph. Traduction et histoire z La traduction-poésie à Antoine Berman / Sous la direction de M. Broda. Paris: PUS, . P. . См. перевод этой статьи в настоящем издании: С. –.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 231
231
16.04.12 15:50
но как явственно перекликающуюся с размышлениями о необходимости поверки «своего» чуждостью, которым предавались в то же самое время Шатобриан и Жермена де Сталь: Есть два способа переводить: один независимый, другой подчиненный. Следуя первому, переводчик, напитавшись смыслом и духом подлинника, переливает их в свои формы; следуя другому, он старается сохранить и самые формы, разумеется, соображаясь со стихиями языка, который у него под рукою. Первый способ превосходнее; второй невыгоднее; из двух я избрал последний. …Отступления от выражений автора, часто от самой симметрии слов, казались мне противоестественным измѣнениемъ мысли его… К тому же, кроме желания моего познакомить русских писателей с этим романом, имел я еще мою собственную цель: изучивать, ощупывать язык наш, производить над ним попытки, если не пытки, и выведать, сколько может он приблизиться к языку иностранному, разумеется, опять, без увечья, без распятья на ложе Прокрустовом ²⁹.
Я процитировал, не без купюр, лишь ту часть предисловия Вяземского, в которой он говорит о задаче переводчика, воспринимая оную в понятиях весьма близких, как мне представляется, герменевтике Шлейермахера и переводческому начинанию Гёльдерлина. Разумеется, переводческую программу Вяземского следует рассматривать в связи с его экспериментальным переводом, а также в свете тех семантических ходов, которыми исполнено весьма многозначительное посвящение этого перевода Пушкину, требующее буквально пословного разбора, то есть истолкования в рамках, заданных литературной традицией и современной филологической ситуацией. Оставляя детальную деконструкцию этого корпуса текстов на потом, замечу, что и текст предисловия, и текст посвящения Вяземского испещрены явными и неявными пометами разнообразных ставок или даже интеллектуальных ударов, умственных уколов, которые, как и в случае истолкования лингвистического поворота Декарта, решающего писать «Рассуждение о методе» по-французски, можно было бы подразделить на биографические, литературные, политические, философские, языковые ³⁰. Важно, что Вяземский как никто из современников Пушкина сознавал историческую необходимость испытания современного русского языка через буквальный перевод с тем, чтобы поломать его все более и более утверждавшуюся имперскость, то есть даже не самодостаточность русскости в духе Шишкова, а именно ту волю к власти русского языка, в стихии которой ²⁹ ³⁰
Вяземский П.А. От переводчика z Вяземский П.А. Эстетика и литературная критика / Сост., вступ. статья и коммент. Л.В. Дерюгиной. М.: Искусство, . С. . Истолкование жеста Декарта см.: Derrida J. S’il y a lieu de traduire. La philosophie dans sa langue nationale z Derrida J. Du droit à la philosophie. Paris : Galilée, . P. –.
232 Сергей Фокин
5_2011.indb 232
16.04.12 15:50
вольные переводы того же Пушкина были не столько невинными забавами кудесника поэтического слова, сколько властными выпадами поэта-завоевателя в духе переводчиков imperii Romani, о которых так замечательно писал Ницше в «Веселой науке» (афоризм ). Здесь я ограничусь указанием на ту политическую направленность переводческой программы Вяземского, в силу которой чисто языковое, сугубо литературное, казалось бы, начинание по испытанию возможностей русского языка может быть истолковано в виде предельно радикального интеллектуального жеста, нацеленного на разрыв с некоей политикой самобытного русского слова. Строго говоря, буквализм, которому хочется следовать Вяземскому в переводе «Адольфа», выступает как знак изъявления некоей политической воли, направленной на решительное приобщение русского общежития к европейской культуре. Чтобы такое утверждение не выглядело голословным, приведу краткое извлечение из письма Вяземского А.И. Тургеневу, в котором наглядно обнаруживается, что перевод с французского воспринимался русским князем как политическое предприятие по внедрению на русскую почву европейских установлений. Добавлю, что горячий спор, который ведет здесь молодой литератор, касается сделанного Вяземским перевода французской речи Александра I на польском сейме в году (перевод был послан Вяземским Тургеневу в письме от сентября года). В числе замечаний Тургенева (в письме от – сентября года) были, например, следующие: «Что за инде и два раза? Что за свободы? Во множественном у нас и в языке ее нет. Это галлицизм». Итак, отвечая на письмо Тургенева, сетовавшего, что многие выражения переводчика царственной речи грешат против русского языка или просто отличаются страстью к языковым нововведениям, Вяземский горячо замечает: Мало ли чего у нас на русском языке нет? Не более свободы, чем свобод, а для изъяснения мыслей несамодержавных слово свободы во множественном необходимо. Свобода — отвлеченное выражение; свободы — действие, плод, последствие. Инде — слово русское и не низкое, и гораздо лучше употребить его, чем сказать: в других землях, в иных странах, и прочее ³¹.
О переводческой программе Вяземского, точнее говоря, о ее несоответствии магистральной линии русской мысли о переводе, писано много, в том числе и самыми именитыми знатоками пушкинской поры русской словесности (А. Ахматова, Л. Гинзбург, Л. И. Вольперт, Ю. М. Лотман, А.В. Федоров); рискну, тем не менее, высказать мнение, что обращавшиеся к этому загадочному тексту исследователи и писатели соотносили его не столько с теми новаторскими тенденциями в европейской философии родной и чужой речи, которые складывались тогда ³¹ Цит. по: Русские писатели о переводе / Под. ред. Ю.Д. Левина и А.В. Федорова. Ленинград: Советский писатель, . С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 233
233
16.04.12 15:50
в немецкой и французской словесности и к которым тяготела мысль русского переводчика «Адольфа», сколько с позднейшими идеями А. С. Пушкина, ниспровергавшего в своих рассуждениях о переводе опытное, экспериментаторское отношение к языку, отстаиваемое князем Вяземским. В свете идей Вяземского, равно под знаком философии перевода в Германии и Франции, становится очевидно, что мысли Пушкина о переводе были глубоко архаичны, жестко укоренены в классицистической поэтике перевода на французский манер, предполагавший переделку и перелицовку оригинала под господствующие в современной литературе вкусы и мнения об изящном. Более того, те суждения о французском языке, французской словесности и поэзии, которые высказывает в то время Пушкин, наглядно свидетельствуют о своего рода царственной воле первого поэта Империи, которым старается не только быть, но и казаться автор «Бориса Годунова». Возьмем, к примеру, то, как этот былой «Француз» судит о вреде, который может причинить русской литературе «французская культура»: «Я не люблю видеть в первобытном нашем языке европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота ему более пристали» ³². В этих словах отчетливо проговаривает себя та же самая властная воля к самоутверждению, которую Ницше замечал в переводах римской Империи. С другой стороны, как переводы, так и взгляды Пушкина на перевод поражают, если только внимательно всмотреться в них в свете современных ему метаморфоз европейской философии перевода, своей «иррефлексивностью»: для него, например, остался совершенно непостижимым опыт Шатобриана-переводчика Мильтона, хотя именно с этого перевода ведут сегодня отсчет развития новой, экспериментальной, формалистской и буква-центричной поэтики перевода в новейшей Франции, пришедшей на смену эстетике «красивых и неверных». Как известно, опус Пушкина о «О Мильтоне и переводе “Потерянного рая” Шатобрианом» остался незавершенным, однако та роль отца-основателя современного русского языка и ангела-хранителя чистоты русской речи, с которой все больше и больше сживался поздний Пушкин, облекла его отрывочные суждения незыблемостью основоположения чисто русской науки о переводе, в которой для буквализма не было ни времени, ни места ³³. В заключение представления этого спора, который остался, скорее, воображаемым, мне хотелось бы вспомнить один вопрос И.П. Смирнова из его «Психоистории русской литературы», которым он задавался в разделе о Пушкине: ³² Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. . М.: Наука, . С. . ³³ См. об этом: Топер П.М. Перевод в системе сравнительного литературоведения. М.: Наследие, . С. .
234 Сергей Фокин
5_2011.indb 234
16.04.12 15:50
Почему в России… кастрационное творчество было возведено в ранг национальной гениальности? Почему именно русские сделали кастрационнную поэзию той инстанцией, которая идентифицировала и идентифицирует их? ³⁴
Чтобы вопрос этот, равно как и мое обращение к нему, не выглядели только риторическим жестом, я позволю себе его переиначить, то есть перевести из регистра «Психоистории русской литературы» в проблематику русской философии перевода: Почему именно в России иррефлексивное отношение к иному слову было возведено в ранг фундамента национальной теории литературного перевода? Почему именно русские писатели и мыслители, в подавляющей массе, рассматривали архаичную по глубинному существу своему эстетику перевода Пушкина, узаконившую переложение духа своими словами или своими стихами, как самое последнее, самое веское слово литературной эволюции, которое позволяло им обращаться с чужим словом, со словом Иного, как со своим собственным?
О совместимости задач философа и переводчика
Приближаясь к завершению этого представления прений философии и перевода, замечу, что существует великое множество определений философии. Мне лично ближе всего то, в котором упор делается на сопротивление — философия как сопротивление ходячим мнениям, избитым или прописным истинам, так называемому здравому смыслу или общепринятым суждениям. Но еще ближе мне определение философии как сопротивления языку: и только в этом отношении можно утверждать, что философия может обойтись без языка, если будет воспринимать себя как сопротивление языку, различным языкам, различным наречиям, диалектам, идеолектам и социолектам — только в этой ситуации напряженного сопротивления языку философия получает шанс стать чемто большим, нежели то пустословие, в которое выливается Повтор без Различия. Именно в мотиве сопротивления языку философия, как это ни парадоксально, вплотную сближается с переводом. То есть первым шагом в этом опыте выведения существа философии из духа перевода будет признание того, что перевод, подобно философии, есть не что иное, как сопротивление языку. Другими словами, с моей точки зрения обнаруживается, что философия и перевод суть такие упражнения мысли, общей движущей силой которых является сопротивление языку, и речь идет не каком-то отвлеченном сопротивлении, не о прекрасно³⁴
Смирнов И.П. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М.: НЛО, . С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 235
235
16.04.12 15:50
душном героизме философической поэзии, уверяющей нас в том, что «мысль изреченная есть ложь», нет, дело идет о том, чтобы попытаться понять то, что перевод, подобно философии, есть конкретная форма сопротивления; при этом и философ, и переводчик сопротивляются двум крайне мощным силам, почти естественным стихиям, насилие и враждебность которых тем опаснее, что предстают они в виде чегото как нельзя более уютного, приветливого, родного, что и было схвачено М. Хайдеггером в знаменитом изречении «Язык есть дом бытия». С одной стороны, это сопротивление языку национальному, родному, своему, тогда как с другой — это сопротивление языку чужому, иному, иностранному. При этом не очень ясно, какой из двух типов сопротивления труднее. С одной стороны, совершенно естественным кажется жест философа, который возмущается, что русский философский язык наводняется всеми этими концептами, симулякрами и деконструкциями в то время как можно было бы, как мнится философу, обойтись понятиями, подобиями и… перестройкой. Это отторжение, повторяю, кажется совершенно естественным, непроизвольным, чем-то таким, что само собой разумеется, именно поэтому, впрочем, с ним легче бороться, достаточно будет указать на фатальные семантические расхождения между деконструкцией, как эта практика понималась Деррида, и перестройкой, как этот опыт отложился в современной русской культуре, хотя прямые словарные значения двух слов совпадают почти буквально. Гораздо большей смелости требует другое сопротивление, а именно сопротивление всему привычному, родному, своему, то есть сопротивление тому самому родному дому, родному разуму, родному языку, наконец, в котором, как уверяет нас Хайдеггер, обитает само бытие. Другими словами, в противовес философу-домоседу, что есть сил ищет бытия по родным углам и закоулкам, что отыскивает его по своим «подпольям» и «чердакам», для философии будущего необходимо помыслить новую фигуру философа — философа-переводчика, которому никогда не сидится на одном месте, который никогда не удовлетворится ни одним домом, ни одним языком, каким бы великим и могучим тот ни казался, который, отнюдь не желая быть «почтовой лошадью Просвещения» (А.С. Пушкин о переводчиках), равно как не стремясь остаться «слугой двух господ», находит, точнее говоря, отвоевывает себе место между — между двух языков, между двух культур, между двух философий. Прописная истина говорит, что на двух стульях не усидишь — опыт философа-переводчика призван опровергать прописные истины: чем не задача для философии будущего?
236 Сергей Фокин
5_2011.indb 236
16.04.12 15:50
Ϲ Ç
Перевод как опыт нечувственных уподоблений Причины неудач переводов «Задачи переводчика» Вальтера Беньямина на русский язык ¹ Язык — это не только сообщение того, что можно сообщить, но и одновременно символ того, чего сообщить нельзя. Вальтер Беньямин
. Свобода и дословность: стратегии переводов
З анимается ли Беньямин в знаменитой статье «Задача переводчика» составлением и проверкой каких-то методологических рекомендаций, пытаясь обосновать их некоей философией языка, так чтобы войти через запятую в ряд известных теоретиков перевода от Шлейермахера до Ортеги-и-Гассета? Сомневаюсь. В подтверждение позволю себе риторический вопрос: в каком смысле, в какой мере и кто следует в своей переводческой практике теориям перевода такого уровня абстракции? А если и следует, то насколько они ведут и направляют переводческую работу, а не всего лишь как-то с ней коррелируют, а то и вступают в противо-речие? Рискну высказать предположение, что ¹
Расширенный вариант доклада на международной конференции «История и философия перевода во Франции и России в XX веке» (Санкт-Петербург, – мая, Санкт-Петербургский государственный университет экономики и финансов, научный руководитель проекта С.Л. Фокин).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 237
237
16.04.12 15:50
между переводческими опытами любого философа и его теорией перевода существует разрыв, сопоставимый разве что с разрывом между переводом и поэзией, которого, кстати, Беньямин касается в своей статье. Разрыв этот не непреодолим, но и не устраним, выступая часто неосознаваемым условием любой переводческой и философской работы. В злополучной статье Беньямина интересует граница между эмпирической работой переводчика, его ремеслом и его «задачей», обреченной на «неудачу». Неслучайно, что заявленные в ней идеи принесли в переводческую среду не столько мир и согласие, сколько меч и раздор, постигшие в том числе и ряды переводчиков самого этого текста. Поль де Ман проиллюстрировал эту мысль на материале английского и французского переводов ² статьи Беньямина, мы же коротко остановимся на переводах русских. В «Задаче переводчика» Беньямин обсуждает полярные подходы к переводу: как ориентированные на точность или верность (Treue), достигаемую дословностью (Wörtlichkeit) в передаче синтаксиса и отдельных слов с одной стороны, так и более свободные (фривольные) стратегии перевода, нацеленные на донесение смысла переводимого, с другой. Вопрос в том, делает ли он однозначный выбор в пользу этих равно односторонних и рискованных стратегий перевода? Отбрасывает ли обе? Или пытается примирить их на какой-то новой основе. Именно в связи с ответом на эти вопросы расходятся по-своему удачные русские переводы Die Aufgabe des Übersetzers Ирины Алексеевой и Евгения Павлова ³. Приведу один фрагмент. Беньямин пишет: «Wenn Treue und Freiheit der Übersetzung seit jeher als widerstrebende Tendenzen betrachtet wurden, so scheint auch diese tiefere Deutung der einen beide nicht zu versöhnen, sondern im Gegenteil alles Recht der andern abzusprechen» ⁴. Алексеева переводит это место так: «Если в переводе верность и свобода испокон веку рассматривались как противостоящие друг другу тенденции, то и это наше более глубокое толкование первого качества их, пожалуй, не примиряет, а, напротив, отказывает каждому из них в праве на существование» ⁵ . То есть у Алексеевой получается, что Беньямин не примиряет, а отбрасывает обе эти позиции. ² Де Ман П. Вместо заключения: о «Задаче переводчика» Вальтера Беньямина z Вестник Московского университета. Сер. . Филология. М., . № . С. –.
³ Существуют еще как минимум два «сырых» перевода этого текста на русский: Н. Бер⁴ ⁵
ковской в сборнике «Озарение» (М., . С. –) и А. Антоновского (Философско-культурологический журнал «Z». М.: МГУ, . № ). См.: http:z www.sciacchitano.it/Pensatori%epistemici/Benjamin/Die%Aufgabe%des%%C%Cbersetzers.pdf См.: Беньямин В. Задача переводчика z Маски времени. Эссе о культуре и литературе. СПб.: Symposium, . С. .
238 Игорь Чубаров
5_2011.indb 238
16.04.12 15:50
Павлов переводит это место иначе: «Верность и свобода в переводе традиционно рассматривались как взаимно противоположные тенденции. Наша более глубокая интерпретация первой из них, на первый взгляд, также не служит примирению той и другой, а наоборот, полностью отрицает оправданность последней» ⁶. Налицо обратный смысл. Можно предположить, что все дело в дословном переводе «so scheint», но это не более чем шутка. Здесь можно видеть, как профессиональный переводчик отказывается дословно переводить в тексте то, что противоречит его полубессознательной стратегии перевода. Что-то заставляет переводчика отклонять навязываемые ему Беньямином задачи, даже ценой неточного перевода его текста. В переводе Алексеевой подобные неточности начинают множиться ⁷. * * *
Трудности перевода Беньямина, однако, обусловлены не столько свободным обращением автора с немецкой лексикой и грамматикой, сколько его эзотерической теорией языка, в которой точности и свободе, содержанию и форме, манере выражения и смыслу придается довольно необычное толкование, не сводимое к известным теориям языка, с которыми автор был хорошо знаком (здесь можно назвать Якова Беме, И. Г. Гамана, Вильгельма фон Гумбольдта, немецких романтиков, рабби Леви Ицхака и др.). Совершая выбор в пользу дословности, Беньямин тем не менее оставляет шанс и переводам, ориентированным на свободную передачу смыслового содержания. Для этого он размещает проблематику перевода на оригинальной основе — идее чистого языка (die reine Sprache), подкрепленной учениями о мессианском времени, нечувственном подобии и бессознательном мимесисе. ⁶
⁷
См.: Беньямин В. Задача переводчика z Учение о подобии. Медиаэстетические произведения М.: РГГУ, . С. . Забавно, что в оригинале говорится не о первой и последней интерпретации, а об одной (из них) и другой. Смысла это не меняет, только способ его выражения. Есть еще пара мест, когда ориентация на содержание принуждает Алексееву идти против центральной идеи Беньямина, примиряющей «дословность» и «свободу». Цитирую Беньямина: «Denn wird einer solchen nicht der Boden entzogen, wenn die Wiedergabe des Sinnes aufhört, maßgebend zu sein? Und nichts anderes ist ja — negativ gewendet — die Meinung alles Vorstehenden». Алексеева переводит так: «Ведь разве не лишается всяких оснований подобное решение в том случае, если перестает быть значимой передача смысла? Но ведь то же самое произойдет и в том случае, если — наоборот — вышеупомянутому придается большое значение» (Беньямин В. Маски времени… С. –). У Павлова обнаруживаем перевод, в большей степени следующий идее дословности: «Разве не потеряет всякое решение твердую почву, если воспроизведение смысла перестанет быть его мерилом? А ведь именно к этому сводится негативное содержание всего вышеизложенного» (Беньямин В. Учение о подобии… С. –).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 239
239
16.04.12 15:50
. Чистый язык
Уже в году Беньямин формулирует понимание чистого языка как не имеющего внешнего содержания и субъекта, а передающего, прежде всего, собственную передаваемость ⁸. Язык сообщает себя в себе самом, выступая в качестве медиума сообщения. Медиумичность, или магичность языка ⁹, означает непосредственность его сообщений. Понятие чистого языка предполагает его внеутилитарное использование, сводящееся к выражению в нем (но не посредством его) глубинного смыслового содержания, которое Беньямин называет духовным, или истинным, в отличие от предметного, или коммуникативного. Именуя вещи, человек не просто соотносит с неким предметом условный, произвольный знак, но и познает соответствующую вещь, выявляя ее сущность в имени. Беньямин обосновывает идею взаимосвязи и переводимости всех языков, ссылаясь на более фундаментальный и первичный опыт перевода с языка вещей на язык людей, который не сводится к произвольному или конвенциональному называнию-означиванию, как в «буржуазных» лингвистических теориях (Соссюр). Вещи должны каким-то образом соответствовать именованию их человеком. Но в отличие от религиозных и мистических теорий языка Беньямин не считает, что имена, даваемые человеком вещам, непосредственно выражают их сущность. Он ищет основание материальной общности вещей в их собственном языке, на котором они безмолвно сообщают человеку свою духовную сущность. Но если вещи сами по себе немы и бессловесны, как же они могут сообщать себя? Еще молодой Беньямин объяснял эту возможность своеобразной материальной магией как инерцией божественного творения-именования в мире вещей, которое, однако, не предвосхищает познающего именования человека и не превращает его в простое повторение божественного. Говорить здесь нужно именно о переводе, или переименовании. Это тонкий момент ранней языковой теории Беньямина, затрудненный теологической терминологией и изощренной интерпретацией библейских образов, к которым он активно здесь обращается. Он пишет: «Вещь сама по себе не имеет слова, она создана из слова Бога и познается в своем имени по слову человека» ¹⁰. Но тут же оговаривается, что в имени слово Бога не осталось творящим и познание через него нуждается в помощи самих вещей, то есть зависит от того, как они сами себя сообщают. Прибегая к органической метафорике, Беньямин говорит даже о зачатии в языке вещей божественного имени, плодом которого и становится имя человеческое. ⁸ См.: Беньямин В. О языке вообще и о языке человека z Учение о подобии… С. –. ⁹ Ср.: Menninghaus W. Walter Benjamins Theorie der Sprachmagie. Fr.a.M., . ¹⁰ См.: Беньямин В. О языке вообще… С. .
240 Игорь Чубаров
5_2011.indb 240
16.04.12 15:50
Таким образом, язык вещей выступает своего рода медиумом, в котором «в безмолвной магии природы излучается слово Бога». Но перевод языка вещей в язык человека согласно Беньямину был бы невозможен, «если бы они не были выпущены на свободу из одного и того же созидающего слова, ставшего в вещах сообщением материи в магической общности, а в человеке — языком познания и имени в блаженном духе» ¹¹. В именах вещей человек сообщает Богу свою собственную духовную сущность, которая и есть его язык. Кстати, никакой другой сущности у него нет — в отличие от вещей и плотности их языка, сущность человека сообщаема в его языке без остатка. Это надо понимать в том смысле, что сама сущность языкового сообщаема не в коммуникативном режиме предметных содержаний языка, а как бы самим языком в его символическом режиме. Нарочитые отсылки к богу и духу — лишь указания на этот режим невыразимого в коммуникативном языке. Но различие упомянутых режимов не является эксклюзивным. Духовное может выражать себя только в языковом, как истинное содержание (Wahrgehalt) в предметном (Sachgehalt) ¹². Однако область невыразимого, символически представленную в языке самой сущностью языкового, также нельзя игнорировать, ибо это и есть духовное. Задача теории языка, по Беньямину, состоит только в том, чтобы удерживаться от его инструментализации — парить над бездной различия духовного и языкового. Поэтому когда Беньямин указывает на трансцендентную инстанцию (или, точнее, дистанцию), она не означает у него персонифицированное божество, божий замысел или божественного происхождения человека. Речь всего лишь идет о занятии мыслью такой дистанции по отношению к миру вещей, чтобы духовное не оказалось простой их функцией, а человеческое — лишь формой органической жизни. Собственно божественное является зачастую сбивающей с толку метафорой для указания на такого рода дистанцию — «перспективу несказанного». Что касается духовного, то это единственное, с чем человек может соотнести (сообщить) себя в этой перспективе. Важно только понимать, что задаваемый таким образом план трансценденции остается у Беньямина пустым. Это пустота упомянутой дистанции, пустота без того, чего она пустота, а не банальная незаполненность. Ее существование, как и несуществование, не определяет ее сущности. Это всего лишь имя, точнее природа языкового, способная поэтому сообщать себя лишь Богу. Когда в качестве примера чистого языка Беньямин приводит библейское «В начале было Слово…», слово предстает здесь как Имя. Причем существенно не то, что это имя Бога-слова, а то, что у языка ¹¹ ¹²
Там же. С. . Ср. его: Goethes Wahlverwandtschaften z Benjamin W. Gesammelte Werke I. Fr.a.M.: Zweitausendeins, . S. f.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 241
241
16.04.12 15:50
нет никаких других начал помимо слов как имен — элементов чистого языка, осмысленных в себе самих и выражающих духовную сущность людей и вещей. Язык выступает в этом плане медиумом творения и медиумом именования. Переход между этими разными по плотности уровнями языка осуществляется как раз в переводе. Беньямин понимал его не как абстрактное уподобление оригиналу с целью достижения адекватности в передаче того же самого содержания, а как драматичный исторический процесс, в котором оригинал претерпевает в других языках ряд непрерывных метаморфоз, избегая забвения, но обретая взамен лишь «продуманные руины» ¹³. . Смысл перевода
В самом начале «Задачи…» Беньямин делает обескураживающее заявление: «Оглядка на “получателя” никогда не способствует пониманию произведения или формы искусства… Ибо ни одно стихотворение не предназначено читателю, ни одна картина зрителю, ни одна симфония слушателю» ¹⁴. Беньямин отклоняет здесь рецептивный подход к пониманию произведений искусства еще и потому, что важнейшим в них является несказанное, невыразимое в видимых формах, хотя и не отделимое от них. Речь идет о символическом в языке, ускользающем от нас, когда мы считываем сообщаемую им информацию. Он не доступен созерцанию, в том числе и интеллектуальному, а потому ему нельзя и уподобиться на уровне соответствующих форм. Но если художественные произведения не пишутся для читателя, то и переводы делаются не для представителей других языковых культур, не владеющих языком оригинала. Цель у переводов другая. Беньямин утверждает, что основная задача переводчика заключается в том, чтобы выявить элементы чистого языка в языке перевода, «докричаться до того единственного места, где эхо родного переводу языка рождает отзвук чужого» ¹⁵. Только подобное открытие и может обеспечить понимание произведения и его, не столько выживание для будущего, сколько избавление от забвения в прошлом. Понятие «чистого языка» вводилось ранним Беньямином как указание на виртуальный слой в языке, в котором сохраняется его именующая и познающая сила. Он отмечен характером редкости, что означает, что далеко не каждому слову суждено выражать истину, то есть не всякое значение уже есть некий смысл. Но значения могут, в том числе и благодаря переводам, взаимодополняться, дорастая до означаемого. Означаемое при этом понимается у Беньямина не как суще¹³ ¹⁴ ¹⁵
Ср.: Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы / Пер. с нем. С.А. Ромашко. М., . С. . Он же. О языке вообще… С. . Там же. С. .
242 Игорь Чубаров
5_2011.indb 242
16.04.12 15:50
ствующая вещь, а как глубинный смысл самой вещности. В каждом языке называемая вещь может пониматься различно, но именно способ, каким она понимается, манера выражать значение, позволяет узнать, что оказалось понято в ней, что открылось в том или ином языке в плане ее глубинного смысла. Здесь, по Беньямину, и расположен исток родственности, конвергенции и, соответственно, переводимости языков ¹⁶. В другой плоскости, на уровне сообщения содержания, эмпирические языки, скорее, чужды друг другу. Поэтому, например, французское pain неверно переводить как Brot, хотя оба эти слова вроде бы предполагают банальную буханку хлеба. Неверно потому, что не существует языка (кроме языка Бога, который нам неизвестен), на котором можно было бы уловить различие способов выражения этого банального значения на национальных языках и оценить их дистанцию по отношению к подлинному смыслу означаемого ¹⁷. Перевод может лишь указать на этот сокровенный уровень языка, выйти на новую ступень понимания скрытого в языке оригинала смысла, но не исчерпать его, выясняя лишь, насколько слово оригинала удалено от откровения. Ибо неисчерпаемость смысла в конечном счете обусловлена его отсутствием, вернее постепенным угасанием в перспективе неизбежного конца всего живого. Иначе говоря, перевод как выразительная форма обусловлен таким виртуальным качеством оригинала, как переводимость. Но что переводится в переводе, понимаемом как такая продуктивная, а не рецептивная форма? Медиальный подход к языку предполагает неожиданный ответ — сама его переводимость. Парадоксальным образом ее-то, по Беньямину, и невозможно перевести, точнее она в переводе не нуждается ¹⁸. * * *
Согласно верному замечанию Поля де Мана ¹⁹ здесь пролегает граница здравого смысла, не позволяющая понимать Беньямина тем, кто ждет от него только подтверждения прописных истин. Под здра¹⁶ Ср.: «А то теснейшее соотношение языков, которое мы подразумеваем, есть между
¹⁷ ¹⁸
¹⁹
тем отношение особого рода схождения. Оно состоит в том, что языки не чужды друг другу; они априори, вне зависимости от исторического контекста родственны в том, что они хотят выразить» (Там же. С. ). Ср.: Беньямин В. Задача переводчика z Учение о подобии… С. –. Кстати, смысл хлеба открывается в тексте Откровения в символе плоти Христа, отсылающем, в свою очередь, к насилию, жертвенным практикам и обещанию избавления. Ср.: «Более точно это существенное ядро можно определить как нечто, само по себе непереводимое. И даже если при передаче содержания выделить из ядра все возможное, а затем перевести, то и тогда предмет устремлений настоящего переводчика останется нетронутым» (Там же. С. ). Де Ман П. Указ. соч. С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 243
243
16.04.12 15:50
вым смыслом я имею в виду то, с чего мы все вынуждены начинать, — с компетенций, привычек мышления, клише и самой онто-теологической языковой матрицы. Мы говорим, что тем самым преследуем цели взаимопонимания. Но Беньямин изначально отводит этот очевидный аргумент, и именно поэтому перестает быть понятен. Начинаются разговоры о его темноте — еще один «темный философ». А может ли философ не быть темным? Если здравый смысл считать светом, то нет. Что же — солнце светит, мир существует. Остается только поклоняться его бесконечным тождествам и множить двойников. Но речь идет о тьме самой мысли, в отличие от ее отсутствия или беспрепятственного перетекания общих мест из головы в голову, из оригинала в перевод, и обратно. Я намекаю на то, что переводить Беньямина на немецкий столь же непросто, как и на русский. То есть проблема понимания Беньямина существует уже на языке самого оригинала. Насколько она решаема и как связана с конкретной переводческой практикой? Текст Беньямина в этом смысле вообще нуждается не в переводе на английский, французский или русский языки, а в проявлении в них чистого языка.Там, где мы вроде бы начинаем понимать Беньямина, — нас все равно ждет ловушка, расставленная самим нашим языком. Беньямин пытался из нее выбраться, задействуя неожиданные метафоры и рискованные сопоставления, перенося языковые проблемы на другие сцены — искусства, истории, политики — и порой действительно заводя нас в темноту. Но только для того, чтобы хотя бы ненадолго приостановить автоматическое понимание и болтовню. . Мессианское усилие и исчезающая аура оригинала
«Божественный язык», «скорбящая природа», «мессианское завершение истории» — подобные фигуры речи не вызывают доверия у современного секулярного сознания. Но, как мы уже неоднократно намекали, Беньямин не был теологом, оккультистом и верующим. Если хотите, он мистик в условиях божественного несуществования, визионер изнанки ничто и медиум призраков угнетенных классов, т. е.… левый непартийный философ. Это, в частности, означает, что интересовавшие его лингвистические проблемы, в том числе и проблему перевода, он рассматривал в горизонте достаточно драматического понимания истории, в противоположность тому оптимистическому взгляду на язык, который характерен для буржуазных теорий коммуникации и медиа. Так, задачу перевода Беньямин ставил из перспективы угасания, постепенной утраты языком оригинала смысловых функций и, соответственно, мессианского завершения его истории ²⁰. Этим он, с одной стороны, говорил о бесспорном устаревании отдельных про²⁰
Ср.: Беньямин В. Задача переводчика z Учение о подобии... С. .
244 Игорь Чубаров
5_2011.indb 244
16.04.12 15:50
изведений, целых жанров и медиа в истории, а с другой — о необходимости спасения сокрытой в них философской истины, за которое ответствен критик, переводчик и революционный мыслитель. Между тем связь этой проблематики с пониманием Беньямином социальной истории — не просто аналогия. В своем позднем эссе «О понятии истории» он писал: «Революционный мыслитель получает подтверждение своеобразного революционного шанса исходя из данной политической ситуации. Но не в меньшей степени подтверждением служит ключевой акт насилия мгновения над определенным, до того запертым покоем прошлого. Проникновение в этот покой строго совпадает с политической акцией, и именно этим проникновением акция, какой бы разрушительной она ни была, дает знать о себе как о мессианской» ²¹. Спасение здесь затребовано прошлым, а не настоящим, и не для (хотя и в) истории, а скорее, против нее. Ибо, по словам Беньямина, мессианское усилие истории противонаправлено. Он не оспаривает при этом «слишком человеческого» стремления человека к счастью, считая его диалектически способствующим наступлению мессианского царства: «Ибо в счастье все земное чает свою гибель, лишь в счастье предначертано ему эту гибель обрести» ²². Собственно спасение, о котором всю дорогу твердил Беньямин, направлено не на преодоление смерти, а на избавление от страдания живого в природе и истории. А его проект критики — в равной мере произведений искусства, деятелей культуры, институтов государства и права — заострен на развенчание попыток это страдание эстетизировать, оправдать и легитимировать ²³. * * *
Перевод в определенном смысле тоже представляет собой спасающее насилие. В виду естественного устаревания предметного содержания оригинала задача переводчика состоит не столько в пролонгации жизни умирающих смыслов, сколько в насильственной мортификации произведения с целью очищения его медиальной поверхности до способности отражать стоящие за ним идеи и истины. Так как идеи в оригинале отягощены чуждым им предметным смыслом, первой заботой переводчика является снятие «на своем языке чар чужого с чистого языка». Переводчик должен двигаться по линиям угасания смысла оригинала, принимая в свой язык лишь те, почти невыразимые, фрагменты оригинала, которые связывают его с чистым языком, ²¹ ²² ²³
Там же. С. . Там же. С. . См. наше послесловие «Путем Буцефала» (в соавт. с И. Болдыревым) к книге «Учение о подобии» (С. –).
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 245
245
16.04.12 15:50
вернее находить им соответствия в собственном языке. В принципе речь идет о своего рода имманентном превращении символического плана — «символизирующее» в произведении в «символизируемое» перевода. Свобода перевода заключается, таким образом, не в передаче смысла сообщения, что противоречило бы требованию точности (верности), а в освобождении своего — преодолению «прогнивших барьеров» собственного языка для проявления в нем языка чистого ²⁴. Беньямин заходил так далеко, что говорил даже о вос-произведении в языке перевода невыразимого смысла оригинала в его невыразимости, правда, с изменением отношения смысла к слову окончательного текста, которое становится в нем почти неуловимым и ускользающим ²⁵. Идея мимолетного касания переводом исчезающего смысла языка оригинала сопоставима с другой известной беньяминовской темой — аурой («уникальное ощущение дали, как бы близок при этом предмет ни был») художественного произведения как признака ее подлинности и единственности, утраченной и вновь обретаемой в условиях технической репродукции изображений. Здесь характерно, что так же, как и красота в эстетической видимости символа ²⁶, аура проявляет себя в момент собственного исчезновения, причем в свете воспроизводимости ²⁷. В ряде произведений Беньямин связывал этот премортальный эффект с образами падающей звезды, молнии, вспышки или пламени. В мгновение вспышки слово предстает не отягощенным профанными значениями, смыслом злобы дня и потребности, приобретая духовную чистоту и статус идеи ²⁸. Аналогии с переводом напрашиваются здесь сами собой. Вопрос об отношениях перевода и оригинала Беньямин связывает с качеством последнего. Как мы уже писали, возможность перевода обусловлена его особыми свойствами, а именно наличием в его языке своего рода прообраза языка иностранного. Дословному переводу поддаются только те тексты, в которых точность и свобода достига²⁴ ²⁵
²⁶
²⁷ ²⁸
См.: Беньямин В. Задача переводчика z Учение о подобии… С. –. Ср.: «В этом чистом языке, который больше ничего не означает и не выражает, но является тем не имеющим выражения созидательным словом, что служит означаемым всех языков, — в этом языке всякое сообщение, всякий смысл, всякая интенция в конечном итоге наталкиваются на пласт, в котором им суждено угаснуть» (Там же. С. ). Ср. истолкование Беньямином различия в понимании символа у ранних романтиков и Гете: Der Begriff der Kunstkritik in der deutschen Romantik z Benjamin W. Gesammelte Werke I. Fr.a.M.: Zweitausendeins, . S. ff. Русский перевод: http:z anthropology.rinet.ru/old//gete.htm См.: Kramer S. Benjamin zur Einführung. Hamburg, . S. . Важно отметить, что это свойство мгновенного возникновения и исчезновения ауры Беньямин позже будет связывать с усмотрением подобий в доисторическом опыте. См.: Беньямин В. Учение о подобии… С. .
246 Игорь Чубаров
5_2011.indb 246
16.04.12 15:50
ется без обращения к профанным значениям, а смысл перестает выступать «водоразделом потоков языка и откровения». Как писал Беньямин, «чем выше уровень произведения, тем более оно переводимо даже при самом мимолетном прикосновении к его смыслу». Поэтому священные тексты переводимы как таковые, причем «не ради самих себя, а ради языков», выступая прообразом всех других переводов ²⁹. Именно поэтому при переводе следует держаться дословности, ориентируясь на способ производства значений, и взыскуя откровения, как совпадения слова, образа и звука в собственном языке. Таким образом уточняется и одностороннее понимание дословности. Ибо было бы упрощением считать, что Беньямин полностью отказывается от формы содержания в пользу формы выражения (но только не слов оригинала, а их смысла как способа выражения значения). Как и обратное — что он догматически выбирает стратегию на подстрочный, почти буквальный перевод. Даже Гёльдерлин, переводческим стратегиям которого Беньямин симпатизировал, не только переводил слово в слово, но занимался этимологическими изысканиями, подбором и сравнением корней в древнегреческом и немецком, которые могли бы придать переводу гармоничные, а не стертые в коммуникативном режиме использования языка звучания. Хотя подобные поиски Беньямин признавал опасными (als monströse Beispiele solcher Wörtlichkeit), грозящими запереть переводчика в молчании, именно эту негативную и даже нигилистическую возможность он полагал в качестве условия адекватного перевода. Он сознавал, что «именно дословность в отношение синтаксиса [синтаксическая дословность] окончательно разрушает любое воспроизведение смысла и угрожает привести к непониманию», но тем не менее «именно она делает явным, что слово, а не предложение есть стихия переводчика». Мысль Беньямина состоит здесь в том, что именно дословная передача синтаксиса обнаруживает его абстрактность и вариативность. Поэтому предложение, согласно изящному образу Беньямина, — это стена перед языком оригинала, а дословность — аркада. Синтаксические нормы держат слова вместе, строят фразы, но предложения-стены могут быть разной формы, в том числе из-за слов-аркад, через которые перевод перекликается с оригиналом, не загораживая его. Дословность обеспечивает переводу прозрачность, позволяя свету чистого языка, «как бы усиленному его собственным медиумом, с наивозможной полнотой падать на оригинал». ³⁰ Но в переводимости оригинала, как его медиальности, открывается только возможность проявления чистого языка, но еще не его дей²⁹ ³⁰
См.: Беньямин В. Задача переводчика z Учение о подобии… С. . См. его: Die Aufgabe des Übersetzers z Benjamin W. Gesammelte Werke I. Fr.a.M.: Zweitausendeins, . S. . Ср. перевод Е. Павлова: Беньямин В. Задача переводчика z Учение о подобии… С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 247
247
16.04.12 15:50
ствительность. Поэтому Беньямин и пишет в заключение своей статьи о виртуальном переводе, содержащемся между строк великих текстов. Но ведь между строк нет ничего, кроме пустот. Беньямин и был тем странным языковедом, которого интересовала сама эта пустота. Ибо в ней и притаился пресловутый глубинный смысл. Но тогда перевод самого текста сводится лишь к составлению добросовестного подстрочника — переводческой рутине, которой особо нечего гордиться. . Нечувственное подобие и бессознательный мимесис
Мы уже писали о существенной связи теории языка и перевода раннего Беньямина с его более поздними темами о трансформации миметической способности в истории. Через идею утраченной современным человеком способности к чувственным уподоблениям Беньямин вышел к анализу реального психического опыта, способного объяснить — а лучше сказать усложнить — рядом новых формулировок и различий понятие медиальности и языковой магии своих ранних работ. Тем самым он одновременно предложил более наукообразную альтернативу традиционным метафизическим и позитивистским теориям о связи слов и вещей ³¹. Существенные импликации имеет это учение и для его философии истории. В современном мире чувственные уподобления встречаются разве что в детских играх и приватном опыте усмотрения физиогномических сходств. Астрология уже давно выродилась в непритязательные прогнозы развлекательных изданий. Беньямин не намерен воскрешать подобные реликты коллективной чувственности, не утратившие однако доверия в массовом сознании и сегодня. Он обращает внимание на другое. Астрология выступает не простым примером опыта уподоблений. Когда астролог фиксирует соответствие положения звезд и судьбы, он и не претендует на научность, ибо сам способ сочетания звезд в созвездия представляет собой альтернативу логике научного знания. Он интересуется не столько отношением между звездами, сколько их отношением к человеку, причем не как к такому же физическому объекту, а к его судьбе, всему кругу его жизни. Подобная модель познания оказывается важна не для астрономии, а для социологии и гуманитарного знания вообще. Существенным для Беньямина является сам факт опыта уподобления, который в доисторические времена носил почти всеобъемлющий характер. Причем не важно, что звезды не действовали на людей и в стародавние времена. Значение имеет лишь то, что миметическая способность и соответственные ей восприятие, сознание ³¹
Когда в своей второй диссертации он пишет, что идеи относятся к вещам, как созвездия к звездам, он движется к решению этой же проблемы. См.: Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы… С. .
248 Игорь Чубаров
5_2011.indb 248
16.04.12 15:50
и память развивались именно в рамках опыта уподоблений. Беньямин обратил внимание на исторический характер этой способности, предполагающий ее трансформацию во времени, в ходе которой она была почти полностью поглощена языком, утратив при этом свой чувственный характер, но отчасти сохранив бессознательный. С другой стороны, архаический опыт уподоблений не мог не оказать влияния на современный язык. Отвергая в этой связи конвенциональную теорию происхождения языка, Беньямин пытается найти для ономатопоэтической гипотезы новую основу и находит ее в идее нечувственного уподобления. По мысли Беньямина, в современности опыт чувственных уподоблений, телепатии и магии практически полностью унаследовал язык, переведя его в действующий архив уже нечувственных подобий. Магия языка исчезла как культовая практика, но сохранилась в самой его медиальной форме. Ведь медиальное, по сути, это и есть уподобление, соотносящее между собой ряды геторогенных явлений: «Таким образом, язык можно было бы считать наивысшим применением миметической способности: медиумом, куда без остатка влились прежние способности запоминания подобного, так что в результате язык представляет собой медиум, где предметы уже не соприкасаются друг с другом напрямую, как было прежде в сознании провидца или жреца, но где встречаются и взаимодействуют их сущности, их мимолетнейшие и тончайшие субстанции, даже ароматы» ³². Не менее существенно, что практики ясновидения и чтения судеб по звездам можно понимать теперь как прообразы современного письма, чтения и перевода, как исток искусства танца и орнамента, которые одновременно являются техниками исторической, телесной и визуальной памяти ³³. * * *
Проблематика нечувственного мимесиса придала существенные расширения и теории перевода. Здесь нашло новое обоснование радикальное утверждение Беньямина, что перевод не должен стремиться к внешнему сходству с оригиналом. Но если ранее оно обосновывалось наличием в языке оригинала особого символического слоя, доступного переводу только через остранение и отстранение сообщаемого предметного содержания, то теперь его можно было обосновать на опыте нечувственного уподобления, как общей бессознательной миметической основы языка оригинала и перевода, которая непосредственно воспроизводит в переводе значимые элементы языка оригинала. ³² ³³
См.: Беньямин В. Учение о подобии z Учение о подобии… С. –. Ср.: Там же. С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 249
249
16.04.12 15:50
На самом деле в работе о языке года Беньямин уже предвосхитил такой ход мысли, когда связывал символическое в языке с особым характером знака, в том числе письменного ³⁴. Но в «Учении о подобии» он уже прямо связывает его с почерком как телесной практикой, позволяющей обеспечить доступ языка перевода к глубинному смыслу оригинала, минуя его осознание, даже негативное. При этом новое миметическое образование непосредственно проявляется и как бы прописывается в семиотическом слое языка, выступающем его основой, уже только постфактум доходя до сознания. Узнавание сходств Беньямин связывал со вспышкой, ускользающим моментом, подобным усмотрению созвездия, когда в мгновение ока некое третье лицо (астролог) на совершенно необъяснимых основаниях схватывает соединение звезд в некую значимую для жизни людей фигуру ³⁵. Близость слов оригинала и перевода также вспыхивает лишь на мгновение их перекрестного уподобления идее — слову чистого языка. Это мгновение можно понять как эффект непроизвольной памяти, когда забытое вдруг возникает в сознании, чтобы тут же навсегда раствориться в понятии или снова исчезнуть в глубинах бессознательного. Здесь можно коротко заметить, что бессознательный характер уподоблений обусловлен травматичностью лежащего за ними исторического опыта, страхом перед насилием и смертью, а сами подобия выступают как миметическая реакция на него, ведущая к вытеснению и забвению или архивации, переводу в архив коллективной памяти в форме метонимических и метафорических образов и миметических соответствий. И в таком виде архива нечувственных подобий этот опыт переходит в современный язык, становясь достоянием поэтов ³⁶, миссионеров и переводчиков. Моя гипотеза состоит в том, что перевод с языка оригинала великого произведения существенно близок вышеупомянутому переходу, только противонаправлен ему, обнажая покровы языка и вскрывая древние механизмы уподоблений. Истинный перевод как бы чешет оригинал против шерсти ³⁷. Таким образом, перевод в понимании Беньямина стоит на стороне мессианского завершения истории оригинала, «на полпути между поэзией и [религиозным] учением» ³⁸. ³⁴
³⁵ ³⁶ ³⁷ ³⁸
Ср.: Беньямин В. О языке вообще… С. . Кстати, во время написания заметок о миметической способности Беньямин, по свидетельству Шолема, запрашивал эту работу из иерусалимского архива (Беньямин В. Учение о подобии z Учение о подобии… С. ). Ср.: Там же. С. . В поздних работах, анализируя поэтический опыт Бодлера, Пруста, Валери, Беньямин вновь обращается к проблематике уподоблений через тему correspondance. Ср.: Беньямин В. О некоторых мотивах у Бодлера z Маски времени… Так Беньямин характеризовал отношение исторического материализма к истории (Беньямин В. О понятии истории z Учение о подобии… С. ). Ср.: Там же. С. .
250 Игорь Чубаров
5_2011.indb 250
16.04.12 15:50
. Разбитая амфора и торс символа
Известно, что свои мысли о свободе и точности перевода Беньямин выражал по большей части метафорически. Природе этих «амметафор» ³⁹ мы хотим посвятить несколько слов в заключение. Вот характерное место из «Задачи переводчика»: «Подобно тому, как для сочленения черепков сосуда нужно, чтобы их последовательность была соблюдена до мельчайшей детали, притом что сами они необязательно должны быть похожи друг на друга, так и перевод, вместо того чтобы добиваться смысловой схожести с оригиналом, должен любовно и скрупулезно создавать свою форму на родном языке в соответствии со способом производства значения оригинала, дабы оба они были узнаваемы обломками некоего большего языка, точно так же, как в черепках узнаются обломки сосуда» ⁴⁰. Чистый язык проявляется в переводе, хотя и не сводится к нему. Еще в меньшей степени сводится он к языку оригинала, который неизбежно устаревает и умирает. Ваза выпадает из протянутых «идиотами» (Достоевского) рук и разбивается на тысячи осколков. Но Беньямин, в отличие от кубофутуристов, не хотел оставлять сосуд несклеенным. Ведь в авангардном жесте тоже нет никакой истины, есть только истина самого этого остраняющего жеста как перехода к чему-то новому. И смысл черепков разбитой амфоры не в том, что смысла нет, а в том, что он всегда в Другом, вспыхивая как молния на границе чужого языка, которая одновременно оказывается и границей твоего собственного слова. Поэтому их можно скрупулезно склеивать, терпеливо подбирая подходящие края черепков, но не претендуя на завершение подобной реставрации в виду изначального полагания Единого или Целого. В «“Избирательном сродстве” Гете» Беньямин писал: «В невыразимом явлена возвышающая сила истинного… Оно разрушает то, что еще выжило во всякой прекрасной видимости как наследие хаоса: фальшивую, обманную тотальность — абсолютное. Оно, прежде всего, завершает произведение, раскалывая его на куски, превращая его во фрагменты истинного мира, в торс некоего символа» ⁴¹. * * *
Беньямин не очень-то жалует фигуру переводчика в тексте «Задачи…», но тем не менее ставит его субъект (как говорил Деррида) в центр своего странного текста. Однако рассказывает он нам о нем как Кафка о великом пловце, не умевшем плавать. Его мистический ³⁹ ⁴⁰ ⁴¹
Ср.: Деррида Ж. Вокруг вавилонских башен / Пер. с фр. В. Лапицкого. СПб., . С. . См.: Беньямин В. Задача переводчика z Учение о подобии… С. –. Benjamin W. Goethes Wahlverwandtschaften… S. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 251
251
16.04.12 15:50
переводчик «на божественный» переводит неважно: Гёльдерлин, например, в сравнение с Борхардтом, или сам Беньямин, которого не лень было кому-то критиковать за переводы Бодлера и Пруста. Ситуация с переводом самой Беньяминовой Die Aufgabe… в этом смысле безнадежная. Переводчик всегда ограничен языком оригинала — что бы он ни говорил и как бы хорошо ни понимал заветы Беньямина. А вдруг они неверны? И все же кое-что понятно, а когда становится непонятно или мы не согласны, тогда вступает психоаналитик или деконструктивист со своими способами шантажировать читателя: «ты сам виноват в собственном непонимании, запираешься, что указывает только на твой невроз, на нечто вытесненное из светлой сферы сознания». В случае Беньямина не совсем так: когда мы читаем его в режиме коммуникации, передачи информации — он непонятен, заперт в себе. Но если читать его иначе — он может стать непонятен уже в нашем изложении. Поэтому есть проблема понимания Беньямина, а есть проблема языка и перевода. И это две разные проблемы.
252 Игорь Чубаров
5_2011.indb 252
16.04.12 15:50
Критика
София и Кант Круглов А.Н. Философия Канта в России в конце XVIII — первой половине XIX веков. М.: Канон+, РООИ «Реабилитация», . — с.
Е сли бы сегодня кому-нибудь пришло в голову провести рейтинговый опрос, какого философа у нас знают лучше всего, думаю, первое место было бы за Кантом. Шутка ли — единственный из великих европейских философов, кроме сомнительного Анахарсиса, связанный с Россией при жизни, а последние полвека — и в посмертном модусе. (Лично наблюдал в Калининграде, как новобрачные прибывали на могилу философа с целью букетовозложения, что особенно трогательно, учитывая специфические взгляды философа на семейную жизнь.) Само отношение к Канту в России, пройдя периоды относительной безвестности в XIX веке, любви-ненависти в начале ХХ века и третирования за «идеализм» в марксистской философии, вступило в наиболее позитивный, даже несколько мемориальный этап. Критиковать Канта стало плохим тоном; почтительное цитирование — приветствуется. Не остались без внимания и интимные стороны личности философа: «Алетейя» выпустила книжку А. Пикуровской с «демистификацией личности Канта» (до того автор успела «демистифицировать» Достоевского), «Иностранка» публикует русский перевод романа Х. де Хуана о повседневной жизни Канта, увиденной глазами его слуги Лампе… Зато более чем скудно выглядят собственно философские публикации о великом кенигсбержце. Вообще, судя по динамике выхода посвященных Канту публикаций на русском (список приведен Н.В. Мотрошиловой в первом томе двуязычного собрания сочинений), «кантоведческий» всплеск пришелся на – годы, когда число работ, долго не превышавшее – в год, взлетело до . После чего начинается спад, продолжающийся, похоже, по сей день: за год, если Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 253
253
16.04.12 15:50
верить электронному каталогу РГБ, вышло пять крупных отечественных исследований о Канте (для сравнения, в году таковых было ). На этом фоне монография Алексея Круглова — редкое и обнадеживающее исключение. Конечно, темой проникновения и рецепции философии Канта в России занимались и прежде (А. Гулыга, А. Абрамов, З. Каменский), но при всем уважении к труду ученых следует признать — по степени разработанности, фактологической полноте и широте охвата книга Круглова оставляет далеко позади все известные работы по данной теме. Библиография книги насчитывает источников, в том числе редких и архивных (и это исключая сочинения самого Канта), и цитируемых и упоминаемых исследования — в основном на русском и немецком. Вся монография написана добротно: чувствуется стремление автора не пропустить ни один сюжет, персоналию или публикацию — ничего, что так или иначе было бы связано с восприятием Канта мыслящей и читающей Россией изучаемой эпохи. Убедительно, буквально шаг за шагом прослежен каждый этап знакомства публики с философом. «Первая волна» имела место еще при жизни Канта: в Россию прибыли немецкие профессора, прежде всего Мельман и Шаден, читавшие кантовские «Критики», Рубан перевел на русский «Основоположения к метафизике нравов», восторженный отзыв Кант получил от Карамзина в его «Записках русского путешественника» — своего рода интеллектуальном бестселлере того времени. Затем, в начале XIX века, несмотря на деятельность ряда немецких профессоров, находившихся под определенным влиянием Канта, интерес к его философии заметно спадает: работы не переводятся, статьи о нем почти не печатаются, зато появляется первая поверхностно-полемическая критика. В -е интерес к Канту несколько возрастает — отчасти в результате деятельности молодых русских профессоров Куницына, Галича и Солнцева. Однако в результате «реформ» Магницкого и Рунича их деятельность была пресечена, а интеллектуальная мода на Шеллинга (как в –-е — на Гегеля) оттесняет фигуру Канта на второй план. В -е годы, отмечает Круглов, «наряду с такими мыслителями, как Андросов или Скворцов, читавшими Канта в оригинале и глубоко проникшими в суть кантовских рассуждений, имелись люди, подобные Булгарину, вовсе не знакомому с самими сочинениями философа ни на русском, ни на немецком языках, но высказывавшему в его адрес критику со слов других. И вторая группа была, судя по всему, более многочисленной» (с. ). Ну, так эта группа во все времена более многочисленна. Заслуживают интереса и выводы автора об особенностях рецепции идей Канта в академической среде. В Харьковском университете больше интересовались кантовской метафизикой и проблемой антиномий, в Казани — этикой и философией права, в Московском университете — эстетическим учением Канта. Петербургский университет отличался наиболее враждебным отношением к кантовской философии,
254 Критика
5_2011.indb 254
16.04.12 15:50
тогда как Киевский университет занимал более сдержанную и беспристрастную позицию. Внимание в книге уделено и вопросу преподавания философии Канта в русских духовных академиях — Петербургской, Московской и Киевской. В целом, книга содержит значительные сведения не только по «русской кантиане», но и по истории отечественной мысли конца XVIII — первой половины XIX веков. Несмотря на гомеопатический тираж ( экземпляров), монография, уверен, станет справочным пособием для любого исследователя русской философии. Теперь традиционный для жанра рецензии минорный аккорд: о недостатках. Было бы естественно ожидать от автора, предпринявшего столь серьезное исследование, более основательного отношения к методологии. Пусть само это слово в приличном обществе сегодня почти не произносят, а соответствующие главки диссертаций превратились в формальную отписку, но оставив неотрефлексированными методологические принципы своей работы, Круглов порой с трудом справляется с обилием исторической фактологии, за которой, как за деревьями, теряется философский лес. Прежде всего, под философией Канта в книге почему-то понимается просто все, что так или иначе было связано с именем немецкого мыслителя. Конечно, вопрос, преподавал ли Кант русским офицерам математику и фортификацию и кому именно, не лишен интереса, — но насколько это связано с проникновением кантовской философии в Россию? Стоило ли на протяжении нескольких страниц, с половодьем сносок и экскурсами в историю масонских лож, выяснять, мог ли молодой Суворов посещать эти занятия? Круглов приводит свидетельство (скорее, анекдотическое), что Суворов как-то заметил: «Кант сказал: “Каждый француз есть природный танцмейстер”» (с. ). Как говаривал гоголевский персонаж, «оно конечно, Александр Македонский герой», но серьезно рассматривать Суворова и русское офицерство того времени в контексте истории восприятия философии Канта в России можно лишь при очень приблизительном представлении о распространении философских идей. При этом автор часто проходит мимо тех каналов, по которым философия Канта действительно попадала в Россию. Прежде всего, конечно, это книги и журналы. Круглов неоднократно сетует, что Кант в тот период мало переводился на русский. Но для чего нужны были переводы, когда образованная элита свободно читала на европейских языках, включая древние? Что говорить о Канте, если Платон — наиболее читаемый, а в –-е даже настоятельно рекомендуемый к чтению в университетах и духовных академиях, — до -х почти не переводился? Так что в случае Канта следует обращать внимание не столько на переводы — точнее, их отсутствие, — сколько на то, какое место его работы занимали в круге чтения интеллектуальной элиты. Для этого требуется просмотреть сохранившиеся описи библиотек того времени, включая домашние (например, в библиотеках Пушкина и Жуковского, далеко не Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 255
255
16.04.12 15:50
философов, имелись и сочинения самого Канта, и изложения его философии — естественно, на французском и немецком). В монографии эта работа намечена лишь в самом грубом приближении. Проигнорирован, увы, и такой важный эпизод знакомства русской интеллектуальной элиты с Кантом в –-е годы, как книга Анны де Сталь «О Германии», в которой Канту была посвящена отдельная большая глава; читали эту книгу, разумеется, тоже на французском — полный русский перевод отсутствует по сей день. Второй канал проникновения — учебные институты. Институциональный подход пока не прижился в отечественной истории философии, и то, что автор рассматривает роль каждого из университетов в распространении философии Канта в России, можно было бы только приветствовать. Однако складывается впечатление, что собственно институциональный аспект (репутация университета, характер отношений между студентами и преподавателями, место философии в системе дисциплин, доступность соответствующей литературы, существование студенческих обществ и т. д.) не сильно интересует автора. Похоже, что автору просто показалось удобным именно так — по университетам — группировать персоналии, так или иначе упоминавшие Канта или испытавшие его влияние. При таком чисто формальном делении возникает неизбежная путаница. Во-первых, в число персоналий включены как профессора, так и студенты названных университетов (те, кто стали затем философами, либо заметными фигурами интеллектуальной жизни), и в случае студентов чаще всего остается неясно, было ли их знакомство с Кантом связано с посещением университетских лекций или же нет. Во-вторых, сам выбор персоналий, отнесенных Кругловым к университетам, точен далеко не всегда. Так, в разделе «Московский университет» фигурирует приснопамятный Ф. Булгарин, не бывший, как известно, ни преподавателем, ни студентом этого заведения; но не упомянуты преподававшие в университете — и прекрасно знакомые с философией Канта — А.Ф. Мерзляков, М.П. Погодин и В.С. Печерин (последнего Круглов упоминает — вскользь, в сноске, — но почему-то в разделе «Харьковский университет»). В главке, посвященной Дерптскому университету (с. –), Круглов выделяет имена И.В. Краузе, Ф.Д. Ленца и А.С. Кайсарова, но, похоже, только для того, чтобы указать на отсутствие свидетельств их увлечения философией Канта. Неужели никакого влияния Канта в Дерпте не было? Но в – годы там преподавал почему-то не названный автором В.М. Перевощиков, который был знаком с философией Канта, хотя и отзывался о ней критически. Подвизался в Дерпте профессором словесности литератор А.Ф. Воейков, — отрывок из его сатиры «Дом сумасшедших» («Кантом бредят даже дети») сам Круглов приводит в другом месте (с. ). И, думается, «бредили» студенты Кантом в Дерпте изрядно — именно к первым годам обучения здесь Н. Языкова относят-
256 Критика
5_2011.indb 256
16.04.12 15:50
ся его «Песни», герой которых «проснувшись вместе с петухом, z …в тишине читает Канта». Тогда же в одном из писем студент Языков просит родных прислать ему сочинение по экономике Л. Якоба — одного из известных последователей Канта. Не вполне удачным представляется и само группирование материала по университетам и духовным академиям. Университетское образование в тот период еще не играло в России той роли, которую приобретет во второй половине XIX века. Большинство университетов только возникло (в старейшем же, Московском, кафедра философии до года отсутствовала); значительная часть русской элиты училась — и знакомилась с философией — не в университетах, а в лицеях, корпусах и пансионах, ездила учиться в Европу или же получала домашнее образование, зачастую не уступавшее университетскому. К тому же многие профессора переходили из одного учебного заведения в другое, пользовались разной степенью влияния — как среди коллег, так и среди студентов; да и разные университеты также обладали разным весом и, соответственно, различным влиянием на рецепцию кантианства в России. Вообще, в отличие от добротно собранного материала, его группировка по главам выглядит порой случайной и непродуманной. Например, перечень кантовских рукописей, хранящихся в России, помещен не в предисловии, где ему самое место (тогда, правда, следовало бы написать хотя бы краткий обзор источников — совсем не лишний, учитывая их количество), а в середине книги, отдельной главой о двух неполных страницах. Искусственной вклейкой выглядит и глава «Докантовские интерпретации понятия трансцендентального»: непонятно, почему автор выбрал именно докантовское (!) понимание этого термина, а о послекантовском упоминает лишь вскользь. Думается, эта случайность и непродуманность в изложении материала как раз и является следствием невнятности методологии, отсутствия концептуального и контекстуального каркаса. По этой же причине автору порой просто изменяет чувство исторической корректности. Вот, словно забыв, что сам ограничил исследование первой половиной XIX века, Круглов начинает горячо полемизировать с Павлом Флоренским (с. –). Но ведь антикантианские суждения автора «Столпа и утверждения Истины» делались уже в совершенно ином историческом контексте, на пике влияния в России неокантианства (когда, как писал Андрей Белый, вся философская молодежь «кантианила»), и определялись вполне конкретными задачами борьбы с неокантианцами. Другой пример: защищая первых русских кантианцев, в том числе И.Г. Буле, от критики Шпета, Круглов утверждает, что «шеститомная история философии [Буле], написанная более чем за столетие до историко-философского очерка Шпета, превосходит опус последнего по своему уровню» (с. ). Но можно ли оценочно сравнивать два исследования, имевших различный предмет (Буле не исЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 257
257
16.04.12 15:50
следовал русскую философию) и отражавших совершенно разные этапы развития истории философии? Будем надеяться, что последует второе издание книги, где недостатки первого будут учтены; и по тематике, и по объему уже проделанной работы книга вполне этого заслуживает. Тем более что в предисловии говорится, что эта книга — часть большого проекта и автор планирует отдельное «исследование влияния Канта и его философии на русскую литературу и поэзию» (с. –). Книга вышла в издательстве «Канон+», которое, как сообщается на его сайте, «специализируется на издании научной гуманитарной литературы по философии, социологии, психологии, истории». Издательство не слишком академичное, но довольно продуктивное, напечатавшее за последние годы немало работ российских и западных философов. Что ж, в отсутствие серьезного специализированного философского издательства — и то хлеб. Евгений Абдуллаев
258 Критика
5_2011.indb 258
16.04.12 15:50
Аутоэротическая асфиксия, или «Собачий кайф» (по поводу «вампирского» номера журнала «Синий диван»)¹ — Нет, я никого не ищу; мне только странно, что на сегодняшнем бале я вижу упырей! — Упырей? — повторил Руневский, — как упырей? — Упырей, — отвечал очень хладнокровно незнакомец. — Вы их, Бог знает почему, называете вампирами, но я могу вас уверить, что им настоящее русское название: упырь, а так как они происхождения чисто славянского, хотя встречаются во всей Европе и даже в Азии, то и неосновательно придерживаться имени, исковерканного венгерскими монахами, которые вздумали было все переворачивать на латинский лад и из упыря сделали вампира. Вампир, вампир! — повторил он с презрением, — это все равно что если бы мы, русские, говорили вместо привидения — фантом или ревенант! А. К. Толстой. Упырь (1841) Что может дать, слепцы, вам этот свод пустой? Шарль Бодлер. Слепые.
. Место вампирологии в Российской академии наук
Т рудно, пожалуй, защитить диссертацию по вампирам в Институте философии, даже если обозначить область знания Vampire Studies. Мы не в Гарварде. Но если назвать это изучением «господствующих образов и мифов массмедиа», можно и проскочить — по сектору эстетики, например. Особенно если связать столь спектакулярную тему с уже легитимными направлениями современной философии — разработками альтернативных моделей рациональности, анализом нетрадиционных способов восприятия и описания чувственного мира, ¹
Синий диван. Философско-теоретический журнал / Под ред. Е. Петровской. № . М.: Три квадрата, . Тема номера: Вампиры.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 259
259
16.04.12 15:50
переосмыслением природы образов, изучением роли медиа в производстве знания и т. д. Именно такими дерзкими заявками пестрят страницы недавнего номера «Синего дивана» (далее — СД). Вампирическая проблематика действительно любопытна — для антрополога, социолога, эпистемолога, философа медиа. Инновативная, провокативная, в меру критическая. И ряду авторов номера ее действительно удалось небанально развернуть. Жаль, что преимущественно иностранцам. Общая проблема российских исследователей состоит в том, что ни одно из эксплуатируемых ими понятий: «образ», «письмо», «материя жизни», «аффект», «тело», «желание», нигде в их текстах не разъясняется и не проблематизируется. Предполагается, что это сделано уже кем-то другим — Бергсоном, Хайдеггером, Делёзом, Деррида, Подорогой… При этом говорится о чем угодно: о том же желании, коллективном бессознательном, о заражениях и пандемиях, об обмене кинообразами, «экзистенциальных» различиях между видами монстров, «эпистемологических» характеристиках призраков, вампиров и зомби, мессианстве массмедиа и прочее, но только не о том, что делает все эти разговоры возможными и осмысленными. В предисловии к номеру редактор СД предупреждает, что «речь идет не о “монстрах” самих по себе, а о том, как конструируется монструозность и чему она служит в культуре» (с. ). Хочется сразу спросить, а что это значит «самих по себе»? Разве кто-то сегодня еще относится к вампирам столь натуралистично? Или СД решил вступить в полемику с готами? А как быть с утверждением Делеза и Гваттари, что они действительно «верят в вампиров»? Какова цена, которую заплатила отечественная вампирология, чтобы лишить свой предмет «навязчивой макабричности»? Разве, несмотря на изменившиеся устройства записи, хранения и обработки дискурса, вампиры выполняют сегодня какието принципиально иные «культурные» функции по сравнению с еще недавними непросвещенными временами? Неужели подозреваемых в вампиризме и оборотничестве в XVI—XVII веках массово убивали за то, что они были кровопийцами и вервольфами «самими по себе»? Однако не обратился ли сегодня сам образ вампира, в результате многовековой истории его репрессий, сопровождаемых развитием прикладных научных, философских, медицинских и правовых знаний, во что-то героическое и желаемое? Разве изгнанные через ворота картезианской науки средневековые бестии не вернулись через виртуальные окошки СМИ, кинематографа и электронных медиа, но уже в виде имманентных нашим потаенным желаниям и резонирующих с нашими непреодолимыми страхами образов? Разве вампиры, получив массмедийные тела, не стали даже более реальными и значимыми чем в конце XVIII века, когда их сердца еще протыкали осиновыми колами под доходчивые разъяснения ученых мужей?
260 Критика
5_2011.indb 260
16.04.12 15:50
Всё так. Но, как и в Средние века, здесь упускается нечто более существенное. Дело ведь не в вампирах и даже не в медиа. Дело в том, что эта тема продолжает резонировать отнюдь не только с нашими приватными страхами и желаниями. Поэтому, задаваясь вопросом о культурной функции монстров, мы не должны забывать о функциях самой культуры. А культура, прежде чем нейтрализовать и абсорбировать любую, пытающуюся ворваться в нее фигуру, долгое время исключает, репрессирует, гонит ее исторических двойников. Так происходило до последнего времени и с вампирами. Еще у Брэма Стокера, автора «Дракулы», на протяжении доброй половины текста романа объясняется, почему невинная девушка Люси Вестенра должна быть убита ритуальным способом, а оставшаяся половина посвящена тому, как силами науки, психиатрии и новых записывающих устройств стерилизовать ее коварного соблазнителя с неразвитым мозгом и виктимными признаками на ладонях. Примечательно, что и в Голливуде за почти вековую историю жанра вампир из непривлекательного иудея у Мурнау преобразился в рокового красавца и целую галерею кровососущих феминисток. Правда, и этот путь был полон поворотов вспять, запретов и умолчаний. Ибо у любой жертвы отпущения (как это убедительно показал Рене Жирар) есть две стороны — пагубная, чудовищная и благостная, спасительная. Прежде чем оказаться в Колоне, Эдип должен был обезуметь, ослепить себя, лишиться власти и быть изгнанным из общества. Речь идет о функции сакрализации жертвы. Именно это происходит уже лет двадцать с вампирами. У Стокера эта сакрализация носила еще не явный и противоречивый характер. Сегодня ее с лихвой восполняют все кому не лень, включая и авторов нашего «Дивана». Но образ вампира — это вовсе не вампир, понимаемый в качестве известного кинообраза. Это нечто большее. Ведь образ — это «действие, которое производится телом» ². Вопрос в том, какие тела производят подобные действия в истории и как они соотносятся с расхожими медиаобразами. Ведущие вампироведы Москвы буквально заворожены открытием близости вампиризма и новой мифологии массмедиа. Мысль не новая, но действительно важная. Надо только иметь в виду, чем занята мифология. А занята она как всегда — сакрализацией насилия в обществе, сопровождаемого сокрытием его действительных истоков и действующих механизмов. Причем речь идет о насилии коллективном, лежащем в основании государства, права, этических норм и культурных институтов. Ведь кто такой вампир an sich selbst? Страдающий эритропоэтической порфирией задохлик или страшный и ужасный Влад Цепеш, валашский воевода? Отнюдь. Вампир — это, прежде всего, фигура ²
Ср.: Подорога В.А. Феноменология тела. М., . С. сл.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 261
261
16.04.12 15:50
исключения, «козел отпущения», чьи жертвенные признаки, пусть и опосредованно, указывают на институты и технологии насилия, функционирование которых в современном обществе никто не отменял. Только современность вложила в эту область весь свой научный, культурный и массмедийный арсенал, тщательно маскируя способ и степень вовлеченности в обмен насилием агентов соответствующих институтов. Слишком поспешно устраняя мифо-политическую и машинно-техническую генеалогию вампирической темы, редакторы СД не способны связать ее «содержание» ни с чем иным, кроме реального пития крови. Поэтому они его легко и отклоняют (в качестве «реального»), предлагая изучать вампиров на уровне воображаемого — «невидимых образов», «событий Дракулы» и прочих эвфемизмов агрессивного бессилия неолиберальной идеологии. Между тем речь идет только о символическом, вернее о возможностях изменения структур бессознательного в истории, которое позволило бы человеку удовлетворять свои желания без эксплуатации или уничтожения других людей. Но при чем здесь вообще вампиры? Допустим, образ Дракулы действительно отражает природу и структуру новых медиа. Как отмечает наиболее яркий автор номера Драган Куюнжич, вампиры в кино наделены качествами пленки «Кодак» и поэтому представляют собой своего рода рефлексию новых медиа на самих себя, обнаруживая здесь неявную семиотическую структуру с ее специфическими медиакачествами. Вампиры бессмертны, как картинка на фотопленке, ну пока на нее не попадет яркий свет… Правда, принадлежат ли такие признаки вампиров, как отсутствие тени и отражения в зеркале, страх перед солнцем и т. д., к их фольклорным рудиментам или они были переняты ими на пороге XIX—XX столетий у новых технических аппаратов — вопрос дискуссионный. Для стокеровского Дракулы, к примеру, солнце еще не было смертельным. В фильме Мурнау — это уже главное оружие против вампира. Позднее вампирическая литература переняла этот топос у кино. Вообще интересен механизм взаимообмена кино и литературы, подобный диффузии живописи и фотографии в XX столетии. О первичности-вторичности здесь говорить неуместно. Скорее, стоит поставить вопрос фуколдиански — об общих социально-исторических условиях, которые сделали возможным и кино, и вампиров, и авангардное искусство, например. Сделали видимым то, что прежде было только говоримым, а то и немым. Вопрос в том, как осуществляются ныне «когнитивные синтезы», т. е. что именно стало видимо и мыслимо благодаря новым медиа. Во всяком случае упомянутая формула не оборачиваема. Возможно, вампир и нашел в кино свое наиболее полное и адекватное выражение, но современные медиа не сводимы к вампиризму, даже
262 Критика
5_2011.indb 262
16.04.12 15:50
«трансцендентальному». Это было бы действительно смешно. Кроме того, что они еще и «призраки», «оборотни», «франкенштейны» и вообще монстры, не живые, но и не мертвые существа, они прежде всего… машины. В качестве таковых они имеют собственную историю, свое устройство и служат определенным социальным и политическим целям. Это хорошо понимал признанный основатель философии медиа Вальтер Беньямин, когда указывал на странное подобие рефлекторных механизмов деятельности индустриального рабочего в общении с машиной и принципов азартных игр, которыми был захвачен городской повеса в условиях Второй французской империи ³. . Трезвая Сосна
Удивляет разнобой в оценках вампиризма у авторов журнала, который, конечно, нельзя списать лишь на счет плюрализма мнений. Здесь обнаруживаются взаимоисключающие позиции, изначально ставящие под сомнение возможность общего проблемного поля, а тем более какой-либо «науки». Каждый пишет о чем-то своем и во что горазд. Так, трезвая среди опьяненных парами массмедийной вампирической крови Нина Сосна, оснащенная познаниями в Деррида, Джеймисоне и немецкой медиенвиссеншафт, отдает предпочтение призракам, связывая вампиров с идолами и соответствующей архаичной позицией в отношении природы видимого: «… если в явлении призрака что-то обещано, пусть и безличное, пусть в форме бессубстанционального материализма, то с идолом не связывается никакое ожидание или колебание: он не обещает ни свободы, ни развития, ни будущего… То, что есть в вампире, — это ничего не спрашивающая конкретность, непосредственность и определенность, которые не ищут никакого медиатора, а лишь очередную жертву» (с. –). Возможно, выбор исследовательницы выглядит недостаточно определенным, ведь в «навязчивости и мельтешении» призрака есть и нечто более внятное — стремление установить пределы круговороту насилия в обществе, часто выдаваемому за невинный обмен «онейрическими образами». Но близость Сосны древесной материи (hylê) позволила ей воспрепятствовать попыткам старших товарищей выстрогать из нее очередную буратину. В желании придать незримому форму расхожего мифологического образа она справедливо усматривает симуляцию присутствия, производство «неодушевленного и незаконно воспроизводимого объекта» (с. ).
³
Ср.: Беньямин В. О некоторых мотивах у Бодлера / Пер. с нем. С. Ромашко z Маски времени. СПб., . С. слл.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 263
263
16.04.12 15:50
Во всяком случае, Сосна явно не разделяет, например, энтузиазма Аронсона по поводу вампирификации всей страны: «Фабрикация же содержания там, где его нет, симуляция тела там, где иссякли возможности для поддержания его существования, фактически говорят о навязывании “своего” и непризнании другого. Непосредственно заражая окружающих характером своей телесной организации, вампир не оставляет им никакого выбора и никакого будущего — иначе он не вампир» (с. ). . Упыри, вурдалаки и комарики… Д. Голынко-Вольфсон
Дмитрий Голынко-Вольфсон больше симпатизирует зомби. Упрекая вампиров во «внеисторичности», он тем не менее указывает на беспрепятственное осуществление через их амбивалентную структуру пресловутых «биополитических технологий неолиберального капитализма» (с. –). Жаль только, что в этой информативной статье не поясняется, как именно через индустрию наслаждений осуществляется биоконтроль и какое место в нем занимают исследования самого автора. Внеисторичность вампиров он обосновывает их приверженностью трансцендентному, идеальному и абсолютному. Это странно, ведь киновампиры сегодня, под влиянием новых тенденций и технологий, успешно мутировали во что-то вполне профанное. Так, в одном из последних голливудских фильмов на нашу тему «Daybreakers» (реж. П. и М. Спириг. Lionsgate, ) вампиризации подвергается все цивилизованное человечество, а кровь становится товаром, средством обмена и ставкой в рыночной конкуренции. Сохранившиеся «натуралы», напротив, маргинализуются и выпадают из общества ⁴. Надо отдать должное Голынке-Вольфсону: в отличие от Аронсона, он избирает более академическую тактику, помещая вампирологию в контекст Monster Studies и привлекая целый ряд модных исследований на эту тему. Проблема только в том, что книги, на которые ссылается культур-монстролог ограничиваются ни к чему не обязывающими феноменологическими различиями вампиров и зомби, а их обильное цитирование говорит разве что о наличии у автора массы свободного времени ⁵.
⁴ В конце фильма главный злодей, глава корпорации по производству эрзац-крови для ⁵
людей-вампиров, цинично заявляет: «Речь не шла об излечении, речь — о росте продаж. И, кстати, что лечить?». Хотя книги Р. Эспосито и Н. Ауэрбах действительно любопытны и важны. Могу подбросить еще парочку источников: Melton Gordon J. The Vampire Book: The Encyclopedia of the Undead. Detroit: Visible Ink Press, ; Reese J. The Dracula Dossier: a Novel of Suspense. NY: William Morrow Publ., .
264 Критика
5_2011.indb 264
16.04.12 15:50
. Мастер-класс. Петра Ретманн и Драган Куюнжич
Работа Петры Ретманн выгодно отличается от текстов наших соотечественников тем, что обращается к анализу исторической памяти сегодняшних немцев, запечатленной в настоящих шедеврах современного искусства (известной серии работ Герхарда Рихтера « октября г.» об убийстве бойцов RAF), а не занимается воображаемой картографией очередного Зомбиленда. Но как она затесалась в стройные ряды СД — загадка. Если работающий в Калифорнии сербский исследователь Д. Куюнжич, хорошо понимая масштаб темы, предпринимает впечатляющее расследование колониальной и расовой, «вампирической» политики США, задействуя все доступные ему исторические, политические, научные и культурные досье, вплоть до стигматов на собственном теле, то его русский коллега О. Аронсон нарочито заметает все следы, способные навести читателя на историческую и социальную проблематику. Он хочет только заражать и заражаться… Между тем заражение действительно связано с вампирами, но не в перспективном, а в ретроспективном плане. Как мы уже намекали — если эпидемия имела место, то значит было и заражение, и виновные в нем, назначенные виноватыми. Куюнжич восстанавливает целую ризоматическую цепочку следов, ведущую не столько к единому центру, сколько вскрывающему общую логику поддержания насилия в современном мире, которое осуществляет настоящий «vEmpire» нашей эпохи — глобальный капитализм, по отношению к которому vampires Голливуда просто куклы, ну разве что немножко Вуду. Отсылая к актуальной исследовательской литературе и классике (от Фридриха Киттлера и Деррида до Юдит Хальберстам и Наоми Кляйн), Куюнжич вскрывает амбивалентность и оборачиваемость образа вампира — палача и жертвы, изгоя и суверена, фашиста и еврея. Но его интересует не столько литературный и кинематографический образ Дракулы, сколько его политическая семантика, спроецированная на затрагивающую всех историю современности. Ибо именно через ее многоуровневый анализ возможно «предъявление метафизике вытесняемых ею оснований». И он делает это, вменяя самому Хайдеггеру забвение подлинных основ современной европейской цивилизации. Куюнжич показывает, почему событие «Рейд », во время которого неспешное течение гёльдерлиновского Истра было навсегда нарушено расстрелом тысяч евреев и сербов, остается слишком профанным примером для пресловутого Seinsvergessenheit (с. –). Охотники за Дракулой у Стокера, оснащенные всеми видами записывающих устройств и вооружений — от фонографа и фотоаппарата до креста и осинового кола — предстают у Куюнжича его двойниками: «И конечно в центре баталии — кровь, образы биополитики Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 265
265
16.04.12 15:50
и аутоиммунных заболеваний первого порядка. Дракула — на стороне суверенитета национального государства, техно-братство — на стороне глобализации, вампир и vEmpire, одно — обратная сторона и двойник другого» (с. ). Дело, следовательно, не столько в открытии соответствия образа вампира структуре массовых коммуникаций, сколько в последствиях для современности союза диктатора и технократа ⁶. У Куюнжича образ вампира, скорее, негативный. В вампирической литературе (Б. Стокер, Э. Райс) он повсюду находит криптограммы политической и экономической экспансии Соединенных Штатов, преобразования «крови в нефть» и обратно, и даже усматривает в романе Райс предначертанность новоорлеанской катастрофы года. Как настоящий левый деконструктивист, Куюнжич алчет справедливости, усматривая альтернативу «вампирической логике превращения всего во всеобщий эквивалент, каким являются деньги» (с. ) в неповиновении властям низших слоев общества и участии в благотворительных проектах представителей слоев высших. . Христос и Дракула в Imaginationland. Ж.-Л. Нанси
Вы спросите, кто этот «я», столь беззаботно, запанибрата обращающийся со ставшей уже академической, по крайней мере на Западе, проблематикой? По какому праву? Учусь у старших товарищей. Именно так, уверенно, со знанием дела обращается к теме вампиров ЖанЛюк Нанси. Единственный автор журнала, знающий об обмене жидкостями с не-мертвыми не понаслышке, «не любит» вампиров (!?). Всё, что говорит Нанси в ответ на запрос СД, выглядит в меру академично, в меру трагично, в меру экзистенциально и даже профетично. В основе вампиризма — христианская традиция: «Возможно, он [образ вампира] являл собой реакцию на неуловимый, недосягаемый характер христианского воскресения…» (с. ). Автор помещает вампира в контекст почтенной и священной традиции. Я бы и не обратил внимания на содержащийся здесь подвох, если бы параллельно не отсматривал первую часть трилогии Kyle Sucks Cartman’s Balls «Южного парка», где Христос вместе с Дракулой выступают на стороне светлых сил нашего воображения. Трей Паркер и Мэтт Стоун помогли мне очнуться от гипноза этой завораживающей темы: Вампиры, Христы, Санты Морозы… Смешно же товарищи! Что получается у Нанси: Дракула — это наш новый Христос? Нет, конечно, нет. Но явления это одного порядка. Только Христос «лучше»: «… для нас жизнь мертвых должна быть прямой противоположностью вампирической жизни. Противоположностью и истолкованием: мы понимаем, что мертвые действительно нуждаются в нас, ⁶
Ср.: Делёз Ж. Логика смысла. М., . С. .
266 Критика
5_2011.indb 266
16.04.12 15:50
в нашей крови. Нуждаются в ней, не только чтобы обрести себе подобие жизни, но и потому, что человечество нуждается в придании смысла тотальности своего существования, как, впрочем, и существования всей природы» (с. ). Давно ничего подобного от постмодернистов не слыхал. Это прямо французский космизм какой-то. Вообще я уже давно заметил, что когда Нанси приезжает в Россию или пишет для русских, он будто играет на понижение. Предполагаю, что он вообще не понимает, чего от него здесь хотят. Но, по крайней мере, в отличие от наших начинающих вампироведов, впавших от культурной асфиксии всей этой темой в аутоэрогенную эйфорию, Нанси не склонен обращаться со смертью столь неуважительно и беззаботно. Он выделяет «подавленность» как ведущую в современности эмоцию в переживании смерти и больше говорит, конечно, о себе. Как еще проинтерпретировать подобный душераздирающий мемуар: «Но мы знаем, что мертвый мертв, просто потому что мы знаем, что все его жизненные процессы прекратились. Если прежде мы полагались на довольно шаткие признаки — остановку сердца, дыхания, — то сегодня располагаем куда более точным знанием, наглядно представленным неумолимо ровной линией электроэнцефалограммы» (с. ). Философ настолько поглощен собственным anamnesis morbi, что политическую проблематику, связанную с клиническим диагностированием смерти, вообще игнорирует. Ну при чем здесь электроэнцефалограмма (не лень было набирать такое длинное слово)? Нанси философ достойный, и мы ни в коей мере не пытаемся здесь поставить под сомнение его проект в целом. Мы отнеслись к написанному исключительно текстуально, как если бы не читали других произведений философа, впервые столкнувшись с ним на страницах СД. Спишем это на происки русских. Эми Уайнхаус на вечеринке у Абрамовича наверное выглядела так же нелепо. Да и потом у любого известного поэта есть слабые стихи. Почему бы Нанси было не обратиться в связи с нашей темой хотя бы к своему коллеге Дж. Агамбену? Последний, например, рассматривает проблему «мозговой смерти» не в применении к себе любимому, а как биополитическую стратегию современного либерализма, соперничающую здесь с нацистской ⁷. К сожалению, Нанси больше занят сейчас заботами о сохранении в памяти народов и воскрешении в свете славы (с. ). Но, по крайней мере, этот визионер «непроизводящих сообществ» не разделяет утопию коммуникативного вампиризма Аронсона & Co., замечая, что «наслаждение вампира едва ли может чем-то отличаться от унылого самоудовлетворения» (с. ). ⁷
Ср.: Агамбен Дж. Ноmo sacer. Суверенная власть и голая жизнь. М., . Глава «Политизация смерти», особенно с. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 267
267
16.04.12 15:50
. Физиологический коллективизм, или Дракула в стране Советов. А. Парамонов
Сильно выбивается из и без того нестройных вампирологических рядов текст Андрея Парамонова «Социализм в настоящем. К истории обменной гемотрансфузии Александра Богданова». Взявшись за столь богатую тему, как советская вампирология, Парамонов почемуто практически не привлекает для анализа художественные тексты. В отличие от других авторов СД, он специализируется по «науке». Исследователь отклоняет все поэтические и утопические коннотации богдановских идей, пытаясь представить их исключительно позитивным научным и социальным проектом. В результате утопическим становится письмо самого исследователя. В плане обещаний светлого настоящего вампирического социализма он превзошел здесь самого Аронсона: «Суть обменных переливаний сводится к своего рода реальному производству идеального, а именно общности как некоего идеального принципа» (с. ). Жаль только, что исследователь обходит своим вниманием символическое и социологическое содержание этого «идеального принципа» у Богданова, ограничиваясь его физическими характеристиками. Так, лишь намекая на возможный интерес Сталина к идее обмена кровью между молодыми и пожилыми членами партии, он никак не комментирует скандальный фрагмент из Богданова: «Советская изношенность… поражает с особенной силой ответственных работников, перегруженных трудом организаторов жизни; но она захватывает и молодежь, ее наиболее активную часть, которая, живя в большой нужде, одновременно учится и ведет общественную работу, часто с той же подавляющей нагрузкой… Что может быть в таком случае реально действеннее, чем выход за пределы индивидуальных сил организма, их пополнение живыми активностями в другом организме» ⁸. А ведь более утопического и одновременно цинического оправдания для по сути вампирических переливаний крови молодых строителей коммунизма в вены стареющей партийной номенклатуры, которые практиковал Богданов в -е годы и придумать невозможно. Известно, что таким образом он даже спас сестру Ильича. Короче, Булгаков и Пелевин отдыхают. Напрашивается и прямая аналогия с гемотрансфузиями между Дракулой, Люси Вестенра и ее молодыми поклонниками. Кстати, Парамонов ничего не пишет и об отношении Богданова и других левых авторов к роману Стокера. А уж о проведении какихто проблемных аналогий или различий богдановщины с соответствующими массмедийными сюжетами и говорить не приходится. Полное молчание. Вместо этого избалованным постмодернизмом чита⁸
Ср.: Михайлова Т., Одесский М. Граф Дракула. Опыт описания. С. –.
268 Критика
5_2011.indb 268
16.04.12 15:50
телям СД предлагается поверить, что Богданов может быть принят в круг их домашнего чтения на основании его несогласия с культурной политикой большевиков (с. ). Однако смысл полемики Богданова с большевиками одной цитатой не измеришь. Известно, например, что именно Богданов был автором идеи чистой пролетарской культуры, которая предполагала доступ к образованию и культурным ценностям в новом советском государстве только для представителей передового социального класса. Наконец, коротко упоминая роман Богданова «Красная звезда», Парамонов совершенно игнорирует специально посвященный вампирической теме второй роман его марсианский дилогии «Инженер Мэнни» (). А ведь именно в нем появляются темы, заставляющие усомниться в справедливости интерпретации Парамоновым связи между поэтическим, научным и политическим в проекте А. Богданова ⁹. Это, к примеру, тема жервоприношения. После встречи с вампиром Маро инженер Мэнни решает принести себя в жертву, чтобы самому не стать социальным или «идейным» вампиром, и открыть дорогу молодым, прежде всего своему сыну Нэтти, последователю «великого Ксарма». Согласитесь, что самоубийство, к необходимости которого Мэнни подтолкнул как раз вампир, — это совершенно иная идея, нежели непрерывные обменные трансфузии между разными поколениями организаторов новой советской жизни. Анализ аналогий в этом романе Богданова с центральными персонажами и сюжетами раннесоветской истории и мифологии могли бы позволить исследователю сделать более содержательные выводы и в отношении его чисто научного проекта. К сожалению, он этого не сделал ¹⁰. . «Собачий кайф» Олега Аронсона
Мы уже писали, что социально-политические аспекты вампиризма якобы вовсе и не интересуют наших диванных мыслителей. Аронсон относит их к фольклорным истокам и сюжетным линиям произведений про вампиров. Но и к сущности технических устройств, сделавших возможным кинематографическую карьеру этого образа, теоре⁹
Парамонов пишет в одном месте, что Богданов вынужден был прибегать к художественному языку пока не сформулировал свое организационное учение «научно», в двухтомной «Тектологии» (с. ). Но как тогда объяснить тот факт, что «Инженер Мэнни» появился в год издания первого тома «Тектологии», а его переиздание вышло в г., т. е. уже после выхода второго тома? ¹⁰ Рекомендуем публикации на эту тему Михаила Одесского. Наряду с главой уже упомянутой книги (особенно с. ) см. также: Одесский М. Миф о вампире и русская социал-демократия: Очерки истории одной идеи z Литературное обозрение. M., . № ; Одесский М. Вампир в романтической России: материалы к исследованию. Солнечное сплетение. . № .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 269
269
16.04.12 15:50
тик также равнодушен, претендуя тем не менее на выявление трансцендентальных условий возможности современных медиа в плане открытия в них «иных» способов восприятия, мышления и новых логик выражения. Заказали статью «про вампиров» для богемного московского журнала? Даешь новый эпистемический поворот, или сразу «научную революцию»! По-другому у нас нельзя — засмеют. «Трансцендентальный вампиризм» в этом смысле — не более чем риторическая фигура с ироническим подтекстом. Но что подвергается здесь иронии? Новоевропейский субъект; функции представления; идея политической суверенности; «принцип конечности» ¹¹ (с. )? Так это же почтенная философская архаика, которую критически не «преодолевал» в прошлом веке только ленивый. А может быть, сам вампиризм? Разве может массмедийный феномен, вызывающий фальшивые аффекты, стать трансцендентальным? Ну разве что «трансцендентальной иллюзией». Проблемы здесь нет. Подобного рода рефлексия над продуктами массмедиа во всем желает быть им подобной, будучи ориентирована не на получение знания и даже не на передачу информации, а только на развлечение и досужую коммуникацию. Но настоящие источники своих «идей» Аронсон замалчивает. Так, идея кинематографического чтения (и соответственно «письма») невоспринимаемых образов принадлежит Ж. Делёзу ¹². Бергсоновская проблематика образа не как субъективной психической проекции на внешнюю реальность, а как становящейся материи самой «жизни» подробно разрабатывалась московским философом В.А. Подорогой еще лет назад ¹³. Русские авторы не любят ссылаться на своих соотечественников — это не модно. Но то, что Аронсон не ссылается на собственного учителя, можно оправдать только тем, что он понял его с точностью наоборот. ¹¹
¹² ¹³
Кстати, непонятно, что означает «принцип конечности». Не зависимо от того, идет ли речь о конечности или бесконечности (мира и человека) — бог как «абсолютно Другой» подстерегает философию из-за плеча плохо артикулированной проблемы. Ср.: Делёз Ж. Кино. М., . С. , слл. Ср.: «Глаз Вия обращается на самого себя, он уходит в саму материю, которая его породила для того, чтобы создать образ самой материи. Это как бы саморефлексия нечеловеческого взгляда. Машина видит, машина-глаз. Что же касается глаза (“расширенного, раскрытого настежь”), то его функции полностью передаются идеологемам монтажа, движимых чистыми энергиями природных, материальных стихий. Глаз Вия, обращенный на себя, интервализует материю, разрывая ее органические сцепления, подчиненные органической оптике человека. И этот глаз, вновь после Гоголя возрождаемый, чтобы быть глазом самой материи, должен быть абсолютно свободен: он видит без плана, предварительного расчета и общей цели, это мгновенный взгляд, делающий глубокие надрезы на поверхности видимого, материального потока, освобождающий невидимые силы материи» (Подорога В. Евнух души. Позиции чтения и мир Платонова z Параллели. . Вып. . С. ).
270 Критика
5_2011.indb 270
16.04.12 15:50
Зато он привлекает текст покойного Вадима Цымбурского. Его послесловие к первому советскому изданию романа Стокера Аронсон называет «научным» и «основополагающим для мировой дракулианы», которая, по его словам, получила широкое развитие только к концу прошлого века (с. ). Учитывая, что текст Цымбурского был опубликован в году, Аронсон обнаруживает сомнительный патриотизм, игнорируя действительно основополагающие исследования романа Стокера и монстрологическую литературу филологического, социологического и психоаналитического характера, взлет которой пришелся на –-е годы ¹⁴. Кстати, исследование «Завещание Дракулы» раннего Ф. Киттлера, немецкого философа медиа, ориентировавшегося на Лакана, было опубликовано еще в -м ¹⁵. Уровень анализа им стокеровского романа и вообще дракулической темы несопоставим с интуициями наших «вампироведов». Вроде бы всем известно, что тема вампиров связана с психоанализом и медиатеорией, но проблема состоит в том, что об этих трендах современных междисциплинарных исследований наши соотечественники знают лишь понаслышке. Позаимствовав у Цымбурского основной контент анализа и даже ключевые слова и выражения, Аронсон лишь поменял его оценку со сдержанно консервативной на невоздержанно либеральную. Там, где Цымбурский видит «коловращения крови», Аронсон усматривает спасительность коммуникации. Аронсон взялся вернуть потоки напрасно пролитой крови обратно в коллективное бессознательное, экспонированное сегодня в разветвленных коммуникативных сетях. Анестезируя память о коллективном насилии ссылками на его фольклорность и фантазматичность, теоретик задается сугубо «философским» вопросом о «событии Дракулы», изменившем чувственный мир современности и способы его восприятия. Но разве событие сводится к восприятию, точнее, разве восприятие может стать событием не изменив существенно жизненный мир, повседневный опыт, навыки и привычки широких народных масс? ¹⁴
¹⁵
Здесь можно упомянуть только самые принципиальные: Summers M. The Vampire: His Kith and Kin, ; Wasson R. The Politics of Dracula, ; Лурье Я. Еще раз о Дракуле и макиавеллизме z РЛ. . № ; Giraudo G. Dracula. Contributi alla storia delle idee politiche nell’Europa Orientale alla svolta del XV secolo. Venezia, ; Ronay G. The Truth about Dracula. ; McNally R., Florescu R. In Search of Dracula: a True History of Dracula and Vampire Legends. ; Bentley C. The Monster in the Bedroom: Sexual Symbolism in Bram Stoker’s «Dracula». Literature and Psychology. ; The annotated Dracula [annotated ed. of Dracula by Bram Stoker; introd., notes, and bibliography by Leonard Wolf. ; Underwood P. The Vampire’s Bedside Companion: The Amazing World of Vampires in Fact and Fiction. ; Stoicescu N. Vlad Ţepeş. Bucureşti. ; Twitchell J. The Living Dead: A Study of the Vampire in Romantic Literature. ; Auerbach N. Magi und Maidens. The Romance of the Victorian Freud. Chicago, . Kittler F. Draculas Vermächtnis (Bram Stoker, Dracula) z Hombach D. (ed.). ZETA . Mit Lacan. Berlin, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 271
271
16.04.12 15:50
Если Цымбурский оправдывал продолжающиеся массовые убийства из «высших» геополитических соображений и кровожадной природы человека, то Аронсону достаточно ссылок на «материю жизни» и «невидимые образы», чтобы просто проигнорировать этот вопрос. Как и большинство обывателей, он, вероятно, полагает, что политика умерла вместе со смертью всевозможных пассионариев, а миром правит «множество невидимых коммуникационных связей». Отчасти это верно, но вот насколько логика медиавампиризма противоположна логике суверенности, еще большой вопрос. Аронсон пишет, что мы должны отвлечься от мифических и исторических содержаний образа Дракулы, чтобы увидеть иной смысл, превышающий сам этот образ — в котором охотно узнают себя современные медиатехнологии с их ненасильственной коммуникативностью и теленаблюдением. Но ведь массмедиа узнают себя в не-мертвом именно потому, что сами же его и порождают. При этом смысловое содержание этого образа остается в забвении. Однако кое-какие «содержания» понадобились и Аронсону. Разумеется, это почти те же самые характеристики вампира, которые выделял Цымбурский: «самому сосать кровь, отдавать собственную кровь другим вампироподобным, и, насытившись, спать в своем убежище — свежей земле». Правда, для Цымбурского были важны еще колы и сюжетные конфигурации романа, обыгрывающие вампирические качества исторического прототипа Дракулы. Трудно следовать логике Аронсона, тем более что сам он отклоняет рациональные методы, предлагая «мыслить образами». Мы не против. Но ограниченность логических порядков в осмыслении утратившего всякие претензии на рациональность современного мира еще не отменяет следования критериям точности хотя бы в изложении чужих идей. Прилагая искаженный парафраз из Беньямина о предвосхищении в модернистской литературе конца XIX — начала XX века выразительных и экспозиционных возможностей современных массовых медиа к роману Б. Стокера, Аронсон пишет, что популярность образа Дракулы обусловлена популярностью кино, которому стокеровский персонаж оказался чуть ли не имманентен, причем еще до появления самого кинематографа. Но автор тут же поясняет, что вампир причастен кино лишь косвенным образом (с. ). В одном предложении Аронсон умудряется сказать, что новации Стокера только близки по значению открытиям Фрейда и Бергсона в контексте теорий образа и памяти и что они их даже превосходят, а «бергсоновские образы и фрейдовские сновидения» открытому Стокером «кинематографическому зрелищу практически не причастны» (с. ). Смело утверждается, что Стокер изобрел какое-то «кинематографическое письмо», которое самим кинематографом было освоено не сразу (с. ), и тут же — что его правильнее было бы понимать как «протокинематографическое» (с. –). С одной стороны, пишет-
272 Критика
5_2011.indb 272
16.04.12 15:50
ся, что реалистическим эффектом стокеровский вампир обязан форме дневников, писем, научных меморандумов, удачно смонтированных в романе (с. ), но уже на следующей странице объявляется, что Стокер дистанцировался от техник записи, которая только очерчивала границу «эмпирии вампиризма», вступая с ней в «бой» (с. ). Дракула, по Аронсону, это и становление самой «жизни» и «материя письма». Его образ выступает результатом «странного взаимоотношения не-живого и не-мертвого» и одновременно соткан из материи «не-мертвого» (с. ). Наконец, автор запутывает все окончательно, когда заявляет: «Здесь мы сталкиваемся с образом, который не порожден записями и изображениями, а является их условием, совпадая с письмом» (с. ), — кинематографическим, надо думать, но появившимся еще до кинематографа, т. е. протокинематографическим письмом романа, субъектами которого выступают, с одной стороны, его персонажи, а с другой — «непредставимый образ фантастического существа», вампир. Речь, стало быть, идет о «событии Дракулы» как «случайном стечении обстоятельств» во времени появления новых устройств записи и массовой репродукции изображений. А, ну теперь «все понятно». За этой понятийной небрежностью стоит действительное противоречие между образами, производимыми становящейся «материей жизни», и образами, которые были репродуцированы новыми медиа. Аронсону угодно смешивать эти два уровня анализа. Но нельзя не учитывать, что появление новых медиа принципиально опосредовало отношение художника с «жизнью», не просто лишив их натуральности, но изменив природу самого образа. Он не просто утратил ауру, но и приобрел новую — рекламную. Произведения массового искусства являются как бы рекламой самих себя. Они не только лишились feedback, а как бы инкорпорировали инстанцию Другого в себя, устранив ее в реальности. И вампиры, как мы уже писали, — не единственные Другие, которые выполняют сегодня в массовом сознании функцию мобилизации желания Другого при его одновременной фрустрации. То, что речь идет о новой мифологии массмедиа, — тривиально. Но если обращать внимание не только на ее работу, но и на ее продукты, выводы из этого наблюдения окажутся не столь радужными, как представляется медиаутопистам. «Случай Брейвика» здесь — только самый свежий пример. Кто может претендовать сегодня на воскрешение Другого, утверждение События и спасение Ratio, хотя бы через научение его мыслить образами? Аронсон призывает на помощь Ж. Делёза — философа события и становления. Но и здесь по ходу дела наш автор все нещадно искажает. Делёз ангажирован как поклонник «кровососущих клопов» (с. ) и апологет вампирического заражения. Начать с того, что Якоб фон Икскюль (Jakob von Uexküll) изучал не клопов, а клещей (die Zecke). Они даже к различным отрядам насекомых отЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 273
273
16.04.12 15:50
носятся. Но это ладно, Аронсон, наверное, спутал Делёза с Маяковским. Важнее, что в цитируемых в его статье фрагментах из «Тысячи плато» представлена только одна сторона темы кровососущих. В своем «Алфавите» Делёз обращается к клещу не как к коммуникативной метафоре, а как к насекомому, овладевающему своей жизненной территорией ¹⁶. Эта территориализация, по Делёзу и Гваттари, невозможна без встречной рефлексивной тенденции — детерриториализации, оставления и разрушения пространств, переноса своего кода на другие сцены и популяции, за счет которого последние могут, в свою очередь, ретерриториализоваться. В «Тысяче плато» ¹⁷ жизненный цикл клеща предстает как аффективный сценарий, разворачивающийся между бесконечным выжиданием жертвы и коротким наслаждением, ведущим его к смерти. Только в метафорической проекции на социальную сферу жизненные аффекты клеща, вступая во взаимодействие с действиями и страданиями тел его жертв, могут привести не только к смерти, но и к появлению более мощной телесности. Аналогичное описание Делёзом—Гваттари взаимодействия осы и орхидеи, клевера и шмеля — иллюстрация экологической модели, в которой витальные и машинные элементы сворачиваются в складку мирового становления, минуя уровень сознания ¹⁸. Фактор кровососания здесь не столь важен. Важнее появление нового, еще невиданного вида живого или оригинального описания известного. Это объясняет, почему Делёз и Гваттари не привлекали комаров или летучих мышей, зато писали о пауках и их смертельной паутине ¹⁹. В проблематике животного Делёза—Гваттари интересовали модели описания человеческой жизни как становления, альтернативного устойчивым формам бытия, образования открытых сообществ (банды, стаи) в противоположность патриархальным социальным институтам, а также обнаружение первичных элементов искусства. Т. е. они не ограничивали свой анализ животными ареалами, прослеживая в определенных мыслительных планах размыкание натуральных множеств к «молекулярным коллективностям». При этом Делёз и Гваттари учитывали опасность перехвата соответствующих потоков институтами государства, семьи и церкви ²⁰. Возможность апроприации образов революционного становления формами идеологии они специально обсуждали в связи с реальным противоречием меж¹⁶ ¹⁷ ¹⁸ ¹⁹ ²⁰
См.: http:zklinamen.com/ Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато. Капитализм и шизофрения. М.: У-Фактория, Астрель, . С. . Ср.: Делёз Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип. Капитализм и шизофрения. М.: У-Фактория, . С. – сл.; Они же. Тысяча плато… С. сл., – сл. Поэтому надо быть осмотрительнее с зоологическими метафорами, а то можно договориться до… Рудольфа Штайнера (С. ). Там же. С. – сл., .
274 Критика
5_2011.indb 274
16.04.12 15:50
ду принадлежностью его субъектов к стае и собственной исключительной индивидуальностью ²¹. Образ вампира наглядно демонстрирует это противоречие. Стокеровский Дракула, например, принадлежит одновременно волчьей стае, является повелителем крыс и сохраняет признаки феодального суверена. Т. е. он не столь однозначен, будучи, с одной стороны, привязан к своей крови и почве, подобно нацистам, но и наделен признаками изгоя-иудея. Можно, конечно, подобно Аронсону, связывать эти его качества только с фольклорными рудиментами образа. Но почему удобные характеристики объявляются им трансцендентальными, а неудобные — психологическими? Дракула не сводится ни к своему историческому протитипу, ни к мифологическому образу, ни к литературному персонажу. Это только различные стороны «становления вампиром» — жертвой и палачом, колосажателем и страдающим от скуки не-мертвым. Кто он действительно такой: ложно обвиненный козел отпущения или большой преступник, возведенный коллективным сознанием в идола? Противоречивые признаки указывают на субверсивность манифестируемого с помощью этого образа желания. Подобно инцесту, вампир как позитивный троп в принципе невозможен. Проблема состоит в ситуации, которую Делёз и Гваттари описывали как паралогизм подавления в психоанализе. Double bind в образе вампира функционирует аналогично Эдипу: с одной стороны, желаемое в вампире — это его невероятная сексуальная потентность и притягательность, сближающая его с образами Дон Гуана и Казановы. Но он одновременно и ведьма, колдун, призрак, опасный чужак и маньяк-извращенец, практикующий нечеловеческие, перверсивные способы удовлетворения, т. е. фигура запрещенная и исключенная. Эта амбивалентность образа вампира мобилизует и в то же время блокирует желание, навсегда опосредуя его запретом. Заражение кровью выступает здесь как аналог фрейдовской идентификации с отцом, а страх перед чужой кровью — как эквивалент запрета на инцест. В результате запуганный субъект готов принять любое навязываемое ему желание за свое собственное — «Ты видишь, вот чего ты хотел!..» ²² Сами Делёз и Гваттари акцентировали в теме вампирического заражения аспект противостояния размножению и доместикации, а не ритуального обмена кровью и открытия нового зрения. Общаться с вампиром довольно опасно, с этим связаны риски, чаще всего кончающиеся чьей-то смертью. Их вампир — не прирученный «другой» и не «абсолютно иное». Это, скорее, переходная фигура от одного типа становления к другому, от одних множеств к совершенно иным, новым и несоразмерным с исходными, от молярного ²¹ ²²
Ср.: Там же. С. . Ср.: Делёз Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип… С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 275
275
16.04.12 15:50
к молекулярному, от видимого к невоспринимаемому, но по ту сторону образа, мифа и коммуникации. Авторы «Тысячи плато» неоднократно подчеркивали дистанцированность шизоанализа по отношению к мифологии и мифологике. В этом смысле вампир у Делёза—Гваттари, подобно мышлению, не имеет образа и избегает повторения. Комично, что Аронсон сам приводит цитату, в которой авторы пишут об этом прямо, но делает из нее противоположные выводы (с. ). Основные критические усилия Делёза—Гваттари в «Капитализме и шизофрении» были направлены на деэдипизацию желания, т. е. на выход из круга невротических заражений, трансферов и контртрансферов. Поэтому сближать, например, «вакцинацию неврозом» у Фрейда и модель ризоматического заражения у Делёза—Гваттари (с. ) просто ошибочно. Делёз и Гваттари часто отмечали, что вампиры появляются во время эпидемий и войн, рождаются от умерших оборотней и т. д. Дьявол, колдуны, вампиры… Вступать в альянсы, распространять заразу, сосать кровь… О чем здесь вообще речь? О метафоре привилегированной коммуникации, ритуалах закрытых сегрегаций, колдовстве и вампиризме? А может быть, об эстетизации насилия, апологии войн и отравлении колодцев? Не стоит увлекаться. Тотально метафорическое письмо французских философов вызывает неодолимое искушение просто пересказывать написанное, не выходя за пределы их языка. Тем более что переход от биологических метафор к психологическим, социологическим и обратно совершается у них без предупреждений и пояснений, антитетическое почти не отличимо от аффирмативного, знание от перформатива. Но попробуем сосредоточиться только на том, что таким образом говорится: «Если становление-животным принимает форму Искушения и форму чудовищ, вызываемых в воображении демонами, то это потому, что оно сопровождается — как в своем истоке, так и в своем предприятии — разрывом с главными институциями, установившимися или желающими установиться» ²³. Речь идет о моделях самоорганизации миноритарных групп и их противопоставлении молярным государственным институциям на уровне принятых в них способов взаимодействия, отношении к другому, телу, сексуальности, насилию и т. д. Вампиры в этом смысле, скорее, фигуры исключения, аутсайдеры, виноватые в эпидемиях и морах, всегда крайние в глазах представителей «главных институций». У Делёза—Гваттари говорится в этом смысле не о принятии «колдунами и вампирами» вины на себя, эскалации насилия и дистрибуции образов страха, а о радикальной критике институтов, которые производят и поддерживают уровень ненави²³
См.: Они же. Тысяча плато. С. .
276 Критика
5_2011.indb 276
16.04.12 15:50
сти в обществе, в том числе с помощью медиа, массовой культуры и кинематографа ²⁴. «Реабилитация» образа вампира в этой связи может быть только отрицательной, особенно сегодня, когда механизмы его социального исключения работают в режиме субверсивной аффирмации ²⁵. ***
Возможно, все загадочнее, и редакция СД следовала в выборе темы не профессиональным, а каким-то личным мотивам. Ведь первое издание русского «Дракулы» было опубликовано еще в дореволюционном «Синем диване», а первый погибший на «Деметре» русский матрос носил фамилию Петровский… Игорь Чубаров
²⁴ Кстати, не случайно в «Cinéma» Делёз практически не обращается к вампирам. Это ²⁵
тема принципиально не связана с рассматриваемой там бергсоновской проблематикой образа-движения и образа-времени. Американские телекомпании уже давно воплотили в своих сериалах аронсоновскую утопию дружественных вампирических сообществ, доведя ее до абсурда. «Немертвые» успешно встроились в мыльные сюжеты и стали неразличимыми с маньяками, серийными убийцами, отчаянными домохозяйками и прочим сериальным народцем. К примеру, в сериале «True Blood» (HBO, – гг.) вампиры утрачивают большинство своих монструозных качеств и виктимных признаков, но ценой образной инверсии со своими прежними гонителями. В результате возрождаются традиционные фигуры исключения — негры, гомосексуалисты, наркоманы и т. д.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 277
277
16.04.12 15:50
Теория литературы и идеология
Иглтон Т. Теория литературы. Введение. М.: Территория будущего, . — с.
Р ецепция англо-американской теории в России идет неспешно и носит скорее спорадический характер. Переведены на русский и изданы важные труды американцев Поля де Мана, Хейдена Уайта, Харольда Блума, но при этом до сих пор не переведена «Анатомия критики» канадца Нортропа Фрая и не издано ни одной книги Фредерика Джеймисона. Еще более печально обстоит дело с изданием работ британских теоретиков: на ум не приходит ничего, кроме тома статей Т.С. Элиота и маленькой книжки Джонатана Каллера «Теория литературы. Краткое введение». Между тем среди англичан есть по меньшей мере два теоретика, заслуживающих пристального внимания: стоявший у истоков Cultural Studies Реймонд Уильямс (издание работ которого еще только предстоит) и его ученик, один из самых значительных современных марксистских теоретиков Терри Иглтон. В России Иглтон практически не известен: за исключением нескольких разрозненных публикаций, до последнего времени на русском языке появилось только одно издание — «Марксизм и литературная критика» ¹. И вот наконец издана «Теория литературы. Введение» — академический бестселлер, разошедшийся в оригинале тиражом больше миллиона экземпляров, самый известный и, несомненно, один из важнейших трудов Иглтона. Работа Иглтона в поле теории крайне плодотворна. Предложенные им идеи и исследовательские стратегии, несмотря на строгий академизм автора, сложно нейтрально резюмировать в учебнике, в главе о британских «новых левых» ². Его критика впечатляюще глубока и ответственна, но, не¹ ²
Иглтон Т. Марксизм и литературная критика. М.: Свободное марксистское издательство, . Характерный пример: включенный в антологию «Современная литературная теория» текст Иглтона «Капитализм, модернизм и постмодернизм» представляет собой полемический отклик на статью Джеймисона, с которой составители не посчитали нужным ознакомить читателя. См.: Современная литературная теория. Антология. М.: Флинта, . С. .
278 Критика
5_2011.indb 278
16.04.12 15:50
смотря на формальную завершенность, всегда устремлена в будущее, всегда предполагает следующий шаг. Иглтону удалось не только сохранить, но и развить марксистскую теорию, а вместе с ней — сохранить целостность своих взглядов и избежать смены академических и политических приоритетов (как известно, конец эйфории конца -х — начала -х заставил многих французских интеллектуалов резко сменить свои политические позиции). Стоит упомянуть о непродолжительном юношеском альтюссерианстве (с позиций которого он резко критиковал своего учителя Реймонда Уильямса в -е), а также об умеренном католицизме Иглтона: в – годах Иглтон выступил с рядом выступлений и публикаций против известных пропагандистов атеизма Ричарда Докинза и недавно скончавшегося Кристофера Хитченса, которых он издевательски называет общим именем «Дитчкинз». Лекции, прочитанные в Йельском университете, были опубликованы в книге «Разум, вера и революция», и речь в них среди прочего шла о революционности и прогрессивности христианства. Это дает некоторым критикам повод повторять тривиальности вроде «кто не был в молодости радикалом — тот подлец, а кто не стал с возрастом консерватором — дурак». Иглтон — выходец из ирландской семьи рабочих-католиков, первоначальное образование получил в романо-католическом Колледже Де Ла Саль в Солфорде, в шестидесятых входил в левокатолический кружок, сложившийся вокруг журнала Slant, участники которого вдохновлялись трудами Витгенштейна и Маркса. Тогда же он написал свою первую книгу под названием «Новая левая церковь» ³. Одним словом, Иглтон хранит верность не только рабочему классу. «Теория литературы. Введение» была впервые опубликована в году, в эпоху расцвета тэтчеризма и «начала конца» теории, о смерти которой вскоре заговорят в полный голос: самые важные теоретические тексты ХХ века к этому времени уже были написаны, умер Ролан Барт, Фуко оставалось жить один год, в конце года скончался Поль де Ман. Чтобы лучше понять достоинства и недостатки этой неординарной работы, важно иметь в виду культурный и политический контекст ее создания. С одной стороны, разгром, полная дезориентация левых и «реставрация классовой власти» ⁴, с другой — окончательное размывание поля теории, и без того не слишком однородного, а после импорта французской теории и Cultural Studies из Америки и вовсе расползшегося. «Политика идентичностей», противопоставленная «устаревшим» традиционным видам левой политики, способствовала производству и перепроизводству бесчисленного количества дискурсов: феминистская и постколониальная ³ ⁴
Eagleton T. The New Left Church. London: Sheed and Ward, . Харви Д. Неолиберализм и реставрация классовой власти z Прогнозис. . № . С. –.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 279
279
16.04.12 15:50
критика, гей-лесбийские и другие исследования, связанные с проблемами идентичности. В этой ситуации Иглтон и сделал ход, который придал марксистской критике столь необходимый ей в то время импульс для дальнейшего развития: он проанализировал и показал идеологическую обусловленность основных направлений европейской теории ХХ века — от формализма до постструктурализма и самых «незаинтересованных» ⁵ способов анализа текста. По его словам, «одна из задач этой книги заключается в том, чтобы показать: не существует “чистого” отклика (response) на литературу: все эти отклики на различные аспекты произведения, и не в последнюю очередь на литературную форму, которые зачастую сводятся к сфере “эстетического”, в значительной степени зависят от того, что мы представляем собой в качестве социальных и исторических индивидов» ⁶. В книге нет главы о марксистской теории литературы — и отнюдь не потому, что автор разобрался с этой темой в упомянутой выше ранней работе. Напротив, с его точки зрения, именно марксистская — и, шире, политическая — критика является своеобразной точкой сборки, из которой можно провести ревизию различных типов дискурса, вскрыть их предпосылки, вычленить из них то, что действительно помогает анализировать тексты, и отбросить то, что обусловлено реакционными идеологиями. Очевидно, что такой подход существенно отличается от позиций Славоя Жижека и Фредерика Джеймисона. Жижек, тексты которого Иглтон характеризовал как «раздерганные коллажи из идей» ⁷, не видит никакой проблемы в идеологической зараженности дискурса того или иного автора, он просто выхватывает понравившиеся ему идеи и «диалектически» ими жонглирует. Джеймисон же, при всем его внимании к проблеме тотальности, в «Политическом бессознательном» апеллирует к концепциям Нортропа Фрая и Эриха Ауэрбаха так, словно они не нуждаются в критическом анализе и могут использоваться «как есть». В последней главе книги Иглтон подводит итоги и формулирует собственную позицию относительно обсуждаемого предмета: «Я противопоставляю теориям, изложенным в книге, не теорию литературы, но другой тип дискурса — неважно, как мы его назовем — дискурс о “культуре”, “практиках означивания” или как-то еще, — включаю⁵ Из всех типов «неполитической» критики наиболее близок автору психоанализ, ко-
⁶ ⁷
торому в этой работе посвящена отдельная глава. В статье года под названием «Маркс, Фрейд и мораль» Иглтон утверждал, что, поскольку марксистская теория не в состоянии справиться с проблемой морали, она должна быть дополнена психоанализом: «Существует только одна теория, способная помочь историческому материализму, и это другой классический материализм — психоанализ». См.: Eagleton T. Marx, Freud and Morality. New Blackfriars. Vol. . Issue (January ). Цит. с исправлениями по: Иглтон Т. Теория литературы. Введение. С. . Eagleton T. The phenomenal Slavoj Zizek. http:zentertainment.timesonline.co.uk/tol/ arts_and_entertainment/the_tls/article.ece
280 Критика
5_2011.indb 280
16.04.12 15:50
щий в себя объекты (“литературу”), с которыми имеют дело другие теории, но трансформирующий их путем помещения в более широкий контекст» ⁸. Иронически охарактеризовав свой метод как «консервативный» (поскольку он направлен против многочисленных теоретических инноваций, разработанных на протяжении ХХ века), автор предлагает обратиться к традиционной риторике, позволяющей анализировать «практику эффективного дискурса» — не только устройство последнего, но и условия его производства и потребления. Разумеется, подобным образом может изучаться не только литература — впечатляющим результатом применения этого подхода является сама «Теория литературы», по форме тяготеющая, скорее, к историческому, нежели литературоведческому исследованию. Речь в ней идет не о родах, жанрах и стихотворных размерах, но о сменяющих друг друга школах и направлениях. Постструктурализм сменяет структурализм так же, как романтизм сменил классицизм. Несложно заметить, однако, что будь книга выстроена тематически (например, как «Марксизм и литературная критика», отдельные части которой посвящены проблемам базиса и надстройки, формы и содержания и т. д.), установить корреляцию между аргументами тех или иных теоретиков и историческим контекстом их возникновения было бы делом если и посильным, то гораздо менее осмысленным. Так, комплексное теоретическое исследование едва ли будет полным, если вместо имманентно-сопоставительного рассмотрения теорий жанров Аристотеля и Гегеля, поместить их в «более широкий контекст». Такое изменение оптики, при котором метаязык ставится в положение языка-объекта, продуктивно, но может привести нас к односторонним выводам: даже если нам удастся максимально корректно показать идеологическую обусловленность теоретических ходов Аристотеля и Гегеля, это вряд ли поможет нам понять, какое значение имели их аргументы для последующей дискуссии о теории жанров, в каком состоянии эта дискуссия находится теперь и как она может быть продолжена. Гораздо более подходящим инструментарием для исследования подобного толка оказывается, например, аналитическая философия ⁹, что было убедительно продемонстрировано французским теоретиком Ж.-М. Шеффером в книге «Что такое литературный жанр?» ¹⁰. Проблематична уже сама теоретическая рамка «Теории литературы»: в первой главе мы сталкиваемся с тезисом «литературы не суще⁸ ⁹
Цит. с исправлениями по: Иглтон Т. Теория литературы. Введение. С. . Сам Иглтон знаком с этим направлением не понаслышке. См. например: Eagleton T. The Meaning of Life. Oxford, . ¹⁰ Автор показал, что не существует единой теории жанров: различные способы определения жанров распадаются на несколько не сводимых друг к другу логик. См.: Шеффер Ж.-М. Что такое литературный жанр? М.: Едиториал УРСС, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 281
281
16.04.12 15:50
ствует», в последней — с тезисом «теории литературы не существует». Литературы не существует потому, что провалились все попытки дать этому понятию непротиворечивое определение — проблема, над которой многие теоретики бились долгие годы, но так и не смогли ее решить. Иглтон предлагает решение в духе социального конструктивизма: понятие литературы исторически изменчиво, его границы то и дело меняются, и, следовательно, литература — это то, что в данном конкретном обществе в данный исторический момент принято считать литературой. У литературы нет сущностного наполнения — любой нелитературный текст при определенных исторических обстоятельствах может стать литературой и наоборот. Действительно, существуют примеры того, как тексты становятся литературой и перестают ею быть, однако это не означает, что у понятия литературы нет прочной основы. Жерар Женетт в работе «Вымысел и слог» предложил различать два типа «литературности» — конститутивную и кондициональную ¹¹. Конститутивная литературность определяется структурными признаками: любой сонет (стихотворение, форма которого строго кодифицирована) всегда будет литературой независимо от того, какие исторические изменения произойдут с обществом, а равно, хороший это сонет или плохой. Это центр литературы, ее ядро. Но существует также и периферия — например, речи Цицерона или письма русских писателей первой трети XIX века: эти тексты не обладают структурными признаками, по которым мы могли бы отнести их к литературе, и тем не менее они ею являются (разумеется, речи и письма нашего современника литературой считаться не будут). Отсюда и возникает ошибка Иглтона, который заявляет, что легко можно представить себе общество, в котором тексты Шекспира (обладающие конститутивной литературностью по Женетту) не будут считаться литературой — ситуация вполне представимая, но только в подобном обществе просто не будет понятия литературы ¹². То же самое относится и к теории литературы. Предложенный Иглтоном подход — своего рода социология теории литературы — эффективен, но в конечном счете наталкивается на серьезные ограничения и грозит (в случае доведения его до логического предела) вылиться в такой тип критики, при котором последовательная демонстрация противоречивости и идеологической обусловленности разных теорий приведет к отказу от участия во множе¹¹ ¹²
См.: Женетт Ж. Фигуры. Работы по поэтике. В т. Т. . С. . Впрочем, судя по выступлению в Университете Депол в году, посвященному выходу его книги «Как читать стихотворения», Иглтон пересмотрел свою позицию по этому вопросу. Видимо, радикальность такого подхода была обусловлена историческими обстоятельствами — воздействие идеологии испытывают не только консервативные и либеральные теоретики.
282 Критика
5_2011.indb 282
16.04.12 15:50
стве локальных дискуссий, по большей части и формирующих поле теории литературы ¹³. Однако значение книги Иглтона для отечественного читателя заключается как раз в ее метатеоретичности. Современная русская теория литературы во многом является наследницей теории советской: «Внутренняя когерентность советского теоретического стандарта оказалась так высока, что эта чисто умозрительная, замкнутая в себе система, игнорировавшая достижения и русского формализма, и тартуского структурализма, не говоря уже о зарубежных теоретических школах, пережила крушение идеологии, на которую опиралась: непригодная для практического анализа литературных произведений, не применявшаяся ни одним вменяемым историком литературы, она по-прежнему в более или менее трансформированных версиях одушевляет собой новейшие российские учебники» ¹⁴. Ее догматический, прескриптивный характер, и в то же время сомнительные прикладные качества, на которые она в первую очередь и претендует, противопоставляя себя полифонии зарубежной теории, полностью выключают русскую теорию литературы из сколько-нибудь содержательных современных дискуссий. Характерно и то, что мейнстримовая русская теория литературы является именно «теорией литературы», а не просто теорией ¹⁵, как сегодня все чаще именуют множество дискурсов, вышедших по большей части из теории литературы, но отнюдь ею не ограничивающихся. Кому, например, из наших преподавателей «введения в литературоведение» придет в голову рассказывать студентам вместо ямба и хорея про Гуссерля, Хайдеггера, Фуко и Лакана, теории которых подробно рассматриваются Иглтоном? Работа отдельных ответственных исследователей не может существенно повлиять на ситуацию; возможно, издание книг вроде «Теории литературы» Иглтона будет полезным не только для рецепции англо-американской и современной марксистской теории, но и для расширения дисциплинарного поля отечественной теории литературы в целом. К сожалению, качество перевода «Теории литературы» оставляет желать много лучшего. Текст пестрит ошибками и неточностями — два предложения из книги, процитированные выше в этой ре¹³
¹⁴ ¹⁵
Проблема, в некотором смысле противоположная той, с которой сталкивается Ф. Джеймисон, по мнению которого марксистская теория может не только показать ограничения существующих методов интерпретации литературы, но и включить их в себя. См.: Jameson F. The political unconscious: narrative as a socially symbolic act. Routledge, . P. X. Зенкин С. Дидактический материал. Заметки о теории. . НЛО №, . С. . «Теория — это интеллектуальная деятельность, соотнесенная с познавательной практикой конкретных общественных наук. Эта практика может быть историографической, дескриптивной, интерпретативной и т. п. (…)». Зенкин С. Введение z Русская теория. –-е годы. М.: РГГУ, . С. . Также см.: Каллер Дж. Теория литературы: краткое введение. М.: АСТ, .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 283
283
16.04.12 15:50
цензии, нуждались в существенной правке. Местами встречаются совсем неприличные ошибки, например: «Поначалу понимание категории литературы было сужено до так называемого творческого, или фиктивного, произведения» (с. ). В оригинале читаем: «What happened first was a narrowing of the category of literature to so-called “creative” or “imaginative” work» — и не столь важно, что в оригинале нет слова «понимание», зато там есть слово «imaginative», переведенное как «фиктивное» (может быть, имелось в виду все-таки «фикциональное»?). На с. словосочетание «close reading» переведено как «тщательное прочтение», хотя его принято переводить как «пристальное чтение», на с. слово «articulation» — как «сочленение», на с. «universal proposition» — как «универсальное предположение» и т. д. В комментарии к предложению «Метод достаточно безразличен к культурной ценности объекта: анализу может подвергнуться все, что угодно, от “Войны и мира” до WarCry» (с. ) переводчик пишет: «Вероятно, имеется в виду Печатный орган Армии спасения», хотя первое, на что указывает поиск через Google — популярная компьютерная игра. Предложение же «В своем “Ecrits” Лакан пытается заново проинтерпретировать Фрейда в свете структуралистской и постструктуралистской теории дискурса» (с. ) и вовсе не нуждается в комментарии. Не вызывает восторга и другой аспект переводческой работы: стиль Иглтона, выдержанный ритм и прочие литературные достоинства его текста практически полностью остались в оригинале, а интонации переводчика существенно потеснили интонации автора. Не меньше вопросов вызывает предисловие переводчика: читатель найдет в нем множество ни на чем не основанных утверждений, которые, скорее, отобьют у него желание читать последующий текст, чем сориентируют в нем. На первой же странице речь заходит об относительной неизвестности отечественным гуманитариям Иглтона и других английских литературоведов-марксистов: упомянутого в начале нашей рецензии Реймонда Уильямса, а также Стюарта Холла, Стивена Хита и Колина Маккейба. «Имена этих исследователей ничего не скажут российским студентам-филологам, в большинстве своем оторванным даже от собственных марксистских литературоведческих корней» (с. ). Есть все основания полагать, что и специалистам-филологам (причем не только российским) они тоже ничего не скажут, т. к. социолог Холл (судя по его библиографии) литературой вообще не занимался, а Хит и Маккейб известны, в первую очередь, как исследователи и теоретики кино. Про «оторванность от собственных марксистских литературоведческих корней» упоминалось выше. Через несколько строк мы встречаем следующее утверждение: «Терри Иглтон толкует советскую литературоведческую традицию в ее генетической связи с марксизмом и находит зерно марксист-
284 Критика
5_2011.indb 284
16.04.12 15:50
ской социальной критики у формализма — важнейшего направления в истории нашего литературоведения, нередко сводимого сейчас к анализу “внутренних приемов” создания текста. Однако сами формалисты прямо указывали на недопустимость “внеисторического” подхода к литературному анализу» ¹⁶ (с. ), прямо противоречащее тому, что мы находим на с. у самого Иглтона: «(…) хотя они (формалисты) не отрицали отношений искусства с социальной реальностью, более того, некоторые из них были тесно связаны с большевиками, но при этом провокативно заявляли, что изучать эти отношения — не дело критиков». Иглтон нигде не называет русских формалистов «советскими литературоведами», а свое отношение к советскому марксизму он коротко и емко сформулировал в ранней работе: «(…) система, погибшая в Советском Союзе, была марксистской только в том смысле, в каком инквизиция была христианской» ¹⁷. На с. предисловия утверждается, что «в нем (современном отечественном литературоведении) безраздельно царят две школы, чьи труды начиная с конца -х переводились на русский язык с небывалой активностью: герменевтика и постструктурализм», но в подтверждение этого тезиса не приводится ни одного имени современного русского представителя герменевтики или постструктурализма, занимающегося литературой. Разумеется, при желании можно вспомнить нескольких исследователей, с тем или иным успехом пытающихся работать с литературными текстами при помощи методов, предложенных представителями упомянутых направлений, но до «безраздельного царения» им пока далеко. Наконец, в качестве одной из наиболее актуальных идей книги называется «пересмотр сформировавшегося круга писательских имен, занявших литературный Олимп» (с. ), т. е. пересмотр канона — призыв, который был актуален в начале -х. Однако уже в послесловии ко второму изданию «Теории литературы» автор указывает на то, что эта задача выполнена: «Неустойчивая природа литературных канонов, их зависимость от обусловленных культурой ценностей ныне довольно широко осознается» (с. ). Разумеется, многочислен¹⁶
¹⁷
В подтверждение этого тезиса приводится цитата из статьи «Литературный факт» Ю. Тынянова: «Обособляя литературное произведение, исследователь вовсе не ставит его вне исторических проекций, он только подходит к нему с дурным, несовершенным историческим аппаратом современника чужой эпохи». Из этого высказывания делается вывод о том, что формалисты настаивали на связи произведения с историческим контекстом, хотя Тынянов имел в виду совершенно иное: он призывал рассматривать произведения литературы не как замкнутые на самих себя, но как взаимодействующие звенья в цепи литературной эволюции, которая развивается согласно собственной логике и не только не зависит от исторического контекста, но, напротив, оказывает воздействие на «литературный быт» — понятие, введенное формалистами для описания явлений подобного рода. Иглтон Т. Марксизм и литературная критика. С. .
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 285
285
16.04.12 15:50
ные неточности и путаница понятий, возникающие при обсуждении проблем современной теории, — проблема не частная, но общая; от многих подобных ошибок книга Иглтона помогает избавиться. Иван Аксенов
286 Критика
5_2011.indb 286
16.04.12 15:50
Феноменология как психиатрия?
Власова О. Феноменологическая психиатрия и экзистенциальный анализ: История, мыслители, проблемы. М.: Территория будущего, . — с.
С реди попыток понять мир душевнобольного человека два проекта XX века — феноменологическая психиатрия и экзистенциальный анализ (которые порой объединяют в единый проект экзистенциально-феноменологической психиатрии) — были, пожалуй, самой убедительной заявкой на построение серьезной научной теории в своей области. Эти течения обошли Россию стороной, и даже рефлексия на них была слабо представлена в отечественной традиции. Книга Ольги Власовой «Феноменологическая психиатрия и экзистенциальный анализ: История, мыслители, проблемы» ставит своей задачей восполнить этот пробел и осветить теоретические основания едва ли не повсеместно признанной ныне идеи о том, что за психической болезнью скрывается особый опыт, при определенных усилиях доступный пониманию каждого. Автор реконструирует историю вынесенного в заглавие книги междисциплинарного движения, которое (принимая в расчет не только основателей, но и последователей) затронуло многие страны — от Швейцарии до Испании, от Голландии до США — и просуществовало в той или иной форме на протяжении почти столетия. «Феноменологическая психиатрия и экзистенциальный анализ» — это, прежде всего, историко-философское исследование; цель книги — воссоздать философские и психиатрические концепции, легшие в основу экзистенциально-феноменологической психиатрии. Трудно определить, как и где возникло данное течение. В начале XX века в Европе шли широкие философские, научные, антропологические дискуссии, повлиявшие на психиатрическую мысль. Местом их проведения часто выступало пространство клиники: как в прямом смысле — клиника становилась площадкой для встреч интеллектуалов и проведения семинаров, так и в метафорическом — клинический опыт вызывал горячий философский, методологический и даже теологический интерес. Порой обстоятельства, благодаря которым психиатрические проблемы попадали в центр широкого интеллектуального обсуждения, окаЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 287
287
16.04.12 15:50
зывались почти случайными и во многом обусловленными биографическими казусами. Власова приводит почти анекдотический пример из жизни одного из основателей экзистенциального анализа Медарда Босса. Оказавшись во время службы в армии практически без дела и впав в уныние, Босс неожиданно увлекся проблемой времени вообще. «В доступной мне литературе я искал что-либо об этом феномене. Случайно я натолкнулся на газетную заметку о книге Хайдеггера “Бытие и время”. Я тотчас же погрузился в работу, но обнаружил, что не понимаю ни одной фразы», — вспоминал Босс позднее. Этот эпизод положил начало сотрудничеству швейцарского психиатра с немецким философом, приведшему их к созданию совместной версии экзистенциального анализа. Но конечно, появление экзистенциально-феноменологической психиатрии не было случайным, но стало закономерным итогом интеллектуальной ситуации в Европе начала XX столетия. Новый проект ставил своей задачей изменить основания психиатрии, с тем, чтобы вместо позитивной науки, рассматривающей человека как неодушевленный предмет, а его переживания — как набор стандартных реакций, превратить ее в теорию, объясняющую поведение и опыт психически больного «изнутри» посредством вчувствования и проникновение в его видение мира. Для этого требовалась методология, отличная от естественно-научной, которой пользовалась психиатрия того времени (а нередко и современная). В поисках новой методологии врачи обращались к философии, среди течений которой наибольшее влияние на психиатрию оказывали феноменология Гуссерля и экзистенциальная аналитика Хайдеггера. В своей книге Власова стремится показать, что экзистенциально-феноменологическая психиатрия не заимствовала абстрактные философские идеи, но исследовала их на материале самой клиники, т. е. в работе с больными. Теоретическое же оформление этой работы во многом перекликалось с идеями, сформулированными философией. Внимание представителей феноменологической психиатрии и экзистенциального анализа сосредоточено, в первую очередь, на патологических изменениях в восприятии пространства и времени, а также в отношениях с внешним миром и другими людьми. Причем описываются эти изменения так, что суть происходящего становится понятна здоровому человеку и в той или иной степени перекликается с повседневным опытом каждого из нас. Вот, например, как анализируются переживания при депрессии в теории Штрауса. В депрессивном состоянии человек утрачивает течение времени, перестает стремиться к будущему, настоящее становится для него статичным; «стрелки часов движутся, сам же он не продвигается вперед». Исчезает не только личное, но и мировое время — оно превращается в простую последовательность и действительно сводится к движению часовых стрелок. Изменение проживаемой временной структуры придает гипертрофированную значимость ошибкам прошлого: че-
288 Критика
5_2011.indb 288
16.04.12 15:50
ловек не видит путей изменения ситуации в будущем, поэтому каждый неверный поступок в прошлом вызывает у него сильнейшее чувство вины. А вот как выглядит деперсонализация в описании Гебзаттеля: у человека нарушаются отношения с внешним миром, прекращается становление и развитие, и на место целостного существования приходит расщепление, переживание пустоты, «не-существования». Далее следует «падение в пропасть»: человек, существующий в пустоте, стремится отыскать хоть что-то за ее пределами, но с каждым шагом в пустоту не приходит к чему-то новому, а падает все глубже. Разумеется, теоретические построения экзистенциально-феноменологической психиатрии не сводятся к таким примерам, однако эти описания хорошо иллюстрируют основные интенции всего движения. В целом описания патологического опыта строятся так, чтобы удовлетворять нескольким задачам: с одной стороны, они учитывают имеющиеся психиатрические данные, с другой — воспринимают философские положения (скажем, о способах существования человека в мире или темпоральных структурах человеческого бытия). Наконец, этот опыт описывается так, чтобы проблемы психически больного человека могли вызывать сопереживание. Представители экзистенциального анализа и феноменологической психиатрии были убеждены в том, что психическое заболевание — это не механическое нарушение организма; его причины кроются, прежде всего, в способе бытия человека. Поскольку психиатр в конечном счете такой же человек, как и его пациент, он в состоянии воспринять тот опыт, который переживает больной. Однако за описаниями переживаний душевнобольных должны следовать действия, направленные на возможно более успешную помощь пациентам, — и именно этот момент стал наиболее проблемным для экзистенциально-феноменологической психиатрии. Предположительно, проникнув в опыт больного, врач должен изменить его способ бытия, но каких-либо практических рекомендаций по поводу того, как это можно сделать, теоретиками движения выработано не было. Терапевтическая практика зачастую оказывалась довольно причудливой: психиатр пытался понять внутренний мир больного, одновременно «на всякий случай» оказывая традиционное медикаментозное лечение. Эта парадоксальная ситуация отражала основное противоречие экзистенциально-феноменологической психиатрии. Пытаясь объединить философские методы понимания с решением практических клинических задач, представители движения сталкивались с неопределенным, промежуточным статусом самой теории и вынужденно ударялись либо в одну, либо в другую крайность. Эта проблема так и не была решена в рамках экзистенциально-феноменологической психиатрии. Сегодня данный проект уже не имеет актуального практического воплощения, а само движение по большому счету уже принадлежит истории — как психиатрической науки, так и философии. Ему на смену в сфере «альтернативных» подходов к безЛ 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 289
289
16.04.12 15:50
умию пришла антипсихиатрия, также в итоге не сумевшая предложить эффективной модели работы с психически больными. Возникает закономерный вопрос: для чего сегодня нужна книга, которая представляла бы теоретические основания экзистенциально-феноменологической психиатрии? Сам автор формулирует свою задачу как историко-философскую, замечая при этом, что описанная традиция сыграла большую роль для гуманизации психиатрической практики, пересмотра отношения к душевнобольным и утверждения представления о том, что страдающий психическим расстройством — прежде всего человек, со своим способом бытия и ощущением мира. Потому изучение истоков этих представлений обладает несомненной значимостью. Вместе с тем эффект, который книга вызывает по прочтении, довольно любопытен и неожидан. Произошедшие за последнее столетие изменения в отношении к психическим заболеваниям сделали безумие более понятным и в то же время окутали предмет разнообразной мифологизией. В какой-то степени можно говорить о возрождении в культуре роли «сакрального безумца», носителя «иной» истины. Интерес к этой истине нашел отражение не только в проектах альтернативной психиатрии, но и в многочисленных художественных произведениях, обращающихся к теме психоза, а также в смутной, порой плохо осознаваемой надежде отыскать в психотической реальности ответы на самые различные вопросы. Показателен в этом смысле пример шотландского психиатра Рональда Лэйнга, проводившего смелые параллели между опытом психически больных, опытом, связанным с употреблением психотропных веществ, и мистическим опытом. Исследование, проведенное Власовой, в каком-то смысле устанавливает границы такому интересу. Деятельность представленных в книге мыслителей была подкреплена серьезной теоретической базой и большим объемом клинических исследований, но никто из них так и не пришел к ощутимым результатам в поисках пресловутой «иной» истины. Оказалось, что доступная нашему пониманию сторона патологического опыта дает нам ключ к работе с нашими собственными переживаниями. Результаты исследований каждого отдельного представителя экзистенциально-феноменологической психиатрии внушают ложное впечатление того, что мы находимся в шаге от понимания проблематики душевного расстройства. Однако систематическое изложение деятельности двух школ на протяжении без малого целого века подводит к мысли, что, вероятно, все не так просто и мы все еще находимся очень далеко от проникновения в опыт психически больного. Поиск альтернативных средств и теорий продолжается, но, очевидно, он будет очень непростым и трудоемким. Светлана Бардина
290 Критика
5_2011.indb 290
16.04.12 15:50
±
Аннотации
Барбара Кассен. Непереводимость и глобализация. Интервью с Микаэлем Устинофф. К·ÏÇÕ Ç: философия, язык, словарь, непереводимость, консенсуальное и агональное знание, глобальный английский. В интервью рассматриваются перспективы философии в связи с осознанием необходимости мыслить на национальном языке. Автор пытается показать, что сознание непереводимости тех или иных философских понятий, укорененных в языковой стихии отдельного языка, не только не препятствует развитию философии как строгой науки, но и, наоборот, содействует обогащению как философских универсалий, так и развитию концептуального аппарата национальных языков. Barbara Cassin. Untranslatability and globalization. The interview with Michaël Oustinoff. Keywords: philosophy, language, vocabulary, untranslatability, consensual and agonal knowledge, global English. In the interview the prospects of philosophy are considered with comprehension of the necessity to think in the national language. The author tries to point out that the awareness of the untransability of certain philosophical concepts implanted in one language does not put any obstacles in the development of philosophy as a strict science, but, on the contrary, contributes to the enrichment of philosophical universals as well as the development of the conceptual apparatus of the national languages. Михаил Маяцкий. Непереводимости реальные и воображаемые. Листая «Европейский словарь философий: лексикон непереводимостей» под ред. Б. Кассен (). К·ÏÇÕ Ç: непереводимость, интерпретация, искажение, межкультурные связи. Рассматривая уникальный и весьма полезный «Европейский словарь философий: лексикон непереводимостей» под редакцией Б. Кассен, автор указывает на некоторые теоретические изъяны этого масштабного философсколексикографического исследования. Многие приведенные здесь феномены (непонимание, переинтерпретация, продуктивное искажение и пр.) не свойственны только переводу, а широко распространены и во внутри(одно) языковом философском обиходе. Подробнее остановившись на статьях,
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 291
291
16.04.12 15:50
посвященных русской философии, автор выявляет их подспудные мифы и идеологемы. Michail Maiatsky. Real and imaginary untranslatabilities. Thumbing through the “Vocabulary of European Philosophies: A Dictionary of Untranslatables” (Ed. by Barbara Cassin, ). Ke y w o r d s : untranslatability, interpretation, misinterpretation, cultural relations. Considering the unique and fairly useful “European Vocabulary of Philosophies: Lexicon of Untranslatabilities” (ed. by B. Cassin), the author points out some theoretical flaws of this ambitious philosophical and lexicographical study. Several phenomena that are analyzed in it (like misunderstanding, re-interpretation, productive misinterpretation) are not specific for translation only, but are widespread also in philosophical practice within one (national) language. Furthermore, the author scrutinizes the Russian philosophy articles and reveals some of its hidden myths and clichés. Микаэль Устинофф. Роман Якобсон и французская школа перевода. К·ÏÇÕ Ç: французский структурализм и русский формализм, перевод Библии как основоположение национального языка, лингвистическая теория перевода, «тотальный перевод». В статье рассматривается роль Романа Якобсона в становлении французской школы теории и философии перевода. Отталкиваясь от классической статьи «Лингвистические аспекты перевода», автор показывает, что Якобсон в работах по славяноведению разрабатывает более сложное учение о переводе, восходящее к идеям Гумбольдта и немецкому романтическому языкознанию. В рамках этой концепции обнаруживается, что перевод может рассматриваться не только как более или менее ущербная форма оригинала, но и как продолжение его существования в иной форме. Michaël Oustinoff. Roman Jakobson and the French translation school. Keywords : French structuralism and Russian formalism, translation of the Bible as the base of the national language, linguistic theory of translation, «total translation» The article reviews the role of Roman Jakobson in the formation of the French school of the theory and philosophy of translation. Based on the classic article On Linguistic Aspects of Translation the author reveals that in his Slavonic studies Jakobson develops a more complex theory of translation, that goes back to the Humboldt’s ideas and to the German Romantic linguistics. This conception finds out that the translation can be considered not only as a more or less defective form of the original, but as a continuation of its existence in another form. Инес Озеки-Депре. О соотношении между герменевтикой и переводом. К·ÏÇÕ Ç: герменевтика, философия, язык, поэтика, этноцентризм и критика перевода, субъективность переводчика. В статье рассматриваются отношения перевода и герменевтики, трактуемой, в традиции Шлейермахера, как метод понимания «чужой речи». Особое вни-
292 Аннотации
5_2011.indb 292
16.04.12 15:50
мание уделяется анализу концепции философского переводоведения Антуана Бермана (–), в рамках которой формулируется проблема философской критики перевода в связи со становлением субъективности переводчика. В противовес концепции Бермана рассматривается также позиция А. Мешонника (–), который отвергает рассмотрение перевода в понятиях герменевтики, сосредоточенной на проблематике смысла и значения, и не принимающей во внимание проблемы литературной формы. Inès Oseki-Dépré. On the relationship between hermeneutics and translation. Keywords: hermeneutics, philosophy, language, poetics, ethnocentrism and translation criticism, translator subjectivity. The article discovers the relationship between translation and hermeneutics, which is understood, in the tradition of Schleiermacher, as a method of understanding the “foreign speech”. Particular attention is paid to the analysis of the philosophical concept of translation by Antoine Berman (–), which considers the problem of a philosophical criticism of in connection with the formation of the translator’s subjectivity in the process of thought formation. In contrast to the Berman’s concept, the author considers also the position of A. Meshonnic (–), who rejects the comprehension of the translation in the terms of hermeneutics when it is centered around the issues of sense and meaning and does not take into account the problems of literary form. Марк де Лоне. Какая герменевтика требуется для перевода? К·ÏÇÕ Ç: философская герменевтика, Спиноза, библейский текст, Кант, Aufklärung, язык и мышление. Статья посвящена анализу отношений между языком и мышлением. Автор исходит из парадоксального положения, согласно которому как нет такой возможности истории, в которой примирились бы «язык» и «мысль», достигнув полной конгруэнтности, так нет и такой стадии языка, восходящей к абсолютному завершению всех наук, где логика встала бы на место идиома, лишенного, наконец, всякой идиолектности. В этом отношении перевод предполагает погружение в историчность не только потому, что переводчику надлежит через интерпретацию восстановить то, что означал переводимый текст, но и потому, что ему нужно понять тот способ, посредством которого этот текст устанавливал отношения с истоками и целями смыслополагания. Marc de Launey. What hermeneutics is required for the translation? Keywords: philosophical hermeneutics, Spinoza, the biblical text, Kant, Aufklärung, language and thought. This article analyses the relationship between language and thought. The author proceeds from the paradoxical statement according to which there is no such possibility in the history that would have reconciled the “language” and “thought” and made them completely congruent, and also there is no such stage of language, where the logic would take place of an idiom finally deprived of all the idiolectness. In this regard the translation supposes an immersion in the historicity, not only because the translator must restore the meaning of the original text by means of interpretation, but also because a translator needs to
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 293
293
16.04.12 15:50
understand how the relationships were established between this text and the origins and purposes of sense-making. Ален Бадью. О французском языке как опустошении. К·ÏÇÕ Ç: французский язык, комбинаторика и концептуализация, языки и традиции, логос, порядок слов, народ, политика, разум, здравый смысл, пол, женщины и философия, гражданское общество. В статье рассматриваются основные характеристики французского философского языка. Язык, скорее, женщин и пролетариев, нежели ученых, философский французский, основан на убеждении, что мыслительный акт открыт и предназначен всем. Наперекор зачарованности самодостаточным словом и этимологией, то есть началом, происхождением и сущностью, во французском языке ставка делается на синтаксисе, то есть на отношениях и утверждениях. На этом основании философия на французском языке всегда является политической: между аксиомой и сентенцией, против консенсуса и двусмысленности, французский запечатлевает в ней свою достоверность и свой авторитет. Alain Badiou. On the French as depletion. Keywords: French language, combinatorics and conceptualization, languages and traditions, logos, word order, people, politics, intelligence, common sense, gender, women and philosophy, civil society. The article reviews the main characteristics of the French philosophical language. The language of women and proletariat, rather than of scientists, the French philosophical language is based on the belief that the act of thinking is open and oriented to everybody. Against the charm of self-sufficient word and etymology, that is the beginning, the origin and essence, the French language emphasizes the syntax, that is, relations and statements. On this ground the philosophy in the French language is always political: between the axiom and the maxim, against the consensus and ambiguity, the French language imprints in it its authenticity and authority. Антуан Берман. Испытание чужбиной. Культура и перевод в романтической Германии. К·ÏÇÕ Ç: немецкий романтизм, история перевода, многоязычие, диглоссия, Unheimlich, Шлейермахер, этика перевода, Bildung, Гердер, перевод как парадоксальное основоположение, Сервантес. В работе А. Бермана рассматривается идея перевода в культуре и философии немецкого романтизма в свете центрального понятия Bildung. Краткая и схематическая характеристика Bildung как образования национальной культуры свидетельствует о том, что этот опыт самым тесным образом соприкасается с движением перевода: перевод отталкивается от своего, того же (известного, будничного, знакомого), чтобы двигаться в сторону чужого, другого (неведомого, чудесного, Unheimlich), и чтобы исходя из такого опыта возвращаться в исходную точку. Antoine Berman. Testing by a foreign land. Culture and translation in Romantic Germany.
294 Аннотации
5_2011.indb 294
16.04.12 15:50
Keywords: German romanticism, history of translation, multilingualism, diglossia, Unheimlich, Schleiermacher, ethics of translation, Bildung, Herder, translation as a paradoxical fundamental principle, Cervantes. In his work A. Berman explores the idea of translation in culture and philosophy of German Romanticism in the light of the central concept of Bildung. A brief and schematic description of Bildung as the formation of a national culture indicates that this experience is most closely correlated with the history of translation: translation starts from its own, the same (well-known, everyday, familiar) to move in the direction of another, different (unknown, wonderful, Unheimlich), and then, on the basis of this experience, to return to the initial point. Жак Деррида. Если есть место переводу. Философия на национальном языке. К·ÏÇÕ Ç: Декарт, «Рассуждение о методе», французский язык философии, государство и философы, прагматический поворот, демократия, непереводимость и «самоубийство перевода» в универсальной философии. В эссе Ж. Деррида анализируются отношения между французским языком как языком национальным, ставшим в определенный момент государственным, и языком философии, складывающимся из целого ряда центробежных сил, из рисков диссоциации, более того, разрушения, подрыва, что не исключает того, что философия может в то же время государством поощряться. Вместе с тем в этом анализе этот национальный доминирующий язык и единственный государственный язык противопоставляется другим естественным языкам («мертвым» или «живым»), ставшим, по техническим и историческим причинам, привилегированными векторами философской и технико-научной коммуникации: латынь до Декарта, англо-американский сегодня. Jacques Derrida. If there is a place for translation. The philosophy in the national language. Keywords: Descartes, “The Discourse on the Method”, French philosophy language, philosophers and the state, a pragmatic turn, democracy, untranslatability and “translation suicide” in the universal philosophy. In the essay Derrida examines the relationship between the French language as the national language, which became public at a certain moment, and the language of philosophy, which is a combination of a number of centrifugal forces, of dissociation risks, more importantly, of destruction, of blasting, but that does not exclude the possibility of philosophy at the same time encouraged by the state. In addition, in the analysis this dominant national language and the only official language is contrasted with other natural languages (“dead” or “alive”) that became, by the technical and historical reasons, the preferred vectors of the philosophical and technical and scientific communication: such as Latin before Descartes and Anglo-American today. Филипп Лаку-Лабарт. Перевод и история. К·ÏÇÕ Ç: перевод, философия, греческая трагедия, становление национального государства в Германии, Гёльдерлин, Хайдеггер, Берман.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 295
295
16.04.12 15:50
В статье рассматривается концепция перевода в творчестве Гёльдерлина: по мысли поэта-романтика, греческое искусство нуждается в правке. Не просто в осовременивании, актуализации, но в стремлении к тому, чтобы оно больше соответствовало нашим «представлениям», то есть более «убедительном» обхождении с мифологическим материалом. Также, насколько это возможно, оно требует упрощения в своей литературности: то есть трансляции этого искусства безотносительно его блистательной риторики. Почитание буквы суть проявление своего рода переводческого буквализма. Буквализм Гёльдерлина превращает его переводы Софокла в последние великие поэмы самого классика немецкой поэзии. Philippe Lacoue-Labarthe. Translation and history. Keywords: translation, philosophy, Greek tragedy, formation of nation-state in Germany, Hölderlin, Heidegger, Berman. This article examines the conception of translation presented in the works of Hölderlin: according to the idea of this romantic poet, it is necessary to adjust the Greek art. Not just to modernize and to update it, but to make it more relevant to our “ideas” and to deal with mythological material in a more “convincing” way. But it is also necessary to simplify it as much as possible, in its literariness: that is to transliterate this art regardless of its brilliant rhetoric. This may be literal translation as a display of the reverence for the letter. The literality of Hölderlin as a translator turns his translations of Sophocles into the last great poems of Hölderlin himself. Поль Рикёр. Вызов и счастье перевода. К·ÏÇÕ Ç: философия и психоанализ перевода, Берман, Фрейд, Grundwörter, переперевод, «третий текст». В статье рассматривается парадокс субъективности переводчика. Признавая и принимая несводимость к общему знаменателю пары «свое—чужое», переводчик обретает вознаграждение в признании непреодолимости диалогического статуса акта перевода, воспринимая его в виде головного горизонта для своего желания переводить. В этом заключается онтологический вызов перевода, превращающий задачу переводчика в агон. Согласно Рикёру, несмотря на агонистический характер, драматизирующий задачу переводчика, последний может обрести счастье в культе языкового гостеприимства. Paul Ricœur. Challenge and happiness of translation. Keywords: philosophy and psychoanalysis of translation, Berman, Freud, Grundwörter, re-translation, “third text”. The article deals with the paradox of the interpreter subjectivity. Recognizing and accepting the irreducibility of the pair friend-or-foe to the common denominator, the translator finds its reward in recognition of the translation act dialogical status invincibility, perceiving it as a main horizon for his desire to translate. Here is the ontological challenge of translation, turning the task of translator into an agon. According to Ricœur, in spite of the agonistic character that dramatizes the task, the translator can find happiness in the cult of the language hospitality.
296 Аннотации
5_2011.indb 296
16.04.12 15:50
Анри Мешонник, Жана-Рене Ладмираля. Поэтика…/Теоремы… перевода К·ÏÇÕ Ç: теория литературы, лингвистика текста, семиотика перевода, лингвистическая философия переводоведения, субъект теории. В теоретическом споре А. Мешонника и Ж.-Р. Ладмираля сталкиваются две мощные концепции и теории перевода. С одной стороны, новая поэтика, где главным звеном выступает поэтическая субъективность, основанная на понятии дискурса в противовес школьной оппозиции «язык/речь», с другой стороны, философия языка, понимаемая как знание, обязывающее себя отвечать требованиям собственной методологии, в частности процедурам критического контроля, производимого аргументативной рационализацией. Henry Meshonnic, Jean-Rene Ladmiral. Poetics…/Theorems… of translation. Keywords: theory of literature, text linguistics, semiotics of translation, linguistic philosophy of translation, theory subject. In the theoretical debate between H. Meshonnic and J.-R. Ladmiral two powerful concepts of translation and translation theory are confronted. On the one hand, a new poetics, the main point of which is the poetic subjectivity, based on the notion of discourse in opposition to the simplified notion “language/speech”. On the other hand, the philosophy of language, understood as a knowledge, which obligates itself to meet the requirements of its own methodology and particularly the procedures of critical control. Как переводить немецких философов? С Жаном-Пьером Лефевром беседуют Жерар Нуарьель и Петер Шёттлер. К·ÏÇÕ Ç: немецкий идеализм, язык философии, перевод философского текста, Маркс, философия на национальном языке, Гегель во Франции, „Аufheben“, стиль Канта. В беседе прослеживаются основные тенденции восприятия немецкой классической философии во Франции — от романтиков начала XIX века до сюрреалистов начала XX века и новейших переводов Фрейда и Хайдеггера. Особое внимание уделяется проблеме разделения интеллектуального труда, оставившего филологов по одну сторону, а философов — по другую. Вместе с тем акцент ставится на поэтике философского текста: во всяком дискурсе есть что-то недискурсивное; в речи есть воздух, дыхание, интонации, своего рода секретный язык жестов, и все это может и должно быть сохранено в переводе философского текста. How to translate German philosophers? Interview with Jean-Pierre Lefebvre by Gérard Noiriel and Peter Schoettler. Keywords: German idealism, philosophy of language, translation of philosophical texts, Marx, philosophy in the national language, Hegel in France, „Aufheben“, style of Kant. The interview traces the main trends in perception of the classical German philosophy in France — from the romantics of the early XIX century to the surrealists of the beginning of the XX century and to the latest translations of Freud and Heidegger. Particular attention is paid to the problem of division
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 297
297
16.04.12 15:50
of intellectual labour, which left philologists on one side and philosophers on the other. However, the emphasis is made on philosophical text poetics: in any discourse there is something non-discursive; in the speech there is air, breath, intonation, a kind of a secret sign language, and all this can and should be retained in the translation of philosophical texts. Луи Пэнто. (Пере)переводы. Феноменология и «немецкая философия» в е годы. К·ÏÇÕ Ç: немецкая философия во Франции, философские институции, издательская деятельность, феноменология, экзистенциализм, А. Кожев, Ж.-П. Сартр, Э. Левинас. В статье рассматриваются биографические, исторические и культурные истоки проникновения немецкой философии в различные сферы интеллектуальной жизни Франции -х годов XX века. При этом отмечается, что мобилизация внешних интеллектуальных ресурсов, в том числе из пореволюционной России, стала благоприятной возможностью для тех, кто не имел значительных шансов на признание университетскими институциями: именно в рамках такой логики следует понимать сосуществование в интеллектуальном поле разрозненных представителей литературного авангарда, науки и философии, а также множественность точек зрения у определенных деятелей науки и философии. Упор делается также на ту роль, которую сыграли в этих процессах различные внеуниверситетские образовательные и научноисследовательские учреждения. Louis Pinto. (Re)translations. Phenomenology and the “German philosophy” in the s. Keywords: German philosophy in France, philosophical institutions, publishing, phenomenology, existentialism, A. Kojève, J.-P. Sartre, E. Levinas The article deals with biographical, historical and cultural sources of infiltration of the German philosophy in various spheres of the intellectual life in France of the -ies of the XX century. It is noted that the mobilization of external intellectual resources, including those of the post-revolutionary Russia, was a good opportunity for those who have not had great chances to be recognized by university institutions: within the frameworks of such logic, the coexistence of separate literary avant-garde members, science and philosophy, as well as the diversity of viewpoints represented by certain figures in science and philosophy must be understood. The emphasis is also made on the role played by various non-university educational and research institutions in these processes. Сергей Фокин. Перевод как незадача русской философии. Шестов. Бахтин. Подорога… Пушкин. К·ÏÇÕ Ç: русская философия, язык философии, философия языка, философия перевода, Вальтер Беньямин, перевод как сознание кризиса. В статье рассматриваются характерные позиции ряда русских мыслителей в отношении перевода. При этом обращается внимание на то, что невнимание русской философии к проблеме перевода восходит, как минимум, к спору Пушкина и Вяземского о философских потенциях русского языка
298 Аннотации
5_2011.indb 298
16.04.12 15:50
и проблеме буквального перевода. Переводческая программа Вяземского представляется в виде предельно радикального интеллектуального жеста, нацеленного на разрыв с некоей политикой самобытного русского слова. Буквализм, которому Вяземский стремится следовать в переводе «Адольфа», выступает как знак изъявления политической воли, направленной на решительное приобщение русского общежития к европейской культуре и «практической метафизике». Sergei Fokin. Translation as a failure of Russian philosophy. Shestov. Bakhtin. Podoroga… Pushkin. Keywords: Russian philosophy, language of philosophy, philosophy of language, philosophy of translation, W. Benjamin, translation as awareness of crisis. The article represents the characteristic positions of a number of Russian thinkers towards translation. Particular attention is paid to the fact that the lack of attention the Russian philosophy pays to the problem of translation traces its roots to the dispute between Pushkin and Vyazemsky concerning philosophical potential of the Russian language and the problem of literal translation. The translation programme developed by Vyazemsky is represented as an extremely radical intellectual move, which is to break up with certain original Russian word course. The literalism, followed by Vyazemsky in his translation of “Adolphe”, comes out as a sign of a political will expression aimed at a decisive introduction of the Russian community to European culture and “practical metaphysics”. Ханс-Дитер Гондек. О переводе философских текстов и философских теориях перевода. К·ÏÇÕ Ç: философия перевода, перевод философских текстов, французская философия в Германии, немецкая философия во Франции. В статье затронут широкий спектр проблем, связанных с переводом философских текстов. В частности, перевод философской терминологии с одного европейского языка на другой. По мысли автора, корень проблемы лежит в отсутствии своего рода идеальных или идейных зерен, объективированного содержания, которое переносится из одного языка в другой, лишь меняя обличье. Вместе с тем именно на таком допущении основывается практика перевода философских текстов и лингвистические теории перевода, восходящие к догматически понятой концепции Ф. де Соссюра. Hans-Dieter Gondek. On the translation of philosophical texts and philosophical translation theories. Keywords: philosophy of translation, translation of philosophical texts, French philosophy in Germany, German philosophy in France. The article presents the wide range of problems significant for the philosophical text translation, in particular, the problem of translation the philosophical concepts from one European language into another. According to the author, the root of the problem is the absence of ideal or ideological grain, of an objectivated content, which migrates from one language to another, merely changing its form. At the same time, exactly on this very assumption the practice of philosophical text translation and linguistic translation theory that goes back to the dogmatically understood conception of Ferdinand de Saussure is based.
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 299
299
16.04.12 15:50
Игорь Чубаров. Перевод как опыт нечувственных уподоблений. Причины неудач переводов «Задачи переводчика» Вальтера Беньямина на русский язык. К·ÏÇÕ Ç: Теории перевода, происхождение языка, бессознательная миметическая способность, нечувственный мимесис, ауратичность и руинозность произведений искусства, невыразимое и символическое в языке. В статье рассматриваются основная проблематика статьи В. Беньямина «Задача переводчика» и трудности, возникающие в связи с ее переводом на русский язык. Главный тезис исследования состоит в том, что Беньямин объединяет традиционные теории перевода, следующие идеям дословности, и теории вольной передачи смыслового содержания на новой основе, совмещающей метафизическую идею «чистого языка» его ранних работ и более поздние идеи языка как архива нечувственных подобий и бессознательной миметической способности. Однако центральным пунктом его теорий языка и перевода выступает идея пустого, невыразимого, но и неинструментализуемого плана трансценденции, которую можно понять только из его учения об истории и памяти, квазитеологических и квазиполитических размышлений позднего периода творчества. Реконструкции этой неэксплицированной самим Беньямином идеи и посвящена статья. Igor Сhubarov. Translation as an experience of non-sensual similarities. Reasons for failures of Walter Benjamin’s “The Task of the Translator” translations into the Russian language. Keywords: Theories of translation, origin of language, unconscious mimetic ability, non-sensual mimesis, auration and ruination in art, inexpressible and symbolic in language. The article discusses the main issues of W. Benjamin’s “The Task of the Translator”, as well as the difficulties while translating this work into Russian. The main thesis of Benjamin’s work is that the traditional theories of translation that follow the ideas of literalness are combined with the ones that follow the spontaneous transmission of the meaning on a new ground, uniting the metaphysical idea of the “pure language” from his earlier works and the later idea of the language as archive of unsensitive affinities and unconscious mimetic capacities. However, the central point of his theory of language and translation is the idea of the empty, inexpressible and uninstrumentilized transcendental level, which can be understood only from his theory of history and memory, from quasitheological and quasipolitical speculations of his late period. The article is dedicated to the reconstruction of this idea, which was not explained by Benjamin himself.
300 Аннотации
5_2011.indb 300
16.04.12 15:50
Авторы
Барбара Кассен — французский филолог, философ и теоретик культуры. Автор ряда трудов по античной философии и теории культур. Инициатор, составитель и главный редактор «Европейского вокабулярия философий. Словаря непереводимостей» (). Barbara Cassin is a French philologist, philosopher and historian of culture. Author of several works on ancient philosophy and theory of culture. Initiator, compiler and editor of the “Vocabulary of European Philosophies: A Dictionary of Untranslatables” (). E-mail: [email protected] Микаэль Устинофф — французский литературовед и теоретик перевода, доцент Университета Пари- (Париж, Франция). Автор ряда трудов по теории перевода, в том числе книги «Переводить и сообщаться в век глобализации» (). Michaël Oustinoff is a French literary critic and theorist of translation, associate professor at the University Paris-III (Paris, France). Author of several works on the theory of translation, including the book “Translation and Communication in the Globalization Era” (). E-mail: michael.oustinoff@univ-paris.fr Инес Озеки-Депре — французский литературовед, переводчик с португальского (Ф.Песоа) и на португальский (Ж. Лакан), теоретик перевода. Почетный профессор Университета Экс-ан-Прованс (Франция). Автор многих работ по теории перевода, в том числе «От Беньямина до наших дней. Опыты переводоведения» (). Inês Oseki-Dépré is a French theorist of literature, translator from Portuguese (F.Pesoa) and into Portuguese (Jacques Lacan), theorist of translation. Honorable professor of the University of Aix-en-Provence (France). Author of many works on the theory of translation, including “From Walter Benjamin to the Present Day. Essay on Traductology” (). E-mail: [email protected] Марк де Лоне — французский философ и теоретик культуры, переводчик с немецкого (Ф. Ницше, Г. Коген), сотрудник «Архива Гуссерля» при Эколь Нормаль Сюперьер (Париж, Франция). Автор ряда работ по теории перевода, в том числе «Что значит переводить?» ().
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 301
301
16.04.12 15:50
Marc de Launay is a French philosopher and theorist of culture, translator from German (F. Nietzsche, G. Cohen), collaborator in “Husserl-Archives” at the Ecole Normale Supérieure (Paris, France). Author of several works on the theory of translation, including “Qu’est-ce que traduire?” (What does it mean to translate?) (). E-mail: [email protected] Ален Бадью — французский философ, романист, драматург, почетный профессор Эколь Нормаль (Париж, Франция). Автор многих трудов по философии, теории политики и эстетики, в том числе «О “Республике” Платона» (), где проблематика государства и права рассматривается сквозь призму перевода философского текста. Alain Badiou is a French philosopher, novelist, playwright, honorable professor of the Ecole Normale (Paris, France). The author of numerous works on philosophy, theory of politics and aesthetics, including «Plato’s “Republic”» (), in which the issues of state and law are considered through the prism of translation of philosophical texts. Антуан Берман — французский философ, переводчик, теоретик перевода, основоположник философского переводоведения во Франции. Автор ряда монографий по истории и теории перевода, в том числе посмертно изданного семинара «Век перевода. Толкование на “Задачу переводчика” В.Беньямина» (). Antoine Berman is a French philosopher, translator, theorist of translation, the founder of the philosophy of translation in France. Author of several books on the history and theory of translation, including the posthumously published «The Age of Translation. Commentary on “The Task of the Translator” by W. Benjamin» (). Жак Деррида — французский философ, литературовед, теоретик культуры, основоположник деконструкции, новой практики аналитического чтенияписьма, парадоксально сочетающей в себе приемы дословного перевода и волевого толкования классических текстов. Автор множества трудов по философии, политике, поэтике, эстетике, в том числе эссе «Что такое релевантный перевод?» (). Jacques Derrida is a French philosopher, theorist of literature and culture, the founder of deconstruction, a new practice of analytical reading-writing, which paradoxically combines the techniques of literal translation and willed interpretation of classical texts. Author of numerous works on philosophy, politics, poetics, aesthetics, including the essay “What is a Relevant Translation?” (). Филипп Лаку-Лабарт — французский философ, филолог-германист, переводчик, поэт, писатель и драматург, один из ближайших сподвижников Ж. Деррида в обновлении французской философии второй половины XX века. Автор ряда трудов по философии немецкого романтизма, Ф. Ницше, Ж-Ж. Руссо и М. Хайдеггера, в том числе эссе «Метафразис» (), посвященного переводческому опыту Ф. Гёльдерлина.
302 Авторы
5_2011.indb 302
16.04.12 15:50
Philippe Lacoue-Labarthe is a French philosopher, specialist in Germanic studies, translator, poet, novelist and playwright, one of the closest associates of Jacques Derrida in the renewal of the French philosophy in the second part of the XX century. Author of several works on the philosophy of German Romanticism, on F. Nietzsche, J-J. Rousseau and M.Heidegger, including the essay “Metaphrasis” (), dedicated to F. Hölderlin translation experience. Поль Рикёр — французский философ, создатель оригинального варианта философской герменевтики. Автор множества философских работ, в том числе небольшой книги «О переводе» (), где проблема перевода рассматривается через аффектно-моральную оппозицию верности/предательства, призванную снять теоретический дуализм переводимости/непереводимости. Paul Ricœur is a French philosopher, creator of the original version of philosophical hermeneutics. Author of numerous philosophical works, including “On Translation” (), in which the problem of translation is considered through the moral fidelity-treachery opposition, designed to remove the theoretical dualism of translatability-untranslatability. Анри Мешонник — французский теоретик литературы, переводчик, поэт, создатель оригинальной концепции поэтики, построенной на теории ритма и философии творческой субъективности. Автор целого ряда трудов по теории литературы и поэтике, в том числе итоговой «Этики и политики перевода» (). Henri Meschonnic is a French literary theorist, translator, poet, the author of the original conception of poetics, built on the theory of rhythm and philosophy of creative subjectivity. Author of a number of works on literary theory and poetics, including the final work “Ethics and politics of translation” (). Игорь Чубаров — философ, историк философии, сотрудник Института философии РАН и Центра современной философии и социальных наук МГУ. Автор работ по современному и раннесоветскому пролетарскому искусству, истории русской философии, теориям насилия, теории машин и медиатеории. Igor Chubarov — is a philosopher and historian of philosophy, researcher at the Institute of Philosophy at Russian Academy of Science, member of the Center of Modern Philosophy and Social Sciences at Moscow State University. Author of several works on contemporary and early Soviet proletarian art, history of Russian philosophy, theories of violence, theory of machines and media theory. E-mail: [email protected] Михаил Маяцкий — философ, историк философии, профессор НИУ ВШЭ, автор книги «Спор о Платоне: Круг Штефана Георге и немецкий университет» (М.: НИУ ВШЭ, ). Michail Maiatsky is a philosopher and historian of philosophy, Professor of the HSE (National Research University Higher School of Economics), author of “The Controversy over Plato: The Circle of Stefan George and the German University” (Moscow: Higher School of Economics, ). E-mail: [email protected]
Л 5–6 (84) 2011
5_2011.indb 303
303
16.04.12 15:50
Сергей Фокин — филолог, переводчик, историк идей, доктор филологических наук, заведующий кафедрой романских языков и перевода Гуманитарного факультета Санкт-Петербургского государственного университета экономики и финансов; в то же время — профессор Факультета свободных искусств и наук СПбГУ. Монографии: Альбер Камю. Роман. Философия. Жизнь. (); Философ-вне-себя: Жорж Батай (), «Русская идея» во французской литературе (), Пассажи: Этюды о Бодлере (). Sergueї Fokine is a philologist, translator, historian of ideas, Doctor of Philology and Head of Chair of Romance languages and translation of Department of humanities at the St.-Petersburg state University of economy and the finance; at the same time — Professor of Department of liberal arts and sciences at St.Petersburg State University. Monographies: Albert Camus. The novel. Philosophy. Life. (); Philosopher-out-of: Georges Bataille (); «Russian idea» in the French literature (); Passages: On Baudelaire (). E-mail: [email protected]
304 Авторы
5_2011.indb 304
16.04.12 15:50